Злые Зайки World

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Злые Зайки World » 1559 год » Ранульф Бойд


Ранульф Бойд

Сообщений 61 страница 74 из 74

61

18 июля 1559

Грохот вошел в сон не как звук, а как удар, от которого вздрогнул сам камень Даннотара. Казалось, будто крепость на мгновение перестала быть крепостью и снова стала тем утесом, что многие тысячелетия принимал на себя ярость моря. За первым раскатом последовал второй, чуть глуше, уже знакомее, и сознание Райна проснулось раньше тела. Он еще не открыл глаз, а разум уже принялся раскладывать услышанное на привычные линии, словно пальцы сами собой искали эфес меча. Не гроза. Не обвал. Порох. Тяжелые корабельные орудия. Два выстрела с одинаковым промежутком. Значит, стреляют прицельно, без спешки. Значит, тот, кто командует батареей, не отбивается в отчаянии, а работает хладнокровно.
"Ястреб."
Мысль возникла раньше пробуждения. Райн приоткрыл глаза и несколько мгновений смотрел на темный балдахин над кроватью, пытаясь припомнить, когда вообще лег. После разговора с Джеком он собирался прикрыть глаза на час. Всего на час. Видно, боги и вправду обладали отменным чувством юмора. Стоило человеку получить собственный замок, как ему сразу переставали принадлежать даже собственные сны. Уриан уже не спал. Огромный дирхаунд стоял возле двери, слегка подавшись вперед всем корпусом, и лишь кончики его ушей едва заметно подрагивали, ловя далекий рокот пушек. Пес не скулил, не метался, не требовал немедленно открыть дверь. Старый боевой товарищ давно научился отличать настоящую тревогу от обычной службы. Райн встретился с ним взглядом и вдруг поймал себя на странной зависти. Собака никогда не задавалась вопросом, сколько еще ответственности способен вынести человек. Для Уриана мир был прост: хозяин рядом — значит, все идет так, как должно.
— Не смотри на меня так, — пробормотал Райн, медленно спуская ноги на прохладный пол. Камень приятно остудил ступни, окончательно прогоняя остатки сна. — Сам знаю, что ложиться вовсе не стоило. Надо было сразу идти на батарею. Теперь вот расплачиваюсь.

Пес негромко фыркнул, и Райну показалось, что это фырканье звучит подозрительно похоже на насмешку. Он покачал головой, стягивая с кресла дублет. Тело двигалось само собой, без участия сознания. Пальцы застегивали ремни, привычно проверяли ножны, находили фибулу, поправляли перевязь. Сколько тысяч раз он проделывал это? Наверное, достаточно, чтобы однажды проснуться полностью одетым. Забавно. Человек привыкает к оружию куда быстрее, чем к мирной жизни. За последние недели он столько говорил людям о доме, безопасности и покое, а сам по-прежнему собирался на тревогу быстрее, чем на пир. И только застегивая последний ремень, Райн вдруг поймал себя на мысли, что именно этого он когда-то больше всего боялся. Не смерти. Не боли. Не проигранной схватки. Привычки. Война обладала редким даром превращать необычайное в обыденность. Когда впервые надеваешь меч — чувствуешь его тяжесть. Через год перестаешь замечать. Когда впервые просыпаешься от пушечного выстрела — сердце колотится как безумное. Через несколько лет начинаешь различать калибр орудия еще до того, как окончательно проснулся. Человек удивительно быстро привыкает к тому, к чему не должен привыкать никогда. Видно, война обладает одной скверной особенностью: даже когда она заканчивается, тело еще долго живет так, словно очередной удар может прийти в любую минуту.
— Спать нужно, — возразила Катриона, не открывая глаз, сквозь зевок. Перекатилась туда, где Райн лежал до этого, потянула за собой одеяло. — Очень. Что там? Я... сейчас встану. Сонно, словно не легла ещё при солнечном свете.
— Спи, душа моя. Не тревожься, я принесу тебе их головы. С мятой и карасями.
— Персик, — пробурчала жена. — С персиками. Головы. Возвращайся, сердце моё, я буду ждать.
"Любопытно, где б на этой скале взяться персикам?"
Новый залп прогремел над морем, уже отчетливее прежнего. Где-то задребезжало стекло, а в камине тихо осыпалась перегоревшая зола. Райн поднял голову. Теперь он почти видел картину целиком. "Ястреб" встретил кого-то на подходе к бухте. Судя по тому, как редко били пушки, Честер не собирался устраивать красивое представление. Капитан вообще не любил красивых представлений. Он любил прибыль. Это нравилось Райну куда больше героизма. Герои слишком часто погибали. Люди, считавшие серебро, обычно возвращались домой.

Лестница, ведущая к верхней батарее, была знакома ему уже настолько, что ноги сами находили каждую ступень в полутьме. Здесь всегда пахло известью, сыростью и старым дымом. Где-то ниже, в недрах крепости, уже звучали торопливые шаги караульных, хлопали двери, раздавались негромкие команды. Даннотар просыпался без суеты, так же, как просыпается опытный воин, которого разбудили среди ночи. Никто не бегал попусту. Каждый человек уже знал свое место. И эта мысль неожиданно согрела Райна сильнее, чем оба камина в его спальне. Еще месяц назад крепость была просто хорошими стенами. Теперь она становилась организмом. Он вспомнил вчерашние лица во дворе, клятвы бесклановых, слова Катрионы, благословения старух. Геометрия власти... Джек усмехнулся бы, услышав, как он снова возвращается к этой мысли. Но ничего не поделаешь. Чем дольше Райн жил здесь, тем яснее понимал, что настоящая крепость строится не из гранита. Ее складывают из привычек людей. Из доверия. Из уверенности, что ночью каждый окажется именно там, где должен быть. Вчера, принимая клятвы бесклановых, он думал о том, как геометрия власти незаметно превращается в геометрию безопасности. Сейчас, поднимаясь по холодным ступеням батареи, понял продолжение этой мысли. Безопасность тоже имела свою цену. Она требовала, чтобы кто-то вставал после часа сна, кто-то мерз под дождем на дозорной башне, кто-то всю ночь сидел за веслами, а кто-то вроде Честера встречал чужие корабли раньше, чем те успевали приблизиться к берегу. Геометрия никогда не существовала сама собой. Каждую ее линию ежедневно приходилось удерживать человеческими руками.

Когда он поднялся на батарею, ветер сразу ударил в лицо соленой сыростью, окончательно прогнав сон. Море еще не успело принять утренний цвет. Оно лежало внизу тяжелым свинцом, над которым медленно бледнело небо. Герберт уже стоял возле крайнего орудия, широко расставив ноги и держа подзорную трубу так бережно, словно это была не латунная безделица, а любимая внучка. Старик даже не повернулся. Видимо, услышал шаги раньше.
— С добрым утром, милорд, — проворчал он.
Райн остановился рядом, положив ладони на холодный камень парапета. Камень был влажным от ночного тумана.
— Добрым? — Он посмотрел на профиль старого пушкаря и отметил, что тот улыбается в седые усы. Значит, дело и впрямь не худо. Герберт никогда не улыбался, когда порох начинал пахнуть бедой. — Тогда, стало быть, наш беспокойный Честер решил разбудить всю округу?
— Решил, — согласился старик, передавая ему трубу. — Да только, сдается мне, не зря.
Райн приложил окуляр к глазу и не сразу нашел "Ястреб". На мгновение перед ним оказалось лишь море, разрезанное ранним светом на десятки серых полос, и только потом взгляд выхватил две сцепившиеся тени. Он невольно улыбнулся. Честер действовал именно так, как действовал бы сам Райн на учебном дворе с рапирой в руках. Француз был крупнее, тяжелее, нес больше пушек и наверняка считал себя хозяином положения. Честер же не спорил с его силой. Он просто украл у него пространство. Подошел вплотную, где тяжелые борта уже не давали преимущества, где все решали люди, а не железо. Дестреза учила тому же самому. Не ломать чужую силу. Менять геометрию схватки так, чтобы сила переставала иметь значение.
— Хитрый бес, — тихо сказал Герберт.
Райн услышал эти слова и невольно кивнул. Старик думал о кораблях. Сам он уже видел совсем другое. Линии ветра. Угол разворота. Положение относительно течения. Француз еще пытался выбраться из ловушки, но было поздно. Он уже проиграл тот самый невидимый шаг, после которого поражение становится лишь вопросом времени.
— Видишь? — спросил Герберт, заметив его улыбку.
— Вижу.
— Что?
Райн не сразу ответил. Он продолжал смотреть в трубу, наблюдая, как "Ястреб" почти лениво прижимает неприятеля к ветру.
— Хорошего фехтовальщика.
Старик недоверчиво покосился на море, потом снова на Райна, словно решая, не шутит ли тот.
— Хотел бы я посмотреть на такую шпагу.
— Она у него под килем, а не в руке, — улыбнулся Райн, не отрывая взгляда от бухты. — Посмотри сам. Француз все еще думает, будто сражается с кораблем. А Честер давно дерется с его капитаном.

Герберт хмыкнул. Видно было, что объяснение не убедило его окончательно, но старик слишком уважал чужое мастерство, чтобы спорить с человеком, который видел бой иначе. В ту же минуту французский корабль неловко попытался отвернуть, потерял ветер, и "Ястреб", будто только этого и ждал, прижался вплотную. На палубах смешались люди, над водой донеслись едва различимые крики, потом все стихло удивительно быстро. Белое полотнище с лилиями медленно поползло вниз.
— Ну вот и славно, — удовлетворенно сказал Герберт. — Одним французом меньше.
Райн уже собирался ответить, но взгляд его сам собой соскользнул с моря на темные гребни холмов далеко за крепостью. Сначала он не понял, что именно привлекло внимание. Просто одна из линий привычного пейзажа вдруг перестала быть прежней. Лишь спустя мгновение он различил крохотный огонек, вспыхнувший на вершине сторожевого холма, потом второй, дальше к северу, потом третий. И пока Герберт еще продолжал что-то негромко ворчать о морских волках и французских болванах, мысли Райна уже не были на батарее. Они бежали вместе с огнями через ночные вершины, перескакивая от башни к башне, от заставы к заставе, складывая в голове новую геометрию — ту, что вчера казалась почти завершенной. Линия тревоги тянулась туда, где начинались земли Баркли, и сердце неприятно сжалось вовсе не от страха. Он слишком хорошо понимал цену этих костров. Их зажигали не затем, чтобы сообщить новость. Их зажигали тогда, когда времени на новости уже не оставалось.

Райн еще несколько мгновений стоял неподвижно, не отрывая взгляда от цепочки огней, бежавшей по холмам все дальше и дальше, пока не растворилась в серой предрассветной дымке. Герберт продолжал что-то говорить о захваченном французе, о том, сколько доброго железа достанется из его трюмов и как теперь французы будут чесать затылки, не понимая, откуда у Даннотара взялись такие зубы, но слова старого пушкаря уже перестали складываться в осмысленную речь. Мысли Райна ушли вслед за сигнальными кострами. Просить помощи в приграничье не любили. Слишком часто за подобной просьбой следовали насмешки соседей или тяжелые долги. Нет, Баркли не стал бы будить весь край из-за пустяка.
— Герберт, — негромко сказал он, продолжая смотреть на горизонт, — держи людей при пушках. Честер, коли вернется с призом, пусть входит без промедления. Если же за ним покажутся еще французы, встречайте их так, чтобы им и в чистилище икалось.
Старик кивнул без лишних слов. Райн ценил в нем именно это. Хороший солдат не требует длинных объяснений тогда, когда каждая минута начинает стоить слишком дорого. Он почти бегом спустился с батареи, и Даннотар встретил его уже совсем иным. Крепость окончательно проснулась. Во дворе мелькали огни факелов, оруженосцы торопливо выносили копья, кто-то уже вел оседланных коней, а сонные лица людей исчезали прямо на глазах, уступая место привычной сосредоточенности. Удивительное дело — тревога всегда снимала с человека последние остатки сна быстрее холодной воды. Райн смотрел на эту суету и неожиданно поймал себя на мысли, что больше не различает, кто из этих людей родился в Даннотаре, кто пришел вместе с ним из Портенкросса, а кто еще вчера называл себя бесклановым. Они двигались одинаково. Без паники. Без крика. Словно давно служили бок о бок. Стало быть, вчерашняя клятва уже успела сделать свое дело.
— В рог, — коротко приказал он первому попавшемуся дозорному.
Тот даже не переспросил. Через несколько мгновений над крепостью прокатился низкий протяжный звук, тяжелый, как рев морского зверя. Он покатился по стенам, сорвался вниз к гавани, ударился о скалы и вернулся эхом обратно. Не тревожный набат. Не призыв к обороне. Совсем другой сигнал. Сбор.

Райн остался посреди двора, не желая прятаться в зале или отдавать распоряжения через чужие уста. Если людям предстояло идти за ним, они должны были видеть его с первых минут. Он стоял спокойно, заложив большие пальцы за перевязь, и наблюдал, как крепость постепенно собирает сама себя воедино. Из казарм выбегали ирландцы — вчерашние изгнанники, еще недавно опасавшиеся, что новый клан станет для них лишь красивым словом. Теперь они бежали к оружию так, словно защищать собирались собственные дома. Следом появились люди из Портенкросса. Их Райн узнавал безошибочно, не по лицам даже, а по походке. Есть вещи, которые невозможно вытравить годами. Родной берег остается в человеке навсегда. Он вспомнил, как мальчишкой точно так же выскакивал на двор по первому крику отца, и вдруг почувствовал короткий укол странной, почти детской благодарности судьбе. Если бы не Бойды, сейчас ему некого было бы собирать. Джейми возник словно из-под земли, застегивая ремень на ходу и одновременно пытаясь пригладить ладонью волосы, торчавшие во все стороны после сна. Увидев Райна, он широко ухмыльнулся, и эта ухмылка выглядела настолько неуместной в предрассветной тревоге, что Райн невольно усмехнулся в ответ.
— Скажи мне честно, — бросил он, пока тот подходил, — ты вообще когда-нибудь спишь?
Джейми развел руками.
— Когда удается, стараюсь не злоупотреблять.
Райн покачал головой. Хорошо. Если человек способен шутить перед дорогой, значит, страх еще не успел поселиться у него в сердце. А рядом уже подходил Кейр — молчаливый, как всегда, проверяя ремни седла еще прежде, чем коня успели подвести. В отличие от Джейми, он никогда не расходовал слова попусту. Зато мечом говорил достаточно убедительно.

Людей становилось все больше. Райн не считал их нарочно. Привычка сделала это за него сама. Десять... пятнадцать... двадцать... ирландцы... портенкроссцы... молодые парни, недавно вступившие в клан... еще пятеро... еще семеро... пятьдесят. Не войско. Но для быстрого удара этого хватит, если действовать прежде, чем противник успеет закрепиться. Главное — успеть. Он снова подумал о сигнальных кострах и почти машинально поблагодарил про себя Уолсингема. Кто знает, по какой причине государственный секретарь проявил столь неожиданную щедрость, прислав табун отличных лошадей, но сейчас эти кони стоили целого полка. Пеший отряд пришел бы к Баркли слишком поздно.
Росс появился последним из старших. На ходу натягивая перчатку, он уже открывал рот, собираясь что-то спросить, но Райн опередил его.
— Ты остаешься.
Росс нахмурился так резко, будто получил пощечину.
— Райн...
— Не спорь.
Райн видел, что тому не по душе оставаться позади, и именно поэтому не стал объяснять приказ одними словами. Он на мгновение обвел взглядом стены Даннотара, башни, батарею, где Герберт по-прежнему следил за морем, внутренний двор, в котором только вчера приняли десятки новых людей.
— Если я уведу всех, кто удержит это? — тихо спросил он. — Даннотар сегодня важнее меня. Ты здесь комендант, Росс. Пока меня нет, крепость — твоя ответственность.
Он заметил, как лицо кузена медленно изменилось. Недовольство уступило место тому тяжелому чувству, которое приходит вместе с настоящим доверием. Росс коротко кивнул. Неохотно. Но без дальнейших возражений. Хэмиша Райн нашел взглядом почти сразу. Великан уже проверял подпругу своего коня и явно собирался в дорогу.
— Нет, — сказал Райн прежде, чем тот успел сделать шаг.
Хэмиш поднял голову.
— Райн?
— Ты останешься с Катрионой.
Великан молчал несколько долгих мгновений. Райн слишком хорошо его знал, чтобы не понять, что сейчас происходит. Хэмиш ненавидел оставаться в тылу. Он считал своим долгом закрывать собственным телом, и любой иной приказ принимал как личное поражение.
— Мне спокойнее будет там, где ты, — глухо произнес он наконец.
Райн подошел ближе, положил руку ему на плечо и почувствовал под ладонью привычную каменную твердость мышц.
— А мне спокойнее будет знать, что за моей женой стоит человек, которому я доверил бы собственную жизнь. Не заставляй меня выбирать между двумя этими тревогами.
Хэмиш опустил глаза. Потом медленно кивнул.
— Как прикажешь.
Райн задержал ладонь на его плече еще на мгновение. Иногда человеку нужна не команда. Иногда ему достаточно понять, почему эта команда отдана.
— Головы и персики можно отдельно, — рассудительно, спокойно заметила Катриона, подходя. — А то я спросонья как-то не подумала, а пока одевалась, спускалась, вроде и в голове прояснилось, и подумала: что-то не так.
— Береги себя, — в перерывах между горячими поцелуями ответил ей Райн. — Не тревожься. Отдыхай больше.
Во дворе уже нетерпеливо били копытами лошади. Над восточным горизонтом только-только начинала проступать бледная полоска рассвета, а пятьдесят всадников уже выстраивались перед воротами Даннотара. Райн окинул их взглядом, и впервые за всю эту беспокойную ночь почувствовал не тревогу, а странное спокойствие. Еще совсем недавно ему пришлось бы искать наемников, уговаривать соседей или ждать помощи. Теперь достаточно было протрубить в рог, и пятьдесят человек сами взялись за оружие. Значит, вчерашние слова о семье оказались не просто красивой речью. Они уже успели стать правдой.

Дорога ложилась под копыта быстро, почти без сопротивления. Ночная прохлада еще держалась над вересковыми пустошами, но восток уже понемногу наливался холодным серебром, и вместе с рассветом мир начинал обретать привычные очертания. Серые валуны выступали из земли, точно кости древних великанов, низкие заросли утесника цеплялись за плащи всадников, а ветер, сбегавший с Грампианских гор, нес с собой запах мокрой травы, торфа и моря. Райн ехал впереди, не понукая коня без нужды. Добрая лошадь, как хороший солдат, должна приходить к бою с сохраненными силами, а не с пеной на боках. За спиной ровно, без лишнего шума двигались его пятьдесят человек. Не слышалось ни праздной болтовни, ни смеха, только мерный перестук копыт, поскрипывание седел да редкое бряцание железа. Он не оборачивался. Не потому, что не доверял им, а потому, что и без того чувствовал: строй держится. Вчера эти люди были ирландцами, портенкроссцами, бесклановыми, молодыми парнями, впервые взявшими в руки настоящий меч рядом с ветеранами. Сегодня они ехали одной колонной. Геометрия доверия продолжала выстраиваться сама собой.
Вчерашний разговор с Джеком снова возвращался к нему, как возвращается навязчивый мотив старой баллады. Тогда, на берегу моря, они говорили о власти так спокойно, будто рассуждали о шахматной партии, а не о человеческих судьбах. Теперь эти слова получали цену. Власть не заключалась в том, что впереди ехал именно он. Любой из этих пятидесяти сумел бы удержаться в седле не хуже Райна. Власть заключалась в том, что сейчас только он должен был решить, где они остановятся, когда ускорят ход, где свернут с дороги и кого отправят первым навстречу опасности. Ошибись он хоть раз — и цену заплатят не он один, а все люди за его спиной. Вот почему отец так редко смеялся перед походом. Только теперь Райн начинал понимать.

Чем ближе становились земли Баркли, тем чаще попадались следы тревоги. Одинокая телега стояла брошенной прямо посреди дороги, и лошадь, оборвав постромки, давно ушла неизвестно куда. На соседнем поле колосья были примяты так, словно по ним совсем недавно прошло большое стадо, но ни скота, ни пастухов не было видно. Двери маленькой придорожной часовни оказались распахнуты настежь, а на притолоке кто-то поспешно вывел углем крест — не для благочестия, а от страха. Райн отметил все это почти машинально. Паника распространяется быстрее любого войска. Если крестьяне бросают добро прежде, чем враг подошел к дому, значит, слухи успели обогнать опасность. Это плохо. Испуганный человек редко мыслит здраво. Райн поймал себя на мысли, что невольно вспоминает рассказы отца. Магистр редко описывал сами битвы. Куда чаще говорил о том, что происходило до них. «Если хочешь понять, с чем столкнешься, — повторял он, — смотри не на солдат. Смотри на людей, которые от них бегут. Поле боя начинается задолго до первого удара». Тогда, мальчишкой, Райн считал эти слова красивой мудростью. Теперь видел подтверждение почти на каждой миле.
Когда впереди показался длинный гребень холма, за которым уже должны были открываться владения Баркли, Райн поднял руку. Колонна остановилась сразу, словно была связана одной невидимой нитью. Люди начали без лишних слов спешиваться, проверять подпруги, поить коней из бурдюков. Никто не разводил костров. Никто не снимал доспехов. Такой привал существовал лишь затем, чтобы человек перевел дыхание раньше, чем за него это сделает враг. Райн опустился на корточки возле большого валуна и кончиком кинжала провел по сырой земле несколько линий. Холм. Дорога. Рощица. Река. Память без труда восстанавливала местность. Он бывал здесь лишь однажды, но пространство всегда запоминалось ему лучше имен. Оно обладало собственной логикой, почти такой же ясной, как трактаты Каррансы. Геометрия никогда не лгала.
— Кейр.
Тот уже был рядом.
— Возьми двоих. Не больше. Поднимитесь на гребень. Не геройствуйте. Мне нужны глаза, а не новые вдовы.
Кейр только коротко кивнул. В этом человеке Райн особенно ценил отсутствие ненужного усердия. Некоторые разведчики считали своим долгом непременно вступить в драку, чтобы доказать собственную храбрость. Кейр понимал простую вещь: разведчик, которого заметили, уже перестал быть разведчиком.

Райн проводил взглядом три быстро растворившиеся среди камней фигуры и остался сидеть, положив локти на поднятое колено. Джейми устроился неподалеку, сорвал длинный стебель сухой травы и лениво перекатывал его между пальцами. Он явно хотел заговорить, но не решался нарушить чужие размышления, и Райн был ему за это благодарен. Есть молчание, которое разделяет людей, и есть молчание, которое соединяет их лучше всяких слов. Сейчас было именно второе. Он слушал ветер, негромкое пофыркивание лошадей и собственные мысли, снова и снова возвращавшиеся к одному и тому же. Если огни зажглись ночью, а крепость до сих пор не пала, значит, осада продолжается уже несколько часов. Почему? Обычный разбойничий налет закончился бы раньше. Любой нормальный командир либо взял бы замок приступом, либо ушел бы, не желая терять людей. Значит, противник не дорожит потерями. Эта мысль возникла неожиданно и осталась сидеть где-то на самом краю сознания, неприятная, словно заноза под ногтем.
Ждать пришлось недолго. Райн заметил Кейра еще до того, как остальные различили движение на склоне. Разведчик шел быстро, но не бежал. Не оглядывался. Не подавал условных знаков. Все это было само по себе хорошим известием. Человек, которого не преследуют, всегда возвращается иначе. И все же, когда Кейр подошел ближе, Райн сразу увидел одну деталь, заставившую сердце неприятно сжаться. Тот не стал просить воды. Не стал переводить дыхание. Не начал доклад с обычного: «Вижу то-то и то-то». Он несколько мгновений просто смотрел Райну в глаза, будто пытаясь подобрать слова для того, чему сам еще не успел поверить.
— Ну? — тихо спросил Райн.
Кейр медленно опустился рядом на корточки и сорвал с земли веточку вереска. Некоторое время вертел ее между пальцами, потом воткнул в землю.
— Крепость стоит.
Райн почувствовал, как напряжение чуть отпустило. Совсем немного.
— Люди на стенах?
— Держатся.
Хорошо. Пока хорошо. Но Кейр не закончил. Рука его продолжала бездумно ломать тонкие веточки вереска одну за другой, и это насторожило Райна сильнее любых слов. Он вообще не помнил, чтобы разведчик хоть раз нервничал. Стало быть, увиденное действительно выбивалось из всего прежнего опыта.
— Их много?
— Около двух сотен.
— Шотландцы?
Кейр поднял глаза.
— Нет.
Это короткое слово прозвучало удивительно буднично, без всякой попытки придать ему вес. Именно поэтому оно оказалось тяжелее любого крика.
— Мертвяки.

0

62

Ветер продолжал шелестеть вереском так же спокойно, как минуту назад. Где-то неподалеку перекликались жаворонки. Лошади лениво переступали копытами. Мир не изменился. Изменился только воздух внутри Райна. Он не сразу понял, почему память так цепко ухватилась именно за это слово. Мертвяки. Потом из темноты прошлого медленно выплыло другое — тысяча пятьсот тридцать пятый. Не дата даже, а голос отца. Вечер. Портенкросс. Большой зал. Магистр сидит у камина, лениво грея ладони над огнем, а мальчишка Райн слушает рассказ, который тогда показался страшной сказкой.
«Запомни одну вещь, сын. Никогда не считай мертвецов. Они не враги. Они оружие. Пока мальчишки машут мечами, умные люди ищут руку, которая этим мечом управляет.»
Тогда он спросил, почему. Отец долго молчал, а потом ответил так спокойно, словно объяснял, как правильно держать ложку.
«Потому что мертвец не знает ненависти. Не знает страха. Не знает победы. Он вообще ничего не знает. Если хочешь закончить бой — перестань смотреть на клинок. Посмотри на руку.»
— Они просто стоят под стенами? — услышал Райн собственный голос.
Кейр покачал головой.
— Нет. Лезут непрерывно. Тащат лестницы. Ломятся в ворота. Лучники Баркли косят их десятками... а они идут дальше. Те, что падают, остаются лежать. Следующие просто переступают через них. Им безразлично.
Райн медленно закрыл глаза. Именно так рассказывал отец. Именно так выглядел тысяча пятьсот тридцать пятый.
— Еще кое-что, — тихо добавил Кейр, заметив, что Райн не перебивает. — Сначала я решил, будто показалось. Потом посмотрел внимательнее.
Райн открыл глаза.
— Говори.
— Позади них ходит человек.
— Воин?
— Нет.
Кейр снова помолчал.
— Черная ряса. Капюшон. Лица не видно. Он не подходит к стенам. Просто идет за ними... и всякий раз, когда поднимает руку или меняет направление, вся эта нежить начинает двигаться так, словно у нее появляется один разум на всех.
Райн не ответил сразу. Перед ним снова стоял отец, только теперь уже не у камина, а на учебном дворе, когда после очередной тренировки магистр неожиданно сказал: «Запомни, Райн. Если однажды увидишь поле, где мертвые слушаются живого, забудь о мертвых. Убей живого. Остальные сразу потеряют смысл.»
Он медленно поднялся на ноги и посмотрел на скрытый за гребнем холма Баркли так, словно уже видел происходящее за камнями.
— Значит, — произнес он почти шепотом, и люди невольно притихли, потому что услышали в его голосе не сомнение, а решение, — под стенами стоит не двести врагов.
Он перевел взгляд на своих людей. На ирландцев, еще вчера назвавших его своим лордом. На Джейми. На Кейра. На портенкроссцев, пришедших с ним из дома. Потом снова посмотрел туда, где за холмом продолжалась осада.
— Враг там один. А все остальные — всего лишь его оружие. Значит, искать мы будем не лестницы и не пролом в стене. Искать мы будем человека в черной рясе. Потому что, пока он дышит, эта осада не закончится.
Отряд двинулся с холма медленно, почти лениво, будто не собирался врываться в сражение, а всего лишь менял дорогу. Райн сам выбрал такой темп, и никто не стал задавать вопросов. Отец учил его, что человек проигрывает бой задолго до первого выпада, если позволяет сердцу обогнать разум. Он смотрел вниз, где за серой дымкой уже проступали стены Баркли, и чувствовал, как вместе с каждым шагом коня отдельные детали складываются в единую картину. Крепость держалась. На стенах мелькали люди. Ветер приносил сухой треск луков, редкие выкрики, лязг железа о дерево. Но самым страшным оказался не шум. Самым страшным было его отсутствие там, где его следовало ожидать. Под стенами двигались сотни фигур, и вся эта огромная масса не ревела, не бранилась, не подбадривала себя перед приступом. Она просто шла вперед, словно морской прилив, которому безразлично, на какие камни обрушиваться. Иногда кто-нибудь из мертвецов падал, пронзенный стрелой, и остальные даже не обходили его, переступая через неподвижное тело с той же бесстрастностью, с какой вода огибает выброшенное на берег бревно.

Райн невольно вспомнил слова отца, сказанные когда-то без всякой торжественности, словно речь шла о погоде. «Настоящий ужас не кричит. Кричит человек. А зло всегда молчит». Тогда он не понял, теперь же, глядя на медленно катившуюся к стенам серую массу, ощущал, как это молчание начинает давить сильнее любого боевого клича. Оно проникало под кольчугу, заставляло чаще биться сердце не потому, что впереди ждали смерть или боль, а потому, что разум отказывался принимать увиденное как часть привычного мира. Живой человек всегда колеблется. Оглядывается. Прячется от стрел. Эти — нет. Они не знали сомнений. И потому казались чужими самому мирозданию.
— Лорды Баркли долго не выдержат, — негромко сказал Джейми, подъехав ближе. Он не сводил глаз со стены, где двое защитников только что столкнули лестницу вместе с десятком карабкавшихся по ней мертвецов. Лестница рухнула, люди на стене облегченно перевели дух... а внизу уже поднимали следующую. — Они устали.
Райн кивнул, продолжая искать глазами не пролом, не ворота и даже не лестницы. Он искал человека. Черную точку среди серого моря. Все остальное не имело значения.
— Устали не только они, — тихо ответил он, больше самому себе, чем Джейми. — Разница лишь в том, что живые знают усталость, а эти — нет.
Он поднял руку, и колонна остановилась под прикрытием низкой каменной гряды. Отсюда до осаждавших оставалось не больше двух сотен шагов. Можно было различить отдельные лица — вернее, то, что когда-то было лицами. Земля между грядой и крепостью оказалась истоптана так, что трава исчезла под бесчисленными следами. Пахло мокрой землей, дымом и чем-то сладковатым, тяжелым, напоминавшим запах осеннего леса после первых заморозков. Райн поймал себя на том, что непроизвольно задерживает дыхание. Организм раньше сознания понимал: этот запах не должен существовать рядом с живыми.

— Кейр.
Разведчик подъехал молча.
— Видишь его?
Кейр не стал спрашивать, кого именно. Долго всматривался вниз, затем едва заметно кивнул.
— Вижу.
Райн проследил направление его взгляда и наконец различил темную фигуру. Человек в длинной черной рясе действительно почти не приближался к стенам. Он медленно ходил позади наступавших, иногда останавливался, поднимал руку, и тогда плотная масса мертвецов меняла направление так согласованно, словно тысячи ног подчинялись одной воле.
— Возьмешь его?
Кейр молчал долго. Не потому, что сомневался. Он просто прикидывал расстояние, ветер, укрытия, время.
— Если Господь не отвернется.
— Тогда ступай.
Никто не спросил зачем. Это тоже было хорошим знаком. Первые мгновения атаки показались удивительно легкими. Всадники ударили в левый фланг осаждавших, сбивая первые ряды с ног, отбрасывая их от лестниц и освобождая пространство перед стенами. Люди Баркли сразу поняли замысел. Со стены посыпались стрелы, камни, бревна. Кто-то сверху закричал от радости, увидев подоспевшую помощь. Но уже через несколько минут стало ясно, что это не тот бой, к которому привыкли даже самые опытные ветераны. Живой противник ломается. Отступает. Пугается. Эти же продолжали идти вперед с тем же бесстрастием, с каким шли до появления Райна. Их строй терял десятки тел, но не терял движения. Казалось, сама земля поднимала новых и новых врагов. Очень скоро исчезло ощущение времени. Остались только тяжелое дыхание коня, боль в плече, становившийся все тяжелее меч и бесконечное ощущение сопротивления, будто рубишь не людей, а сырые корни векового дуба. Рядом дрались Джейми, ирландцы, люди Портенкросса, защитники Баркли уже распахнули ворота и вышли наружу, пытаясь отбросить осаждавших от стен, но с каждым мгновением Райн все отчетливее понимал страшную вещь. Они выигрывали отдельные шаги. Отдельные минуты. Но не бой.

Он уже перестал замечать, сколько времени это длится. Солнце успело подняться над восточными холмами, его холодный утренний свет давно сменился беспощадным дневным сиянием, железо нагрелось настолько, что ладонь ощущала тепло даже сквозь кожаную перчатку, а плечо налилось той тяжелой тупой болью, которая приходит не от раны, а от сотен одинаковых движений. Мир сузился до нескольких десятков шагов вокруг него, до лиц своих людей, до стен Баркли, которые все еще держались, до непрерывного движения серой массы, медленно накатывавшей на крепость, словно прилив, не умеющий отступать. Райн уже не искал глазами отдельных мертвецов — в этом не было никакого смысла. Они давно перестали быть для него врагами. Взгляд сам собой снова и снова возвращался туда, где среди этого безмолвного моря должна была находиться черная ряса. И вдруг эта рука дрогнула. Сперва Райн даже не поверил собственным глазам. Темная фигура, до сих пор неспешно ходившая позади осаждавших, словно пастух за странным безгласым стадом, едва заметно качнулась, будто ветер, которого не чувствовал больше никто, неожиданно толкнул ее в спину. Затем человек остановился, медленно опустился на одно колено, еще мгновение оставался неподвижным, словно собираясь с силами, и только потом тяжело повалился лицом в истоптанную землю. Даже с такого расстояния Райн безошибочно понял, что произошло, и сердце на короткий миг болезненно сжалось от надежды. Кейр. Другого быть не могло. Упрямый ублюдок все-таки сумел подобраться незаметно. «Вот ведь лис...» — мелькнула почти радостная мысль, и в ту же секунду он поймал себя на том, что уже ждет неизбежного: сейчас эта бесконечная серая волна остановится, рассыплется, рухнет на землю так же безвольно, как падают куклы, когда кукловод выпускает нити из рук.

Но ничего не случилось.
Прошла секунда. Другая. Ближайший к стене мертвец по-прежнему карабкался вверх по приставной лестнице, не замечая стрел, падавших вокруг. Чуть левее еще двое медленно теснили защитников у пролома, словно вовсе не знали, что человек, управлявший ими, уже лежит лицом в грязи. Еще дальше целая цепочка серых фигур продолжала размеренно шагать вперед, переступая через лежавшие под ногами тела с тем же равнодушием, с каким морская волна обходит выброшенные на берег камни. Мир не изменился. Не оборвался. Не выдохнул. И именно это оказалось страшнее всего, что Райн видел с самого начала осады. Он вдруг с пугающей ясностью понял, что ошибся не Кейр, не он сам и даже, быть может, не отец. Просто враг, с которым им довелось столкнуться сегодня, оказался иным. Тем колдовством, о котором отец рассказывал зимними вечерами, эта сила уже не исчерпывалась. Эта мысль промелькнула быстрее удара сердца, но ее оказалось достаточно, чтобы вместе с надеждой исчезло последнее право на растерянность. Если люди сейчас увидят павшего монаха и решат, будто победа уже пришла сама собой, строй рассыплется раньше, чем осаждающие успеют сделать еще десяток шагов. Райн резко выпрямился в стременах, оглядел своих людей — знакомые лица, покрытые дорожной пылью, потом и копотью, напряженные взгляды, обращенные то к стенам, то к далекой черной фигуре, — и почувствовал, что теперь каждое его слово весит не меньше, чем удар меча.
— Не смотреть туда! — голос прозвучал неожиданно твердо, перекрыв шум осады. — Смотрите перед собой! Пока хоть один из них стоит на ногах — бой не окончен! Держать строй! Не отдавайте им ни пяди земли!
Он видел, как люди невольно оглянулись в сторону упавшего монаха, как по рядам пробежало едва заметное колебание — совсем человеческое, понятное, рожденное той же надеждой, что только что обманула его самого, — и тем сильнее испытал уважение к тем, кто уже через мгновение вновь опустил копья, поправил щиты, сомкнул плечи с соседями и без лишних слов вернулся к своей тяжелой работе. Именно работе, потому что бой давно перестал быть тем красивым поединком. Никто больше не думал о славе, не искал случая показать ловкость или заслужить чью-то похвалу. Осталось лишь одно упрямое, почти ремесленное усилие — сделать еще шаг, выдержать еще несколько мгновений, не позволить усталости оказаться сильнее долга. Время потеряло всякий смысл. Солнце ползло по небу, кольчуги становились все горячее, пот высыхал быстрее, чем успевал выступить вновь, а людям начинало казаться, будто они сражаются уже не часы, а целую человеческую жизнь.

И именно тогда, когда молчание усталости стало почти таким же тяжелым, как молчание самих осаждавших, где-то на правом крыле, среди ирландцев, поднялся негромкий голос. Он прозвучал так хрипло, словно человек сначала не собирался петь вовсе, а просто хотел поддержать собственное дыхание размеренным ритмом, но старая походная мелодия сама сорвалась с губ. К ней осторожно присоединился второй голос, потом третий, и вскоре песня, рожденная не приказом, а общей потребностью людей не чувствовать себя одинокими среди этого бесконечного испытания, медленно поплыла вдоль строя. Она не заглушала шум осады и не делала сердца смелее чудесным образом, но возвращала каждому простую человеческую память о доме, о родной земле, о тех, ради кого они продолжали стоять здесь, несмотря на усталость, страх и почти безумную настойчивость врага. И, слушая, как все больше голосов вплетается в этот неспешный напев, Райн вдруг понял: пока живые способны петь рядом друг с другом, у них остается то, чего не сможет поднять из могилы ни один чародей.

Спустя час над полем наконец воцарилась та тишина, которая всегда приходит не сразу после большого испытания, а медленно, словно и сама не верит, что ей снова позволено существовать. Песня умолкла не потому, что кто-то оборвал ее на полуслове, а потому, что один голос за другим постепенно стихал, уступая место тяжелому дыханию людей. Казалось, вместе с последними звуками песни из тела ушло все, что еще несколько часов назад заставляло его двигаться. Осталась одна лишь тяжесть. Она поселилась в плечах, налившихся свинцом от бесконечной работы мечом, в пояснице, затекшей от долгой езды и еще более долгого боя, в руках, которые теперь неохотно разжимались, будто ладонь успела срастись с рукоятью. Но сильнее всего устал разум. Он все еще не соглашался принять увиденное. Где-то внутри продолжала жить упрямая уверенность, что сейчас непременно обнаружится ошибка, объяснение, простая причина, которая вновь сделает мир понятным. Ведь не может же быть иначе. Не может человек умереть, а сотни существ, повиновавшихся его воле, даже не заметить этого.
Последние очаги сопротивления уже были подавлены, и теперь над истоптанной землей слышались лишь команды собирать раненых, ржание испуганных лошадей, скрип распахиваемых ворот Баркли да стук колес повозок, которые спешно выкатывали из крепости. Райн не торопился двигаться навстречу хозяевам замка. Он сидел в седле, опустив руку на шею жеребца, чувствуя, как тот тяжело и часто дышит. Под кольчугой собственная рубаха прилипла к спине, плечи налились свинцовой тяжестью, а пальцы, привыкшие к эфесу  за многие часы, теперь словно забыли, что их можно разжать. Он медленно оглядел своих людей. Кто-то уже помогал перевязывать товарища, кто-то молча пил воду, передавая бурдюк соседу, словно это было важнее любого торжества. Ирландцы, еще совсем недавно бывшие чужаками на этих землях, без лишних слов поддерживали под руки раненых защитников Баркли, а те принимали эту помощь так естественно, будто знали друг друга с детства. Эта простая картина неожиданно тронула Райна сильнее самой победы.

Ворота Баркли открывались медленно. Старые дубовые створы скрипели так тяжело, словно сама крепость с трудом переводила дух после долгой осады. Из полумрака проезда один за другим начали выходить люди, измученные не меньше тех, кто пришел им на помощь, и только потом показался Гиллеспи. Он шел без шлема, с распущенными волосами, потемневшими от пота, копоти и дорожной пыли, кольчуга его была местами разорвана, на левом рукаве темнело засохшее пятно крови, но шаг оставался твердым, а подбородок — по-прежнему чуть насмешливо поднятым, словно судьбе за сегодняшнее утро так и не удалось выбить из него упрямства. Гиллеспи остановился в нескольких шагах, долго смотрел на Райна, будто проверяя, настоящий ли тот стоит перед ним или лишь привиделся после бессонной ночи, потом шумно выдохнул и усмехнулся той кривой улыбкой, которая всегда появлялась у него раньше любых приветствий.
— А я уж начал думать, кузен, что ты решил дождаться, пока мы сами управимся.
Райн почувствовал, как уголки губ сами собой дрогнули, хотя сил на улыбку почти не осталось.
— Хотел дать тебе случай прославиться без моей помощи. Да вижу, не вышло.
— Не вышло, — согласился Гиллеспи, переводя взгляд на поле. — Пришлось делиться славой.
Несколько мгновений оба молчали. Не потому, что нечего было сказать. Просто существовали минуты, когда любое слово становилось меньше пережитого. Они стояли плечом к плечу и смотрели на людей, медленно возвращавшихся к жизни. Кто-то уже разводил костры прямо во дворе крепости. Из ворот выкатывали бочки с водой. Женщины, забыв об осторожности, спешили навстречу своим мужьям, сыновьям и братьям, останавливались на полпути, всматривались в лица, словно боялись ошибиться, а потом либо бросались обнимать найденного человека, либо продолжали искать дальше. Эта картина отзывалась в душе странной смесью облегчения и горечи. Победа никогда не приходит одна. Она всегда приводит с собой тех, кого уже не дождутся. Гиллеспи шумно выдохнул, будто вместе с воздухом наконец выпускал из груди напряжение всей этой ночи, и покачал головой.
— Спасибо, кузен.

Эти слова прозвучали негромко, почти устало, без всякой торжественности, и потому Райн почувствовал себя неловко. Благодарность всегда казалась ему чем-то странным, когда речь заходила о вещах, которые невозможно было не сделать. Cила существует лишь затем, чтобы отвечать на чужую беду. Если начинаешь ждать за это благодарности, значит, давно перестал быть лордом и превратился в торговца собственными обязанностями. Поэтому он лишь устало усмехнулся, продолжая смотреть туда, где двое ирландцев помогали подняться пожилому арбалетчику Баркли.
— Не благодари меня. Будь на моем месте Даннотар, а на твоем — я, ты бы примчался точно так же. И не ради меня. Ради того, чтобы завтра не пришлось отбивать уже собственные стены.
Гиллеспи негромко хмыкнул. Усмешка вышла короткой и усталой, но настоящей.
— Верно. Роб потом неделю ворчал бы, что воспитал засранцев.
При упоминании отца Райн невольно улыбнулся уже по-настоящему. Перед глазами почти сразу возник магистр — живой, широкоплечий, с привычкой смотреть исподлобья всякий раз, когда кто-нибудь начинал произносить красивые речи вместо того, чтобы делать дело. Отец действительно сказал бы именно так. Не «молодцы». Не «горжусь вами». Именно «засранцы». И чем больше Райн думал об этом, тем отчетливее ощущал, что сейчас отцовское присутствие почему-то чувствуется сильнее, чем за все последние месяцы. Наверное, потому, что вопросы снова были из тех, на которые тот всегда находил ответы.

Он медленно перевел взгляд туда, где неподалеку от поваленной лестницы все еще лежал человек в черной рясе. Несколько солдат уже собирались перевернуть тело, но Кейр остановил их одним движением руки и теперь сам внимательно осматривал землю вокруг. Разведчик никогда не делал ничего просто так, и это тоже заставило Райна насторожиться. Все произошедшее продолжало казаться неправильным. Настолько неправильным, что разум вновь и вновь возвращался к одному и тому же мгновению. Черная фигура падает. Надежда вспыхивает в груди. И... ничего. Ни одна из тех тварей даже не замедляет шага. Словно человек умер уже после того, как перестал быть им нужен.
— Кейр сделал все как должно, — тихо проговорил он, не столько обращаясь к Гиллеспи, сколько пытаясь убедить самого себя. — Я видел, как тот упал... И ты видел.
Кузен не сразу ответил. Он тоже смотрел туда, где среди вытоптанной травы темнела ряса, и Райн заметил, как знакомо нахмурились его брови. Такой взгляд появлялся у Гиллеспи всякий раз, когда память цеплялась за что-то давно услышанное и никак не могла вытащить нужную мысль на свет.
— Видел, — произнес он наконец, и в одном этом слове не оказалось ни сомнения, ни утешения. — Потому и не понимаю.
Райн невольно усмехнулся уголком губ, но усмешка вышла усталой. Странное дело: услышать, что другой человек так же растерян, как и ты сам, иногда бывает страшнее, чем остаться наедине с собственными сомнениями. До этой минуты он еще мог надеяться, что упустил какую-нибудь мелочь, ошибся, не заметил чего-то в дыму и суматохе боя. Теперь же становилось ясно: видел Гиллеспи то же самое. Видел и не находил объяснения.
— А ведь все должно было закончиться там, — негромко сказал Райн, не сводя глаз с черной фигуры. — В тот самый миг.
— Должно было.

0

63

Ветер прошелся по полю, шевельнул полы рясы, и на мгновение Райну показалось, будто человек сейчас снова поднимется на ноги. Мысль была столь нелепой, что он почти рассердился на самого себя, однако тревога не уходила. Наоборот, она медленно разрасталась, занимая место облегчения, которого так и не случилось. Если оба они одинаково понимали природу подобных чар, значит, ошибка крылась не в их памяти. Ошибка была в самом представлении о враге. Гиллеспи молчал долго, позволяя мыслям самим находить дорогу, и Райн не торопил его. Иногда тишина говорила больше, чем любые вопросы. Она возвращала обоих в те годы, когда они были еще мальчишками и подолгу просиживали у очага в Портенкроссе, слушая магистра, который с одинаковым терпением рассказывал то о войнах древних пиктов, то о ковке мечей, то о вещах, казавшихся тогда сущей чепухой. Райн почти почувствовал запах дубовых поленьев, услышал потрескивание огня и низкий голос отца, неторопливо объяснявшего, что настоящее мастерство узнается не в том, сколько сил вложено в работу, а в том, сколько она проживет без своего создателя. Тогда речь шла о старом кузнеце из Аргайла, сумевшем выковать мостовую цепь, пережившую самого мастера на многие десятилетия, потом разговор почему-то свернул на каменщиков, возводивших башни, а под конец Роб, как умел только он один, совершенно неожиданно связал ремесло с магией, заметив, что хорошее заклятие должно быть похоже на добрую кладку: стоять само, не требуя, чтобы мастер держал каждый камень собственными руками.
Эти слова всплыли в памяти с такой ясностью, будто были сказаны лишь вчера, и Райн почувствовал, как одна-единственная догадка начинает медленно соединять разрозненные куски сегодняшнего дня.
— Он не вел их за собой... — почти шепотом произнес он.
Гиллеспи повернул голову, и Райн увидел в его глазах то же самое внезапное понимание, которое только что родилось в нем самом.
— Нет, кузен, — так же тихо ответил он. — Он сделал свое дело прежде, чем мы пришли. Все остальное происходило уже без него.
Райн еще раз посмотрел на неподвижное тело в черной рясе, и оно вдруг перестало казаться главным. Перед ним лежал не хозяин этой жуткой рати, а всего лишь человек, закончивший работу раньше, чем первый мертвец подошел к стенам Баркли. От этого открытия не становилось легче. Напротив, вместе с ним приходило понимание, что сегодняшний день принес им не только победу, но и знание о противнике, которого они до сих пор не умели даже правильно назвать. Именно такие знания меняют ход войн, и именно за них чаще всего приходится платить дороже всего.

Райн понял, что по-настоящему устал лишь тогда, когда за его спиной с тяжелым стоном сомкнулись створки ворот Баркли, окончательно отрезав крепость от того поля, где еще совсем недавно смерть ходила среди людей столь же буднично, как осенний ветер среди вереска. Снаружи осталось все, что требовало силы рук, твердости голоса и холодной головы; здесь же, под древними сводами, неожиданно навалилось другое бремя — необходимость думать. Он всегда замечал за собой эту особенность. Пока существовало дело, тело словно забывало о собственной усталости, но стоило опасности отступить хоть на несколько шагов, как разум начинал требовать ответа на каждый вопрос, который прежде приходилось откладывать. А вопросов после сегодняшнего дня накопилось столько, что они теснили друг друга, не позволяя сосредоточиться ни на одном. Он шел по знакомым переходам вслед за Гиллеспи, замечая вещи, которых никогда не увидел бы утром: свежую щепу у недавно починенной двери, чад от смоляных факелов, женщин, молча несущих ведра с горячей водой, мальчишку лет двенадцати, который, прижав к груди охапку чистых полотенец, так старательно уступил дорогу лэрдам, словно этим одним движением тоже защищал свою крепость. Жизнь уже возвращалась в крепость, медленно, осторожно, будто сама не верила, что ей снова позволено течь своим чередом, и именно эта обыкновенность казалась Райну самым убедительным доказательством того, ради чего стоило скакать сюда всю ночь.
Большой зал встретил их запахом дыма, мокрой шерсти и свежего хлеба. Кто-то уже успел разжечь оба очага, и жар постепенно вытеснял сырость, въевшуюся в камень за последние дни. Люди говорили негромко, без обычного для крепостей оживления. Не потому, что скорбели — скорбь еще не успела найти слов, — а потому, что каждому требовалось заново привыкнуть к тишине. Райн остановился у длинного стола, провел ладонью по шероховатой дубовой доске и только теперь почувствовал, насколько сильно дрожат пальцы. Он поспешно сжал их в кулак. Не хватало еще, чтобы кто-нибудь принял обычную человеческую усталость за растерянность. Гиллеспи, заметив это движение, ничего не сказал. Лишь молча снял с плеч тяжелый плащ, бросил его на лавку и жестом велел слуге принести воды. В этой простой заботе не было ни снисхождения, ни желания показать себя хозяином. Так поступают родственники, слишком давно знающие друг друга, чтобы изображать церемонии там, где они только мешают.

Кейр вошел последним. Пока остальные рассаживались, он так и остался стоять у двери, словно привычка разведчика не позволяла ему занимать место прежде, чем он убедится, что видит весь зал целиком. Райн заметил, как взгляд его  скользнул по окнам, по лестнице на галерею, по теням под балками, и невольно вспомнил слова Роба: «Настоящий следопыт никогда не перестает быть следопытом. Даже во сне половина его души стоит в дозоре». От этой памяти защемило сердце. Сегодня имя отца всплывало в мыслях слишком часто, и каждый раз вместе с ним приходило ощущение, будто до ответов осталось совсем немного. Стоит лишь правильно задать вопрос.
Именно вопрос, а не ответ, занимал Райна все сильнее. Пока слуги расставляли кувшины и деревянные кубки, пока кто-то подкладывал в очаг новые поленья, пока Гиллеспи рассеянно растирал ладонью затекшую шею, он снова и снова возвращался мысленно к одному и тому же мгновению. Не к началу осады, не к атаке и даже не к тому часу, когда показались его всадники. Короткий миг, почти незаметный среди тысяч других, когда черная фигура вдруг осела на землю. Тогда ему показалось, что вместе с человеком должно рухнуть и все, что держалось на его воле. Так было бы правильно. Так подсказывал здравый смысл. Но мир не пожелал подчиниться ни памяти, ни здравому смыслу. Мир спокойно пошел дальше, словно человек в рясе был лишь случайным свидетелем собственного замысла.
— Все еще думаешь о нем? — негромко спросил Гиллеспи.

Райн поднял глаза. Вопрос не застал его врасплох. Скорее удивило, что кузену не пришлось объяснять, о ком именно идет речь. Значит, мысли обоих текли одним руслом. Он молча кивнул и некоторое время смотрел на пламя, которое медленно охватывало новое полено. Огонь не спешил. Сначала искал сухое место, потом осторожно цеплялся за древесину, и лишь убедившись, что нашел опору, разгорался по-настоящему. Хорошая мысль тоже не рождалась сразу. Она искала, за что ухватиться.
— Меня не оставляет чувство, будто мы ошиблись еще до того, как обнажили мечи, — произнес Райн наконец, сам прислушиваясь к собственным словам. — Мы были уверены, что знаем, с чем имеем дело, а потому искали подтверждение своим знаниям, вместо того чтобы смотреть на происходящее.
Кейр впервые за весь вечер отошел от двери. Он не перебил. Лишь приблизился к столу и, положив ладонь на его край, спокойно произнес:
— Я все утро думал о том же, Райн. Пока наблюдал за тем человеком, мне казалось, что он чего-то ждет. Теперь кажется иначе. Не ждал. Проверял.
Это слово заставило Райна нахмуриться. Проверял. Не управлял. Не направлял. Проверял. Разница была едва уловимой, но именно в ней вдруг открылся новый смысл. Если человек проверяет работу, значит, работа уже сделана. Кузнец не кует меч в тот миг, когда берет его в руки перед покупателем. Каменщик не возводит башню, стоя на ее вершине. Тогда почему они решили, что колдун обязан творить свои чары именно во время осады? Мысль, едва родившись, потянула за собой десяток других. Райн уже не замечал ни зала, ни людей вокруг. Он снова видел то поле, но теперь будто смотрел на него глазами самого человека в черной рясе. Не впереди строя. Позади. Спокойно. Без суеты. Без попыток что-либо изменить. Потому что менять было нечего.
— Он приехал смотреть, — тихо сказал Райн.
Гиллеспи медленно поднял голову.
— Именно это ты сейчас понял?
— Не знаю, понял ли... но иначе многое становится на свои места. Если бы все зависело от него самого, он не стоял бы неподвижно. Он ходил бы вдоль строя, отвечал на каждый наш удар, вмешивался бы. А он почти ничего не делал. Словно человек, который наблюдает за мельницей и лишь ждет, не остановится ли колесо.
В зале стало совсем тихо. Даже слуги перестали двигаться, почувствовав, что разговор касается вещей, которых не следует касаться шумом.

Кейр задумчиво потер большим пальцем шрам на запястье.
— Тогда выходит, Райн... искать надо не того, кто стоял на поле.
— Да, — ответил Райн, и впервые за весь день почувствовал не облегчение, а странную ясность. — Искать нужно того, кто научил его строить такую мельницу.
Пламя в очаге тихо треснуло, выбросив сноп золотистых искр, и Райн долго смотрел, как они исчезают в дымоходе одна за другой. Еще утром ему казалось, что опасность имеет лицо. Теперь этого лица больше не существовало. Осталась лишь тень чужого знания,  и именно она тревожила сильнее любой осады. Он вдруг ясно понял, что сегодняшний день не завершил историю, а только впервые позволил увидеть ее истинные очертания. И мысль эта была столь же холодной, как ветер, который всего несколько часов назад гулял над стенами крепости.

Ночь не приходит сразу. Она всегда долго торгуется с уходящим днем, понемногу отнимая у него сначала краски, потом тени, потом самые дальние очертания холмов, и Райн, давно привыкший измерять путь не милями, а переменой света, почти не замечал, как Шотландия вокруг него становится другой. Еще недавно вереск горел под вечерним солнцем густым пурпуром, каменные гряды казались теплыми, а узкие речушки ловили последние золотые отблески; теперь же все постепенно сливалось в единую серебристо-серую ткань, над которой только небо продолжало жить собственной жизнью. На западе еще догорал тонкий багряный край, тогда как над головой уже одна за другой проступали звезды — старые спутницы путников, моряков и пастухов, одинаково верные всем, кто умел не просто смотреть на них, а помнить. Отряд ехал неторопливо. Никто не подгонял коней, не требовал прибавить шаг, не напоминал о времени. Усталость уравняла всех быстрее любого приказа. Ирландцы, еще вчера осторожно державшиеся особняком, теперь переговаривались с людьми Портенкросса так, словно служили рядом уже много лет, Джейми то и дело отпускал какую-нибудь суховатую шутку, и над дорогой прокатывался негромкий смех, короткий, усталый, но настоящий. Кейр время от времени исчезал впереди, потом так же бесшумно возвращался, не докладывая ничего именно потому, что докладывать было нечего, а Райн ловил себя на мысли, что впервые за последние двое суток позволяет себе не ждать беды за каждым следующим поворотом. Именно этого, наверное, и добивается всякий человек после тяжелого испытания: не радости, не торжества, а простой возможности хотя бы несколько часов ехать по знакомой дороге, слушая мерный перестук копыт и не думая, сколько времени осталось до новой тревоги.

Он смотрел на своих людей и неожиданно понимал, что дорога домой отличается от дороги к Баркли не только направлением. Когда они спешили на помощь, каждый вез с собой собственные страхи, собственные догадки, собственное представление о том, что их ожидает впереди. Теперь же возвращалось не множество отдельных людей, а один небольшой отряд, связанный тем, что нельзя было получить ни королевской грамотой, ни общей кровью. Они уже успели испытать друг друга в деле. Райн снова вспомнил лица бесклановых, приносивших клятву во дворе Даннотара, вспомнил, как тогда подумал, что власть становится настоящей лишь в ту минуту, когда начинает давать человеку чувство защищенности, и теперь эта мысль обрела плоть. Никто уже не спрашивал, кто родился под каким гербом. На дороге оставались только свои. Пожалуй, именно поэтому первое ощущение неправильности оказалось столь едва уловимым, что он не сразу поверил самому себе. Ничего не изменилось. Джейми все так же говорил о чем-то с молодым ирландцем, тот смеялся, Кейр мелькал впереди темным силуэтом, ветер привычно трепал полы плаща, но где-то под всем этим спокойствием возникла крошечная трещина, почти незаметная, похожая на ту, что появляется в толще льда задолго до того, как его услышит человек. Райн не смог бы объяснить, в чем именно она заключалась. Просто вдруг почувствовал себя не участником дороги, а человеком, который слишком внимательно начал прислушиваться к собственным ощущениям.

Райн поднял голову к небу почти машинально. Звезды были на своих местах. Полярная стояла там, где ей и следовало стоять, знакомые созвездия спокойно продолжали свой вечный путь, и все же тревога не уходила. Напротив, становилась настойчивее именно потому, что разум не находил для нее причины. Прошло еще несколько минут. Или больше. В дороге время всегда течет иначе. Разговоры постепенно стихли сами собой, словно каждый устал настолько, что молчание стало удобнее слов. Сначала ему показалось, что ветер просто переменился. Такое случалось всякий раз, когда дорога ненадолго прижималась к ложбинам или выходила на открытый гребень холма, и Райн не придал этому никакого значения. Лишь глубже вдохнул прохладный ночной воздух, в котором еще недавно отчетливо чувствовались море, влажный камень и раздавленный конскими копытами вереск. Теперь же поверх привычных запахов медленно проступало что-то иное — столь легкое, что разум сперва отказывался признавать его существование. Так иногда бывает с давно забытым воспоминанием: оно еще не обрело ни образа, ни имени, но уже тревожит сердце сильнее всякого крика. Он продолжал ехать тем же размеренным шагом, не позволяя себе ни обернуться, ни встревожить людей лишним движением, а память тем временем уже сама перебирала лица, комнаты, времена года, один за другим отвергая ложные догадки, пока наконец не остановилась там, где ей вовсе не хотелось останавливаться. Вереск. Белые ночные цветы. Терпкая сладость духов, которую невозможно спутать ни с чем другим. Морвен. Стоило имени окончательно оформиться в сознании, как оно будто обрело собственную тяжесть. Сердце ударило сильнее, но Райн лишь крепче сжал поводья. Если ведьма действительно пришла за ним, первое, чего она станет искать, — это страх. А страх, однажды выпущенный наружу, редко удается загнать обратно.

Он не сразу понял, что насторожило его следом. Не запах — к нему разум уже успел привыкнуть. И не тишина, потому что люди по вечерам всегда говорили меньше. Скорее сама дорога незаметно перестала быть той дорогой, которую он уже успел хорошо узнать. Каждый изгиб, каждый валун, каждая одинокая сосна давно стали частью памяти, так же естественно, как линии собственной ладони. Именно поэтому взгляд неожиданно задержался на деревьях, росших по левую руку. Ничего особенного в них будто бы не было. Обыкновенные дубы, каких хватало по всей округе. Только Райн никак не мог избавиться от ощущения, что еще недавно они стояли дальше от дороги. Или были ниже. Или... вовсе не росли здесь. Он не позволил себе сразу ухватиться за эту мысль. Усталость любит играть подобные шутки с человеком, который слишком долго не спал, и куда опаснее поспешить поверить собственным глазам, чем на несколько мгновений усомниться в них. Однако деревья продолжали незаметно менять мир вокруг себя. Не двигались — нет, это было бы слишком просто, — а именно меняли. Между ними словно становилось меньше воздуха, ветви все плотнее переплетались над трактом, и небо, еще недавно свободное и глубокое, понемногу уходило из виду, будто его медленно затягивали тяжелым зеленым пологом.
Райн почувствовал почти непреодолимое желание окликнуть Кейра. Стоило разведчику подъехать ближе, стоило услышать обычный человеческий голос — и, возможно, наваждение рассыпалось бы само собой. Но именно это желание и заставило его насторожиться окончательно. Морок никогда не начинается с чудес. Он начинается с желания немедленно проверить собственные чувства. Человек перестает доверять самому себе и ищет подтверждения у других, а в эту самую минуту уже оказывается на чужой тропе. Райн заставил себя молчать. Медленно поднял глаза, словно желая удостовериться лишь в одном: где сейчас Полярная. Но звезд не оказалось. Не потому, что их заслонило облако. Их не стало так незаметно, что он не смог бы сказать, в какой именно миг над дорогой успели сомкнуться кроны. Еще несколько минут назад вокруг лежали открытые холмы, а теперь древний лес стоял так близко, будто рос здесь испокон веков, и лишь память упрямо твердила обратное.

И тогда он наконец понял, чего добивается Морвен. Ведьма не строила новый мир. Она медленно отнимала старый. Она не заставляла человека увидеть то, чего нет. Она заставляла забыть то, что существует на самом деле. И если принять эту игру, начать спорить с каждым деревом, с каждой тенью, с каждым запахом, конец будет предрешен. Не лес собьет путника с дороги. Он сам перестанет помнить, куда ехал.
Райн медленно закрыл глаза. Темнота, встретившая его под веками, показалась почти ласковой после той обманчивой ясности, которой пытался ослепить его морок. Теперь уже не имело значения, что видят глаза, что слышат уши или какие духи приносит ветер. Все это принадлежало телу, а тело можно было обмануть. Память же принадлежит человеку. Не память о лицах или событиях, а память о порядке мира. О том, как одна река неизменно течет к морю, как одна звезда всегда ищет другую, как каждая дорога рождается не сама по себе, а вырастает из бесчисленных связей, подобно ветви великого Древа. Эту сеть невозможно было увидеть обычным зрением, зато ее можно было помнить, и Райн, оставив в стороне запахи, звуки и чужое колдовство, медленно возвращался именно к ней. Лес не исчез. Напротив, он словно почувствовал, что добыча ускользает, и начал настойчивее навязывать собственную правду. Где-то впереди скрипнули стволы, будто огромные деревья менялись местами, тропинка под копытами коня сделалась извилистой, туман пополз между корнями, а из самой глубины чащи донесся едва различимый шепот, похожий то ли на смех, то ли на шелест бесчисленных листьев. Но теперь все это происходило словно по ту сторону невидимой границы. Морок продолжал жить собственной жизнью, тогда как Райн — своей. Он больше не искал дорогу. Он знал ее. И этого знания оказалось достаточно, чтобы шаг за шагом идти по единственной ветви великого Древа, не позволяя ни ведьме, ни собственной усталости заставить себя свернуть в сторону.
Когда он наконец поднял веки, мир не вернулся — он просто оказался на своем месте. Над головой спокойно горела Полярная звезда, ветер снова пах морем, холодным камнем и вереском, а впереди Кейр, ничего не подозревая, придерживал коня и о чем-то негромко говорил Джейми. Лишь тогда Райн позволил себе медленно выдохнуть.

0

64

К ночи Даннотар уже угадывался впереди не глазами, а памятью. Сначала в темноте проступила тяжелая громада прибрежных скал, потом ветер окончательно переменился, перестав пахнуть нагретыми за день пустошами и наполнившись сырой, соленой свежестью Северного моря, которую невозможно спутать ни с чем на свете. Для Райна этот запах давно стал таким же признаком дома, как голос Катрионы или глухой рокот прибоя под стенами крепости. Казалось, сама земля, устав ждать своих людей, первой протягивала им навстречу холодное дыхание.
Отряд невольно подобрался. Люди ехали уже молча, не потому что силы окончательно оставили их, а потому что молчание перед возвращением всегда бывает особенным. За долгую дорогу каждый успел переговорить, сколько хотел, пересказать увиденное, выслушать очередную байку Джейми, посмеяться над тем, как один из ирландцев уверял, будто шотландские дороги придумал сам дьявол, чтобы грешникам легче было привыкать к аду, и даже Кейр позволил себе несколько сухих замечаний, от которых смеялся весь строй. Теперь же слова сделались ненужными. Дом уже стоял впереди, хотя в темноте его еще невозможно было различить, и каждый словно заранее примерял на себя тот покой, которого еще не достиг.
Райн поднял голову. Даннотар всегда появлялся внезапно. Сначала казалось, будто впереди лишь очередная каменная гряда, вырастающая из моря, но стоило дороге сделать последний изгиб, как над самым краем обрыва начинали вырисовываться знакомые очертания башен. Он успел заметить в одном из окон далекий огонек, едва различимый сквозь ночную дымку, и уголки губ сами собой дрогнули. Значит, не спят. Ждут.

Наверное, Катриона так и не легла, хотя он сам утром велел ей отдыхать и не тревожиться раньше времени. Он слишком хорошо успел узнать жену, чтобы поверить, будто она сумеет исполнить подобный приказ.
Небо все это время терпеливо удерживало дождь, словно не желая мешать людям добраться до дома, однако стоило башням Даннотара окончательно подняться над скалой, как ветер вдруг резко ударил с моря. Он налетел неожиданно, одним широким порывом, сорвал с волн холодную водяную пыль, и почти сразу тяжелые капли застучали по плащам, по шлемам, по лошадиным крупам. Дождь не начинался — он словно обрушился целиком, густой, косой, сердитый, такой, каким умеет быть только северное море, когда решает напомнить человеку, кто здесь настоящий хозяин.
Джейми первым выругался вполголоса, торопливо натягивая капюшон, но через мгновение сам же расхохотался, потому что смысла в этом уже не было никакого. Вода лилась с такой щедростью, что промокнуть успели все сразу. Один из ирландцев безнадежно посмотрел на плащ, облепивший его, словно мокрая тряпка, сплюнул дождевую воду и громко заявил, что теперь наконец понимает, почему шотландцы такие упрямые: «Попробуй поживи под таким небом да не ожесточись». Смех прокатился по колонне неожиданно легко. Усталость никуда не исчезла, но дождь смывал с людей дорожную пыль, кровь минувшего дня, липкий пот бессонной ночи и вместе с ними будто отнимал последние остатки напряжения. Через несколько минут весь отряд выглядел одинаково жалко: плащи потемнели и тяжело прилипли к плечам, волосы выбились из-под капюшонов, вода стекала по лицам, по бородам, по рукавицам, а копыта месили густую грязь так старательно, что Джейми, посмотрев сначала на себя, потом на Райна, с показным сокрушением покачал головой.
— Райн... если ее милость выйдет встречать нас прямо во двор, прикажи уж сразу загнать нас в хлев. Чего зря людей смущать? Свиньи, глядя на такую компанию, еще, чего доброго, решат, будто это к ним дальняя родня пожаловала.
Райн невольно улыбнулся. Он даже не сразу нашелся с ответом, потому что, взглянув вокруг, вынужден был признать: Джейми был удивительно близок к истине. Кейр, всегда аккуратный до занудства, выглядел так, словно последние полдня валялся в болотной жиже; один из ирландцев успел где-то потерять шапку, и теперь мокрые рыжие волосы облепили его лицо не хуже водорослей, а сам Райн, судя по тому, как вода непрерывно стекала с рукавов и подбородка, мало чем отличался от собственных людей.
— Не льсти себе, — наконец проговорил он, стараясь удержать совершенно неуместный смех. — Хорошая свинья все же знает цену чистой соломе. Мы же, по-моему, решили привезти на себе сюда половину дорог.

Этого оказалось довольно. Люди засмеялись — сперва негромко, устало, потом уже свободнее, словно дождь смывал не только дорожную грязь, но и все, что накопилось за последние двое суток. Даже Кейр, обычно скупой на любые проявления веселья, едва заметно качнул головой, а Джейми, почувствовав, что благодарная публика у него наконец появилась, немедленно расправил плечи.
— Это потому, Райн, что дороги жалко было бросать одних. Подумали мы всей честной компанией: пропадут ведь без добрых людей. Вот и привезли с собой. Пущай теперь живут в Даннотаре.
— Тогда, — сухо заметил Кейр, не меняя обычного выражения лица, — конюхам придется сначала чистить не лошадей, а тебя.
— Меня? — возмутился Джейми с таким искренним негодованием, будто услышал величайшую несправедливость на свете. — Меня уже поздно. Тут, брат, разве что скобель понадобится. Да и тот, боюсь, сломается прежде, чем доберется до моей благородной шкуры.
От этих слов смех покатился уже по всему небольшому отряду, и Райн вдруг поймал себя на мысли, что именно так и возвращаются домой люди, которым посчастливилось остаться живыми. Не торжественными речами. Не победными криками. А усталыми шутками, над которыми никто другой, быть может, и не улыбнулся бы, зато здесь, под холодным дождем, они казались драгоценнее любого королевского дара.

Даннотар был уже совсем близко. Факелы над воротами дрожали под порывами ветра, освещая мокрые стены золотистыми пятнами, а дозорные, заметив возвращающийся отряд, уже спешили распахнуть тяжелые створки. Скрип цепей прозвучал для Райна почти музыкой. За этими стенами кончалась не только дорога. Заканчивалось непрерывное ожидание новой тревоги. Он въехал во двор первым. Конь устало опустил голову, словно тоже понимал, что путь наконец завершился. Камни внутреннего двора блестели под дождем, вода шумела в водостоках, факелы чадили, не желая мириться с ветром, а навстречу уже выбегали люди — стражники, конюхи, слуги, каждый со своим делом, но с одинаковым выражением облегчения на лицах. Райн перекинул ногу через седло и спрыгнул на землю. Сапоги сразу утонули в холодной грязи, плащ тяжелым грузом лег на плечи, вода стекала с волос за ворот, однако он вдруг с неожиданной ясностью почувствовал, что стоит дома. Не в крепости, не в подаренных королевой стенах, а именно дома — там, где люди ждут не лэрда Даннотара, а просто Райна. И после всего пережитого за эти долгие сутки это чувство оказалось самым драгоценным из всех, что могла подарить ему шотландская ночь.

Подковы еще глухо стучали по мокрому камню внутреннего двора, когда Райн понял, что дорога наконец отпустила его. Не сразу – она вообще неохотно расставалась с человеком, которого двое суток держала в седле, заставляя забыть разницу между днем и ночью, тревогой и покоем, – но в ту самую минуту, когда тяжелые створки ворот сомкнулись за последним всадником, ветер, до сих пор безраздельно принадлежавший морю, уже не казался враждебным, а шум дождя перестал быть еще одной помехой в бесконечной череде испытаний и превратился в самый обыкновенный дождь, шумевший по кровлям Даннотара. Конь под ним устало опустил голову, словно тоже почувствовал, что путь окончен, и Райн, похлопав ладонью по мокрой шее верного жеребца, медленно вынул ногу из стремени. Стоило сапогам коснуться скользких камней двора, как усталость, все это время терпеливо ждавшая своего часа, тяжело легла на плечи. Пока он сидел в седле, тело еще помнило службу, теперь же каждая мышца словно одновременно вспомнила, сколько часов прошло без настоящего отдыха.
Он еще не успел выпрямиться, как сквозь шум дождя уловил быстрые шаги. Не торопливые до безрассудства – Катриона никогда не позволяла чувствам окончательно победить достоинство, – но достаточно поспешные. Он поднял голову и невольно улыбнулся. В такие мгновения Райн всякий раз думал, что дом – это вовсе не стены, пусть даже подаренные самой королевой, не башни, не крепкие ворота и не утес над морем. Дом всегда имеет человеческое лицо. Пока тебя кто-то ждет, дорога действительно куда-то ведет.
– Хвала богам, вернулся, целый и невредимый. Баня ждёт, любовь моя, и ужин тоже.
Она обхватила его обеими руками с такой силой, будто хотела убедиться, что он действительно стоит перед ней, а не привиделся, и прежде чем кто-либо из собравшихся успел деликатно отвернуться, поцеловала так откровенно и жадно, что у Райна мелькнула совсем не подобающая лэрду мысль: пожалуй, если бы сейчас во двор собственной персоной вошла королева Елизавета, ей пришлось бы немного подождать. Дождь стекал по их лицам, смешиваясь с соленым вкусом моря, промокшие плащи тянули к земле, а где-то совсем рядом

Джейми, человек от природы сострадательный исключительно к самому себе, негромко простонал:
– Ну всё... Теперь ужин точно остынет.
Райн рассмеялся прямо ей в губы. Смех вышел усталым, хриплым, но таким живым, что он сам удивился, как легко исчезло напряжение. Отстранившись ровно настолько, чтобы видеть лицо Катрионы, он коснулся лбом ее лба, ощущая знакомый запах волос, дыма из большого зала и каких-то душистых трав. Ради этого, наверное, и стоило возвращаться из любых дорог.
– Осторожнее, – пробормотал он, не скрывая улыбки. – Ты сейчас обнимаешь не мужа, а целый тракт от Баркли до Даннотара. Если хорошенько меня отжать, можно будет заново наполнить ров вокруг замка.
Только теперь Райн позволил себе впервые по-настоящему оглядеться. Во дворе уже хлопотали конюхи, принимая измученных лошадей, слуги спешили помочь людям избавиться от насквозь промокших плащей, Росс стоял немного поодаль, а возле ворот толпились любопытные мальчишки, изо всех сил стараясь выглядеть так, будто вовсе не выбежали посмотреть на возвращение отряда. Лица были знакомыми, почти родными, и потому отсутствие одного человека заметилось сразу, без всяких усилий, словно в привычной мелодии вдруг исчезла одна необходимая нота. Райн медленно перевел взгляд на Катриону.
– А где Хэмиш?
Вопрос прозвучал спокойно, но внутри уже шевельнулось беспокойство. Не тревога человека, ожидающего беды, – за последние дни он научился отличать ее от всего остального, – а то почти семейное недоумение, которое возникает, когда кто-то, кто всегда встречал тебя первым, вдруг не оказался на своем обычном месте.

Катриона тяжело вздохнула.
– Росс говорит, взял лошадь и к жене уехал. Так. Поняла, сейчас, дай собраться с мыслями. Утром пошла с женщинами по чернику, а там – Морвен. Не лично, в дереве, но всё равно морочить пыталась. Пришлось разобраться, закрыть ей хотя бы этот путь, ворожбой, потому что как иначе-то. Хэмиш, как обычно принялся ворчать, что ворожба ребёнку вредит. Ну я не удержалась и ответила, потому что ну не врежу я ребёнку! Ни за что не повредила бы! А он ответил, про материнство. И я ответила, про всё сразу. А там он сплюнул и уехал. Получается, довела... Он с ночи смурной был, а тут ещё и я добавила. Зря, конечно, обидела. Он же не со зла... виновата. Но оно копится!
Она замолчала, и в этом молчании Райн услышал куда больше, чем в самих словах. Он слишком хорошо знал обоих, чтобы принять ее признание за полную правду. Хэмиш был упрям, как старая сосна на утесе, и столь же плохо умел прятать тревогу под сердитым ворчанием. Катриона тоже редко уступала, если была убеждена в своей правоте. Подобные ссоры никогда не рождаются из одной неосторожной реплики, они долго собирают в себе невысказанное, пока однажды не находят повод выйти наружу. Райн медленно отвернулся, сплюнул на мокрый камень двора и почувствовал, как усталость, еще мгновение назад готовая окончательно придавить его к земле, бесследно отступает. Сон, баня, горячая еда — все это вдруг оказалось делом завтрашнего дня. Сейчас существовало только одно обстоятельство: Хэмиш никогда не уезжал, хлопнув дверью, если не носил в душе что-то куда тяжелее простой обиды.
– Коня, – негромко сказал он, не повышая голоса, но так, что ближайший конюх уже сорвался с места. – Самого свежего. И без седельной сумы. Налегке пойду.

Он снова посмотрел на Катриону и прикрыл глаза. Шум двора – людские голоса, ржание лошадей, звон сбруи, плеск дождя – не исчез, а лишь отступил куда-то на самый край сознания. Искать человека по ветвям Древа следует не лицом и не именем. Лицо может измениться, имя — скрыться, а вот связь, соединяющая человека с миром, остается прежней, пока он жив. Нужно лишь перестать слушать собственные мысли и позволить памяти самой найти нужную тропу. Перед внутренним взором медленно проступала знакомая сеть. Не карта дорог, не очертания земель, а бесконечное переплетение живых ветвей, уходящих сквозь холмы, леса, реки и людские судьбы. Одни мерцали спокойно, другие дрожали, словно натянутые струны. Райн не искал Англию. Не искал приграничье. Он искал Хэмиша – человека, с которым прошел слишком много дорог, чтобы перепутать его след с чьим-либо еще. И вскоре одна из ветвей отозвалась. Тяжелая. Неподвижная. Пропитанная тоской, которая редко приходит от гнева и почти всегда – от сожаления.
Райн открыл глаза как раз в ту минуту, когда конюх подвел свежего гнедого жеребца. Он привычным движением взял поводья, вскочил в седло и, не тратя времени на объяснения, тронул коня.  Дождь все так же стучал по крышам Даннотара, когда конь вынес его за ворота. Для любого другого дорога к английскому приграничью заняла бы долгие часы, но Райн уже не смотрел на обычный тракт. Он держался той невидимой ветви великого Древа, которая связывала родичей крепче любых дорог. Мир вокруг словно становился прозрачнее, привычные расстояния теряли свою власть, а память сама вела коня от одной незримой развилки к другой, пока впереди, среди темной дождливой ночи, не проступил теплый свет одинокой таверны.

Таверна встретила его тем самым теплом, которое после многочасового дождя кажется едва ли не чудом. Пахло сырыми плащами, дымом торфяного очага, жареным луком, овечьим жиром, кислым элем и мокрой шерстью собак, лениво растянувшихся у огня. За дальними столами негромко переговаривались люди, кто-то смеялся, кто-то спорил о цене овса, но все эти голоса сливались в один ровный гул, привычный каждому путнику, и только один человек сидел так неподвижно, будто шумный зал существовал отдельно от него. Хэмиш не поднял головы, когда скрипнула дверь. Лишь перевел взгляд, убедился, что вошел именно Райн, после чего коротко кивнул и снова посмотрел в кружку, где уже давно не осталось ничего, кроме тонкой пенной полоски на стенках. По этому одному движению Райн понял больше, чем сказал бы любой рассказ. Если бы Хэмиш хотел спрятаться, он давно бы уехал дальше. Если остался здесь, значит, сам надеялся, что кто-нибудь за ним придет. Райн молча стянул с плеч мокрый плащ, бросил его на лавку и тяжело опустился напротив. Скамья жалобно скрипнула. Он вдруг почувствовал, насколько пуст внутри. Не сердцем — желудком. Последний раз он ел еще вчера, задолго до боя, и теперь организм, убедившись наконец, что вокруг нет ни тревоги, ни мертвецов, вспомнил о самых простых человеческих нуждах.
– Хозяин! – окликнул он. – Горячей похлебки. Горячего вина с пряностями. И мяса. Побольше. Если оно еще бегает по двору, сперва поймайте, потом жарьте. Ждать согласен.
По залу прокатился добродушный смешок, а хозяин, окинув Райна взглядом с головы до ног, понимающе хмыкнул.
– Судя по виду, милорд, вам бы сначала в котел залезть.
– Если в нем уже плавает мясо, я готов рассмотреть предложение.
Даже Хэмиш едва заметно дернул уголком рта, но улыбка тут же исчезла, словно ему показалось неправильным смеяться именно сегодня. Потом пришла еда, и некоторое время существовала только она. Райн не спешил. Он ел неторопливо, словно вместе с каждой ложкой густой похлебки возвращал себе силы, оставленные где-то между Баркли и Даннотаром. Горячий бульон пах луком, перловой крупой и бараниной, вино медленно разгоняло холод по груди,мясо оказалось жестковатым, но после двух суток похода могло бы показаться пиром и куда более суровому человеку.  Он замечал, что и Хэмиш понемногу перестает сидеть неподвижной каменной глыбой: сначала взял ложку, потом отломил кусок хлеба, потом наконец опустошил кружку, которую до этого только вертел в руках. Иногда их взгляды встречались поверх стола, но оба всякий раз снова уходили к тарелкам. Райну не хотелось торопить этот разговор. Молчание между близкими людьми тоже умеет работать, если не мешать ему. Оно медленно снимает лишнюю горечь, оставляя только то, что действительно заслуживает быть произнесенным.

Лишь когда от похлебки остался один густой след на дне миски, а трактирщик без лишних вопросов снова подлил горячего вина, Райн откинулся на спинку скамьи, согревая ладони о теплую кружку. Теперь голод перестал заслонять собой все остальное, и мысли сами вернулись туда, ради чего он проделал эту ночную дорогу. Он долго смотрел на огонь, слушал, как дождь негромко барабанит по крыше, и думал, что, наверное, именно так выглядит усталость человека, прожившего слишком длинную жизнь: не в морщинах, не в седине, а в том, как долго он собирается с силами, прежде чем сказать простую правду. Поэтому, когда он наконец нарушил молчание, вопрос прозвучал так спокойно, будто был продолжением всего предыдущего вечера.
– Ну?
Родич не ответил сразу. Он провел большим пальцем по краю кружки, наблюдая, как тонкая струйка вина медленно возвращается обратно, потом поднял глаза на Райна, и тому вдруг вспомнилось, сколько раз он видел этот взгляд. Так Хэмиш смотрел всякий раз, когда собирался сказать что-то неприятное, но необходимое. Он никогда не любил обижать людей и потому всегда сначала убеждался, что молчать было бы хуже.
–Ты ведь думаешь, будто мы поссорились из-за сегодняшнего утра, – произнес он наконец негромко, и Райн, не перебивая, только слегка качнул головой, позволяя ему самому вести мысль туда, куда она давно просилась. – Нет. Сегодня просто прорвало то, что копилось давно. Катриона добрая женщина. Я не слепой и не безумец, чтобы этого не видеть. Она людей жалеет, своих не бросает, тебя любит так, что это и слепому заметно. Только мне от этого не легче.

Он снова замолчал, не потому что искал слова – слова были найдены давно, – а потому что каждое из них неизбежно задевало человека, которого Райн сам выбрал своей семьей. Райн слушал, не испытывая желания возразить. Он слишком уважал Хэмиша, чтобы перебивать раньше времени, и слишком любил Катриону, чтобы не чувствовать, как внутри уже рождается желание защитить ее. Пришлось почти силой удержать себя. Не затем он приехал сюда, чтобы выиграть спор. Если уж искать правду, то сначала следует позволить ей прозвучать целиком.
– Она не умеет жить тихо, – продолжил Хэмиш, глядя уже не на Райна, а в огонь, словно говорил скорее самому себе. – Куда ни придет – всюду непременно окажется в самой середине дела. Если спор – она уже там. Если беда – она первой полезет. Если кто-то затеял опасную глупость – непременно решит, что исправить ее должна именно она. Сегодня было дерево. Завтра будет еще что-нибудь. А послезавтра опять найдется причина, по которой без нее никак нельзя. Может быть, так и надо нынешнему миру... может, я уже стар и ничего не понимаю. Только я прожил достаточно долго, чтобы знать: человек редко ищет беду. Куда чаще беда начинает искать человека, который уверен, будто сумеет со всем справиться.
Райн медленно вдохнул. Он невольно вспомнил сегодняшний морок на дороге, запах духов Морвен, ветви Древа, по которым пришлось искать настоящую тропу, и не смог честно сказать самому себе, что Хэмиш совсем неправ. Катриона действительно никогда не отходила в сторону, если видела опасность. Именно это он в ней любил. Именно этого временами и боялся.
–А еще... – Хэмиш устало потер лоб, будто именно эта мысль давалась тяжелее остальных, – я не доверяю ведьмам. Хоть убей – не доверяю. Не потому, что каждая из них непременно творит зло. Нет. Просто колдовство всегда требует платы, даже если сначала кажется подарком. И когда вижу, как она берется за ворожбу так же спокойно, как другая женщина взялась бы за прялку, внутри у меня все переворачивается. Не на нее я сержусь, Райн. На мир сержусь, в котором честной женщине приходится разговаривать с тем, с чем человеку разговаривать вовсе не следовало бы.

Он поднял взгляд, и в глазах его не было ни злобы, ни презрения, только глубокая, упрямая печаль человека, который искренне боялся за тех, кого любил.
– Я хотел для тебя другой жены. Не потому, что Катриона дурная. Нет. Потому что думал: ты и без того всю жизнь будешь ходить рядом с бурями. Хотелось верить, что хотя бы дома тебя будет ждать тихая гавань. А вышло так, что буря сама переступила порог твоего дома... и я до сих пор не знаю, сумеет ли хоть один человек на свете удержать ее в узде, даже если этот человек – ты.
Хэмиш надолго замолчал. Огонь в очаге осел, одно из поленьев с сухим треском переломилось пополам, и трактирщик, проходя мимо, машинально подбросил еще дров, даже не вмешиваясь в разговор. Вспыхнувшее пламя на миг высветило усталое лицо, и Райн вдруг подумал, что за последние годы тот словно стал ниже ростом.
– И еще одно, – проговорил Хэмиш не сразу, продолжая смотреть в огонь так, будто именно там прятались самые неприятные слова. – Вот этого я ей простить никак не могу, хоть и понимаю, что, может статься, вовсе не мое это дело. Она все время что-нибудь устраивает. Все время за чем-нибудь следит. Все время решает, кому что надлежит делать. Ей мало заботиться – ей непременно надо управлять. Не только тем, что действительно требует крепкой руки, а всем подряд. Сегодня кухня, завтра дозор, послезавтра конюшня, потом люди, потом чужие споры, потом опять какая-нибудь беда, в которую она непременно влезет прежде остальных. Смотришь – и диву даешься: неужто Господь сотворил этот мир столь неумело, что без Катрионы он непременно развалится?

Райн не ответил. Он невольно вспомнил, как Катриона еще недавно распоряжалась особняком. Тогда это казалось ему естественным продолжением ее характера. Теперь же, слушая Хэмиша, он впервые попытался взглянуть на те же самые поступки чужими глазами и понял, что родич говорит не о власти как таковой, а о невозможности остановиться.
– Дом ведь, Райн, – продолжал Хэмиш уже совсем тихо, – держится не только на том, что в нем все ладно устроено. Дом держится еще и на том, что люди иногда позволяют друг другу жить своим умом. Не всякую мелочь надо поправлять. Не всякую ошибку надо предупреждать. Не каждого человека следует вести за руку, пока он сам способен идти. А она... – кузен медленно покачал головой. – Будто не умеет иначе. Будто ей тяжело поверить, что мир проживет хотя бы один день без ее вмешательства.
Он взял кружку, сделал маленький глоток горячего вина и некоторое время сидел молча, согревая ладони о теплое дерево, словно и сам сомневался, стоит ли произносить следующую мысль. Когда же наконец поднял глаза на Райна, в них не было ни раздражения, ни торжества человека, уверенного в собственной правоте. Там жила лишь усталая тревога.
– И вот чего я боюсь больше всего. Не ведьмовства даже. Я боюсь, что однажды ей станет важнее держать все нити в своих руках, чем просто жить. Что она так и будет всю жизнь распоряжаться, спасать, исправлять, вмешиваться, принимать решения за себя и за других... а потом вдруг оглянется и увидит, что годы прошли. Скажи мне, когда она успеет просто быть твоей женой? Когда успеет стать матерью вашему ребенку? Когда успеет посидеть рядом с тобой у очага не потому, что надо что-то обсудить, решить или распорядиться, а потому, что муж вернулся домой и ей достаточно просто положить голову ему на плечо? Иногда мне кажется, будто рядом с ней нужны не люди, а деревянные куклы, которые будут двигаться так, как она решила. А ведь ты не кукла, Райн. И, даст Бог, ваш ребенок тоже ею не станет.

Родич тут же опустил взгляд, будто сам испугался резкости последних слов. Он не стукнул кулаком по столу, не повысил голоса и не пытался убедить Райна любой ценой. Напротив, казалось, он жалел уже о том, что произнес это вслух, но не мог позволить себе солгать человеку, которого любил слишком давно. Райн же продолжал молчать, ощущая, как вместе с жаром очага в нем медленно поднимается совсем другое тепло – тяжелое, тревожное, заставляющее не искать немедленного ответа, а впервые за долгое время честно задуматься, где проходит та тонкая грань между заботой о людях и желанием прожить их жизнь вместо них. Он слишком хорошо усвоил, что самые тяжелые разговоры редко выигрываются удачными доводами. Их вообще нельзя выиграть. Можно только выслушать человека до конца и понять, откуда растет его боль. Он смотрел на огонь, лениво пожиравший толстое полено, и думал, что если бы за этим столом сидел кто-нибудь другой, он уже давно рассердился бы, поднялся, хлопнул дверью или, по меньшей мере, принялся защищать Катриону с тем жаром, с каким всегда защищал своих. Но напротив сидел Хэмиш. Именно поэтому спорить сейчас казалось почти кощунством.
Он медленно поднял кружку, сделал маленький глоток горячего вина, чувствуя, как пряности наконец перебивают во рту привкус дорожной пыли, и только тогда спокойно спросил:
– Ты вернешься?

Вопрос получился удивительно простым. Не в Даннотар – домой. Потому что именно так Райн всегда понимал замок на утесе, каким бы новым он ни был для их рода. И, задавая этот вопрос, он вдруг с неприятной ясностью осознал, что боится ответа сильнее, чем ожидал. За последние месяцы он привык думать о Хэмише как о чем-то неизменном, вроде самого моря под стенами крепости. Родич мог ворчать, сердиться, спорить до хрипоты, но всегда оставался рядом. Мысль о том, что однажды он действительно уйдет, неожиданно показалась почти такой же невозможной, как представить Даннотар без скал. Хэмиш долго не отвечал. Он сидел, обхватив ладонями кружку, и смотрел в темную глубину вина так, словно надеялся увидеть там иной ответ. Потом медленно покачал головой.
– Не сейчас.
Эти два слова прозвучали тихо, без вызова, и именно поэтому ударили сильнее.
– Сперва поеду в Портенкросс. Дом надо посмотреть. Людей.
Он ненадолго замолчал, и Райн заметил, как родич невольно провел ладонью по столешнице, словно приглаживая невидимые шероховатости. Так Хэмиш всегда делал, когда пытался подобрать слова особенно осторожно.
– Не потому ухожу, что на тебя сержусь. И не потому, что не желаю видеть Катриону. Господь мне свидетель, я ей зла не хочу. Просто... тяжело мне.
Он поднял взгляд, и в нем не было ни гнева, ни упрямства – только усталость человека, которому собственное решение причиняет боль не меньше, чем тем, кого оно касается.
– Тяжело каждый день смотреть, как ты живешь той жизнью, которой я для тебя не желал. Может, я ошибаюсь. Может, через год ты посмеешься надо мной, а я первым признаю свою дурь. Я бы всей душой хотел оказаться неправ, Райн. Но пока сердце мое говорит иначе. И если останусь рядом, начну вмешиваться. Стану ворчать. Давать советы, которых никто не просил. Сердиться. А потом, чего доброго, и вовсе наговорю такого, чего уже не воротишь.

Хэмиш слабо улыбнулся, и эта улыбка вышла печальнее любого вздоха.
– Лучше уж уехать самому, пока между нами не выросло то, что потом не перешагнешь. Я всегда буду твоим родичем. Всегда приеду, если позовешь. Всегда встану рядом, если придет беда. Но сейчас... дай немного пожить со своими мыслями. Может, Господь за это время кого-нибудь из нас двоих и вразумит. Не знаю только, тебя... или меня.
Райн слушал, чувствуя, как вместе с огнем в очаге медленно оседает что-то внутри него. Он понимал, что спором этого вечера не исправить. Хэмиш уезжал не из обиды – он уезжал, потому что считал это единственным способом сохранить любовь к семье, не позволяя своим страхам превратиться в ежедневную войну. И именно это делало его решение по-настоящему тяжелым. Райн медленно опустил взгляд на столешницу, где круги от горячих кружек уже успели потемнеть на старом дубе, потом поставил свою кружку рядом, переплел пальцы и тяжело уронил на них лоб. От раскаленного очага по-прежнему тянуло приятным теплом, за окнами не переставал шуметь дождь, кто-то негромко смеялся у соседнего стола, трактирщик спорил с возчиком о цене овса – жизнь, как ей и полагалось, текла своим чередом, совершенно не замечая, что в эту минуту для Райна мир сделался немного иным.

Он вдруг с пугающей ясностью понял, что дело вовсе не в том, вернется ли Хэмиш завтра, через неделю или через месяц. Хуже было другое. Впервые за долгое время он почувствовал, что рядом больше не будет человека, которому можно молча передать половину собственной ноши, не объясняя, насколько она тяжела. Райн так привык ощущать его поблизости, что почти перестал замечать это чувство, как человек перестает замечать собственное дыхание. И только теперь, когда Хэмиш спокойно сказал, что уедет, оказалось, что вместе с ним уходит не просто еще один родич. Уходит та простая уверенность, что в самую скверную минуту достаточно обернуться – и рядом окажется человек, который если не найдет ответа, то по крайней мере разделит с тобой ответственность за его поиски. Он глубоко вздохнул, не поднимая головы. Усталость последних суток, тревога за Катриону, Морвен, Баркли, мертвецы, дорога, бессонная ночь – все это вдруг сложилось в один тяжелый камень, и Райн поймал себя на неожиданной мысли, что без Хэмиша мир не становится опаснее. Он становится сложнее. Потому что исчезает один из тех редких людей, которые умеют без лишних слов превращать запутанное в понятное, а тяжелое – хотя бы в разделенное на двоих. И от этой мысли было неожиданно горько.

0

65

Райн долго сидел неподвижно, не замечая ни гула таверны, ни веселого смеха за соседними столами, ни того, как хозяин снова подбросил в очаг поленьев и по залу поплыл густой запах дубового дыма.  Если бы родич накричал, стукнул кулаком по столу, обозвал Катриону ведьмой и упрямой дурой, спор вспыхнул бы сам собой, и, наверное, оба уже давно орали бы друг на друга через весь трактир. Но Хэмиш не ссорился. Он просто сказал то, что носил в себе, а человеку, говорящему без гнева, возражать труднее всего. Райн поймал себя на том, что уже в который раз бессмысленно водит большим пальцем по теплому краю кружки, словно надеется отыскать там ответ, который не сумел найти в собственных мыслях. И вдруг, совершенно неожиданно, поверх всей этой тяжести всплыла настолько нелепая мысль, что он едва не рассмеялся. Она пришла так внезапно, как иногда приходит решение в бою: не потому, что оно самое мудрое, а потому, что других уже не осталось. Хэмиша невозможно удержать приказом. Невозможно уговорить. Невозможно пристыдить. Но существовала одна слабость, которой тот страдал всю жизнь. Он никогда, ни единого раза, не бросал Райна, если тому действительно требовалась помощь. Даже если виновником собственных бед был сам Райн.

Эта мысль была столь откровенно мальчишеской, что он почувствовал к себе почти искреннее презрение. Лэрд, человек, которого несколько часов назад благодарили за спасение Баркли, хозяин земель, полученных из рук самой королевы, собирался действовать с хитростью двенадцатилетнего сорванца, рассчитывающего, что старший родич не сможет пройти мимо. И именно потому план казался безупречным. Улыбка, едва тронувшая уголки губ, появилась сама собой, без всякого разрешения, и Хэмиш заметил ее сразу. Он слишком давно знал Райна, чтобы не узнать эту улыбку. Так тот улыбался всякий раз, когда собирался сотворить какую-нибудь глупость, которую потом с совершенно невозмутимым видом объявлял единственно разумным решением.
– Даже спрашивать не хочу, что сейчас родилось в твоей голове, – пробормотал Хэмиш, не сводя с него внимательного взгляда, и в его голосе впервые за весь вечер прозвучало знакомое ворчание, от которого у Райна неожиданно стало легче на душе. Значит, не все потеряно. Пока Хэмиш способен ворчать, он еще остается тем самым человеком, рядом с которым Райн вырос. Он медленно поднял кружку, сделал маленький глоток горячего вина, будто всерьез обдумывал ответ, потом неторопливо поставил ее обратно и, подняв глаза к хозяину, негромко, но вполне отчетливо окликнул его. Трактирщик сразу обернулся, привычно вытирая руки о передник, и Райн, сохраняя выражение лица человека, обсуждающего важнейшее государственное дело, попросил принести еще вина. Потом, подумав, решил, что одного кувшина будет маловато. Потом решил, что и двух, пожалуй, тоже. Хозяин сначала посмотрел на него, потом на Хэмиша, словно пытаясь понять, не ослышался ли, а Хэмиш только медленно перевел взгляд с трактирщика обратно на Райна, и в этом взгляде уже читалось смутное подозрение.
– Ты чего задумал?
Райн не ответил сразу. Он дождался, пока хозяин удалится к бочке, проводил его взглядом, после чего с видом человека, которому только что открылось великое устройство мироздания, снова посмотрел на родича.
– Решил напиться.
Хэмиш даже не изменился в лице.
– Это я уже понял.
– Нет, не просто напиться.
Райн задумчиво постучал пальцем по кружке, словно подбирал особенно точное слово.
– А так, чтобы самому домой уже не доехать.

Несколько мгновений Хэмиш просто молча смотрел на него. Райн видел, как у него чуть заметно дрогнули брови, как в глазах появилось то самое выражение, которое когда-то неизменно возникало после очередной его выходки: смесь усталости, недоверия и заранее обреченного понимания, что сейчас придется иметь дело с чем-то совершенно нелепым.
– Зачем?
Вопрос прозвучал спокойно. Именно этого Райн и ждал. Он слегка пожал плечами, будто речь шла о вещи совершенно очевидной, и, ощущая, как нелепость собственного замысла становится почти смешной, позволил себе наконец сказать вслух то, что уже несколько минут вертелось в голове.
– Потому что короткую дорогу по ветвям Древа я открою и пьяный. Хоть после десятка кувшинов. А вот ты...
Он ненадолго замолчал, с трудом удерживая совершенно мальчишескую улыбку.
– ...ты меня в таком виде одного не оставишь.
Слова повисли между ними вместе с запахом горячего вина и потрескиванием поленьев. Хэмиш смотрел на него долго, так долго, что Райн уже начал опасаться, не перегнул ли палку, и вдруг заметил, как тот медленно прикрыл глаза и тяжело потер ладонью лоб.
– Господи... – выдохнул он почти беззвучно. – Иногда мне кажется, что за последние годы ты стал лэрдом. А потом вдруг выясняется, что мальчишка из Портенкросса никуда не делся.
Райн ничего не ответил. Только виновато развел руками, признавая обвинение целиком.
– Не делся.

Хэмиш шумно вздохнул, покачал головой, будто внутренне борясь между желанием отчитать и совершенно неуместным смехом, который уже начинал пробиваться наружу, и наконец не выдержал. Коротко фыркнул, потом еще раз, после чего все-таки рассмеялся — негромко, устало, качая головой так, словно судьба в очередной раз решила испытать его терпение самым дурацким способом из всех возможных.
– Ах ты... бессовестный. Ведь нарочно придумал.
Райн поднял кружку, отсалютовал ему самым невинным видом, на какой только был способен, и почувствовал, что впервые за весь этот бесконечный вечер мир снова стал хоть немного похож на тот, в котором они прожили столько лет бок о бок. Теперь оставалось лишь честно исполнить собственный замысел. Он был почти уверен, что к утру пожалеет об этом. Но еще сильнее он был уверен в другом: Хэмиш, сколько бы ни ворчал, сколько бы ни качал головой, сколько бы ни называл его безмозглым олухом, не бросит его на этой дороге. Никогда не бросал прежде. Не бросит и теперь.

0

66

19 июля 1559 г.

Райн проснулся так медленно, что не сразу понял, где заканчивается сон и начинается явь. Сознание возвращалось не рывком, как это бывало в последние месяцы, когда его из сна выдергивал пушечный залп, тревожный колокол или тяжелые шаги по каменной галерее, а спокойно, словно море во время прилива понемногу накрывало прибрежные камни, не торопясь и не требуя ничего взамен. Он еще не открывал глаз, но уже слышал Даннотар. Не тот Даннотар, который кричал, лязгал железом, гнал людей на стены или собирал во дворе вооруженных всадников, а другой — настоящий, тот, ради которого и стоило когда-то принимать эту суровую крепость в подарок от королевы. Сквозь толстые стены доносился глухой, почти домашний шум проснувшегося замка: где-то открыли тяжелые ворота, где-то прокатили по двору бочку, где-то конюх негромко выругался на слишком нетерпеливого жеребца, и тот ответил ему возмущенным ржанием, вызвав чей-то смех. Над всем этим, не заглушая ни одного звука, а связывая их между собой, дышало море. Его ровный, бесконечный прибой был таким привычным, что Райн вдруг подумал: наверное, именно так звучит время. Оно никогда не умолкает. Просто человек перестает его замечать.

Он открыл глаза и долго смотрел в потолок, по старым дубовым балкам которого медленно ползли солнечные пятна. Свет был уже совсем не утренний, не тот робкий, что крадется в комнату перед рассветом, а уверенный, теплый, летний. Солнце поднялось высоко и теперь без всякого стеснения заглядывало в окно, золотя стену, край сундука, брошенный на кресло плащ. Райн невольно нахмурился, пытаясь понять, сколько же он проспал, и, когда наконец соотнес положение солнца с тем, что помнил с детства, едва заметно покачал головой. Десять. Целых десять утра. Вчера, позавчера и все предыдущие дни к этому часу он успевал прожить маленькую жизнь: объехать стены, принять доклады, решить десяток чужих забот, поссориться с кем-нибудь из упрямцев, примириться с ним, отправить гонцов, проверить караулы, а если судьбе становилось скучно, то еще и ввязаться в очередную беду. Сегодня же мир, казалось, совершенно не заметил его отсутствия.
Мысль эта не задела самолюбия. Напротив, она неожиданно согрела сильнее июльского солнца. Еще совсем недавно ему казалось, будто все в Даннотаре держится на одном-единственном человеке, и стоит ему хоть ненадолго ослабить хватку, как камни сами начнут осыпаться в море, люди забудут свои обязанности, а беды, словно голодные вороны, слетятся со всех сторон. Теперь же крепость жила без него уже несколько часов, и ничто не рухнуло. Люди работали, лошади ждали своих седоков, рыбаки, должно быть, уже вернулись с уловом, женщины хлопотали у очагов, дозорные прохаживались по стенам, а море с тем же равнодушным постоянством било в подножие утесов, как било задолго до рождения Райна и будет бить тогда, когда о нем останутся только воспоминания. Он вдруг понял, что именно этого и добивался все последнее время, сам не отдавая себе в том отчета. Не того, чтобы каждый вопрос непременно решал лэрд. Совсем наоборот. Он строил не власть над людьми, а порядок, который позволит им жить даже тогда, когда самого лэрда нет рядом. Геометрия власти, о которой он столько размышлял, постепенно и вправду превращалась в геометрию безопасности. Не потому, что стены стали выше или пушек прибавилось, а потому, что каждый человек понемногу начинал знать свое место не из страха перед хозяином, а потому, что это место стало частью общего дома.

Он медленно повернул голову. Катриона спала совсем рядом, и утренний свет, пробившись между прядями волос, лег ей на лицо так мягко, что оно казалось почти прозрачным. Во сне исчезала вся та удивительная собранность, с которой она встречала каждый новый день, исчезало напряжение человека, привыкшего искать решение прежде, чем остальные успеют заметить саму беду. Осталась только молодая женщина, утомленная не меньше его самого, наконец позволившая себе забыть обо всем на несколько часов. Вчера они говорили до глубокой ночи — о Хэмише, о Морвен, о будущем, которого оба так упрямо добивались, сами порой не замечая, что живут уже не ради сегодняшнего дня, а ради какого-то далекого времени, когда ребенок сможет бегать по этим дворам, не оглядываясь на стены и сигнальные костры. Тогда, слушая Катриону, он впервые ясно понял, что она не гонится за бедами. Она просто еще не научилась жить в мире, где беды не требуют ее каждую минуту. Теперь же, глядя на ее спокойное лицо, Райн подумал, что, быть может, учатся они этому оба.
Внизу негромко захрапел Уриан. Дирхаунд растянулся на полу так, будто считал себя полноправным хозяином покоев, и во сне лениво дернул лапой, словно продолжал бежать по каким-то одному ему ведомым вересковым пустошам. Потом пес глубоко вздохнул, перевернулся на другой бок, коротко стукнув хвостом по сундуку, и снова затих, совершенно уверенный, что никакой опасности поблизости нет. Райн улыбнулся уже открыто. Он слишком хорошо доверял звериному чутью Уриана, чтобы не почувствовать в этой безмятежности особое удовольствие. Пес, переживший вместе с ним слишком многое, тоже позволил себе забыть о войне. И это казалось почти символом: если даже дирхаунд решил, что можно спать спокойно, значит, Даннотар действительно стал домом, а не только крепостью.

Ему вдруг совсем не хотелось вставать. Не от лени — с детства он не умел долго лежать без дела, — а потому, что впервые за долгое время он почувствовал драгоценную редкость мгновения, которое не просит ничего, кроме того, чтобы его прожили. Дела никуда не исчезли. Нужно было разбираться с новыми людьми, писать письма, проведать раненых, подумать о дозорах, о французах, о Ковенанте, о Морвен, которая едва не увела его с дороги, и еще о сотне вещей, без которых не обходится жизнь приграничного лэрда. Но все эти заботы терпеливо ждали за дверью, не ломясь внутрь, не требуя немедленного решения. И Райн неожиданно понял, что именно ради таких летних утр человек и строит замки, принимает клятвы, отбивает осады, не спит ночами и снова садится в седло, когда кажется, что сил уже не осталось. Не ради славы, не ради власти и даже не ради памяти потомков. Ради того, чтобы однажды проснуться в десять часов утра, услышать мирное дыхание моря, почувствовать рядом тепло любимой женщины, увидеть спящего у кровати пса и с тихой благодарностью признать, что мир, за который они столько сражались, пусть ненадолго, но наконец наступил.

Райн не сразу понял, что жена уже проснулась. Сначала рядом что-то едва слышно зашуршало, потом перина чуть прогнулась, когда Катриона лениво перевернулась на другой бок, еще не желая окончательно расставаться со сном, а следом по комнате разнесся такой сладкий, совершенно беззастенчивый зевок, что он невольно улыбнулся, не открывая глаз. Было в этом что-то удивительно домашнее, почти детское
– Какая околесица снилась-то!.. – сонно пробормотала Катриона, еще раз потянувшись так, что тихонько скрипнула кровать. Потом, видно, окончательно проснулась, потому что в голосе появилась веселая озадаченность. – Поверишь, объясняла Марион, зачем караси растут на кедрах.
Райн молчал всего мгновение, чувствуя, как смех, лениво дремавший где-то глубоко после всех тревог последних дней, вдруг сам собой начинает подниматься наружу. Он повернул голову, встретился с ее еще немного сонным взглядом и покачал головой с самым серьезным видом, какой только сумел изобразить.
– Смотря какие караси, – рассудительно произнес он, будто разговор касался предмета первостепенной важности. – Если речные – ни за что не поверю. Народ они степенный, к деревьям без надобности не лазают. А вот морские... с ними всякое бывает.
– Именно речные! – Катриона повернулась к нему, приподнявшись на локте, и воздела перст потолку. – Детали уходят, как всегда со снами бывает, но главный свой аргумент помню: потому растут, что мир – он удивителен и полон чудес, вот. И, кажется, совершенен и логичен тоже. Карась – он ведь почти как шишка. Чешуйки есть, и, хм... орехи внутри. Хотя, тогда получается, что на кедрах растут только самки. А самец... самцы, получается, и есть сами кедры. И вокруг птицы плавают... ох.
Она откинулась на подушку и рассмеялась тихо, качая головой.
– Не сон, а мечта михаилита. Но так ярко и связно!
Райн слушал, не перебивая, и с каждой новой подробностью чувствовал, как его лицо все труднее сохраняет подобающую случаю серьезность. После последних дней, когда каждое утро приносило то осаду, то мертвецов, то ведьмин морок, сама возможность лежать в теплой постели и совершенно всерьез рассуждать о том, почему речные караси растут именно на кедрах, казалась настолько драгоценной, что он боялся спугнуть ее даже смехом. Катриона говорила с той особенной убежденностью, которая остается у человека еще несколько мгновений после пробуждения, когда сон окончательно не отпустил и самые нелепые выводы продолжают казаться безукоризненно логичными, а он смотрел на нее и думал, что вчера вечером они пытались понять устройство семьи, спорили о долге, будущем и ответственности, а сегодня самым насущным вопросом внезапно стало различие между самцами и самками кедровых карасей. Мир, пожалуй, и впрямь был устроен удивительнее, чем полагали самые ученые люди.
– Нет, – наконец произнес Райн, пытаясь вернуть голосу серьезность и чувствуя, что проигрывает это сражение окончательно. – Вот теперь я начинаю понимать, почему отец всегда говорил, что самые опасные книги – ученые. Откроешь одну такую вечером, а к утру уже доказываешь всему свету, что караси созревают на кедрах, потому что чешуя – почти хвоя, а птицы предпочитают плавать исключительно из уважения к внутренней логике мироздания. Если кедры – самцы, а караси – самки... то кто тогда их опыляет? Неужели щуки?
Несколько мгновений он выдержал совершенно невозмутимое выражение лица, после чего обреченно вздохнул.
– Нет... не отвечай. Умоляю, не отвечай. Мне очень хочется прожить сегодняшний день, не пытаясь представить, как косяк щук летит над лесом исполнять волю природы. Я все-таки лэрд. Мне еще людей принимать, письма писать и делать вид, будто в моей голове нет ни единой мысли о летающих рыбах.

– Natura nihil frustra facit, – наставительно заметила Катриона. – Если щуки жрут орехи, пока не раздуются, и летят опылять кедры – кто мы такие, чтобы спорить с совершенством этого образа? И ты проверь, вдруг деловые письма будут писаться легче, если представлять адресатов речными карасями.
Райн честно попытался сохранить достоинство. Даже после Natura nihil frustra facit ему еще казалось, что положение можно спасти. Он даже успел с самым серьезным видом кивнуть, словно действительно признавал за латинской сентенцией достаточную силу, чтобы примирить человека с летающими щуками, и уже открыл было рот, собираясь ответить столь же ученым тоном, когда Катриона произнесла последние слова.
— Ох. Прости. Представила карася в кике.
Несколько мгновений он смотрел на нее совершенно неподвижно. Где-то в глубине сознания отчаянно сопротивлялся последний островок здравомыслия, убеждая, что смеяться над подобными вещами — недостойно взрослого человека. Но стоило воображению, совершенно не спросив его разрешения, нарисовать важного речного карася в богатой женской кике, величаво покачивающего плавниками и с достоинством объясняющего соседним окуням законы мироздания, как оборона рассыпалась.
Несколько мгновений он смотрел на нее совершенно неподвижно. Где-то в глубине сознания отчаянно сопротивлялся последний островок здравомыслия, убеждая, что смеяться над подобными вещами — недостойно взрослого человека. Но стоило воображению, совершенно не спросив его разрешения, нарисовать важного речного карася в богатой женской кике, величаво покачивающего плавниками и с достоинством объясняющего соседним окуням законы мироздания, как оборона рассыпалась.

Райн еще смеялся, когда наконец заставил себя сесть на постели. Смех постепенно стихал, превращаясь в ленивую, почти мальчишескую улыбку, которая остается после хорошей шутки и еще долго не желает сходить с лица. Он несколько мгновений посидел, поставив босые ноги на теплый деревянный пол, привычно потянулся всем телом и с неожиданным удовольствием отметил, что плечи почти не болят. Вчерашний бой отзывался усталостью в мышцах, словно после долгого дня сенокоса, но той тяжелой, выворачивающей кости ломоты, с которой он проснулся после некоторых прежних схваток, не было. После двух сотен мертвецов это уже походило на щедрый дар. Он поднялся, еще раз невольно покосившись на Катриону. Та продолжала улыбаться чему-то своему, то ли воспоминанию о нелепом сне, то ли его смеху, и Райн поймал себя на мысли, что именно так ему и хотелось бы запоминать это утро – женщиной, которая всерьез доказывала существование карасей, растущих на кедрах, и сумела заставить его смеяться так, как он не смеялся уже очень давно. Мир действительно был удивителен. Возможно, куда удивительнее, чем позволяли себе думать люди.
Райн прошел в гардеробную, и привычная уже картина вновь вызвала у него улыбку. Когда Катриона только перебралась в Даннотар, ему казалось, что эта комната огромна. Теперь же вещи Райна занимали теперь такой скромный угол, что их можно было окинуть взглядом за один вдох. Все остальное пространство постепенно, незаметно и совершенно естественно подчинилось Катрионе. Здесь висели платья и дорожные юбки, лежали аккуратно сложенные на полках сорочки, корзинки с лентами, шкатулки, ткани, меховые накидки, какие-то коробочки, назначение которых он никогда не пытался понять, потому что был совершенно уверен: стоит открыть одну – и выяснится, что без нее жизнь любой разумной женщины невозможна.
– Надо же... — пробормотал он скорее самому себе. – Кажется, меня постепенно выселяют из собственного дома.

Мысль эта не вызвала ни малейшего раздражения. Наоборот, было странно приятно видеть, как в суровой крепости появляются признаки настоящей жизни. Когда-то все его имущество легко умещалось в одном походном сундуке. Тогда это казалось свободой. Теперь же свобода почему-то выглядела совсем иначе: как платье Катрионы, небрежно перекинутое через спинку кресла, как ее книги, лежащие рядом с его картами, как запах сушеных трав, давно вытеснивший из комнаты одну лишь кожу и оружейное масло. Дом незаметно переставал быть казармой. Райн натянул длинную льняную рубаху густого кирпично-красного цвета, привычным движением расправил складки, застегнул вышитый ворот, затянул широкий пояс, поправил ножны так, чтобы они легли на бедро как всегда, потом несколько раз согнул руки, проверяя, не мешает ли одежда двигаться. В последнее время он почти перестал задумываться о том, что надевает. Если предстояло провести день в седле или на полях, одежда должна была быть прежде всего удобной. Сегодня как раз такой день и ожидал его. Хотелось наконец выбраться за стены Даннотара не затем, чтобы искать врага, а затем, чтобы посмотреть, как поднимается хлеб. После всех последних тревог мысль о будущем урожае казалась неожиданно важной. Войну выигрывают не только мечом. Иногда ее выигрывает поле, которое спокойно дозревает, пока люди стоят на стенах.

Прежде чем выйти из покоев, он подошел к очагу. Огонь давно уже не пылал ярко — лишь красноватые угли дышали ровным жаром, сохраняя тепло прошедшей ночи. Райн несколько мгновений молча смотрел на них, потом достал нож. Лезвие коротко блеснуло в солнечном свете. Он без колебаний провел им по основанию ладони — ровно настолько, чтобы выступила тонкая темная полоска крови. Боль была совсем небольшой, почти незаметной после всего пережитого, и потому казалась особенно честной. Не всякая жертва должна быть великой. Важно было не количество крови, а память. Первая капля упала на уголь с едва слышным шипением. Потом вторая.
Райн опустил голову.
– Мать Битв... – тихо произнес он, и в голосе его не было ни торжественности, ни страха. Так разговаривают с тем, кого почитают давно и без лишних слов. – Благодарю тебя.
Он замолчал, подбирая не слова – мысли. Благодарность богам не нуждалась в красноречии.
– Благодарю за тех, кого вчера удалось привести домой. За людей, что еще увидят своих жен и детей. За то, что моя кровь осталась при мне, а не напитала поле под Баркли. За то, что ты не отвернула лица в тот час, когда смерть ходила совсем рядом.
Огонь тихо потрескивал, принимая жертву.
– Не прошу легких дорог. Ты никогда их не обещала. Но если однажды снова поведешь меня туда, где железо встречается с судьбой, дай мне лишь одно: вернуться домой прежде, чем Катриона начнет объяснять кому-нибудь другому, почему караси растут на кедрах.
Последние слова сами сорвались с губ, и Райн, не удержавшись, тихо усмехнулся.

Катриона, успевшая тем временем надеть штаны и тунику, но не сапожки, раскрыла окно, впуская лёгкий бриз, крики чаек и густой запах моря.
- Девушки, с которыми вчера разбирала гардероб, - неромко сказала она, оглянувшись, - помянали старое. И вот стою я теперь и думаю. Раньше бы, может, просто подарила платок свой, лично вытканный, богине-матери, великой пряхе, благодаря за очаг и уют. Как силе надмировой. А сейчас вот посмотрела, вспомнила, кто свекровь... и не могу не спросить, уместно ли, и не обижу ли кого.
Вопрос ее прозвучал негромко, почти задумчиво, и Райн сразу понял, что говорит она не о богах. Вернее, не только о них. Сложная концепция Аристотеля, в которой богов не существовало, а были лишь эгрегоры – сгустки сил, воплощавших доли мирового порядка. Порой отец, когда в очередной раз ссорился с мачехой, бурчал ей, чтоб утихомирила свой эгрегор, мать её Эрнмас всем полком. В такие моменты хотелось посмотреть на лицо Аристотеля, но тот, увы, уже умер.
– Думаю,– произнес Райн – именно поэтому боги и остаются богами, что умеют отличать дар от сердца от дара по обязанности. Если человек приносит что-то из страха – это они почувствуют сразу. Если из расчета – тоже. А вот когда благодарность настоящая... тут, мне кажется, они не слишком привередничают. Матушка... – это слово прозвучало у него совершенно естественно, без тени сомнения, хотя речь шла вовсе не о женщине, родившей его. – Матушка за такой подарок тебя по голове точно не стукнет. Скорее удивится, что ты вообще решила спрашивать дозволения. Она любит кровь, потому что знает цену жизни, любит храбрость, потому что сама ведет людей в бой, но я ни разу не замечал, чтобы она презирала честную благодарность другому божеству за тепло дома. Напротив... куда возвращаться воину, если не к очагу? Да и тетка Немайн, думаю, только фыркнула бы. Сказала бы что-нибудь колкое про людей, которые вечно боятся сделать лишний шаг, а потом забрала бы подарок, будто так и должно быть.

Перед мысленным взором неожиданно возникла вся их странная семья, и Райн покачал головой с веселым недоумением.
– Вообще, если задуматься, родня у меня получилась... своеобразная. Одна мачеха любит, когда люди дерутся достойно, другая тетка умеет свести с ума целое войско, а жена с самого утра совершенно серьезно объясняет мне, почему речные караси растут на кедрах. И знаешь... Почему-то мне кажется, что все вы прекрасно поладили бы между собой. Хотя, подозреваю, после разговора с тобой даже Немайн пришлось бы крепко задуматься над устройством мироздания. Подари, если хочется. Не потому, что так надо. Не потому, что так правильно. А потому, что ты действительно благодарна за этот дом, за очаг. Дар, который рождается из благодарности, редко оказывается неуместным.
- Хочется, - подтвердила Катриона, кивнув. - Поняла, хотя... всё равно сложно это... понять по-настоящему. Но главное - поняла. Своеобразная семья... умеешь же ты подбирать слова, муж мой любимый.
Подошла к нему, утопая босыми ногами в ковре, приобняла и легко поцеловала в губы.
- Пусть таких вот утр, с солнцем и смехом будет больше. И не хочется мне это настроение сбивать делами, но принесли вчера с французского корабля вон тот мешок, что у стола валяется, и сдаётся мне, не для наших он рук. Внутри - шар для дальнего зрения и, думаю, общения. Отправленный Екатериной Медичи в Лейт, а получатель - король Франции, который сейчас - в Париже.

Райн ощущал на губах ее поцелуй, чувствовал тепло ее рук на своих плечах и думал о том, как странно устроена человеческая жизнь. Еще несколько мгновений назад они говорили о богинях, о платках, о благодарности, о солнце над морем, и казалось, что именно таким и должен быть весь этот день – неторопливым, ленивым, наполненным запахом соли и обещанием будущего урожая. Но стоило прозвучать имени Екатерины Медичи, как где-то глубоко внутри привычно повернулся невидимый ключ, которым открывалась совсем другая часть его жизни – та, где всякая случайная находка могла оказаться причиной войны.
– Мы ведь с тобой не государственные секретари. Пусть этим занимается Уолсингем.
Несколько мгновений он молчал, уже мысленно перебирая ветви Древа. Дорога до Лондона возникла перед внутренним взглядом почти сразу – привычная, давно протоптанная памятью, как лесная тропа, по которой ходишь много лет подряд. Уолсингем... пожалуй, только ему и следовало передавать подобную находку.
– После завтрака открою дверь в Лондон. Отдашь шар Уолсингему прямо в руки. Пусть у него голова болит. Ему за это королева жалованье платит.

– Хорошо, – спокойно кивнула жена, словно не ожидала ничего иного. - Тогда одеваюсь более лондонски. И завтрак! Полдник. Всё вместе. Голодна, как... как карась зимой.
Привстав на цыпочки, она поцеловала его снова, мягче.
– Без шара этого легче дышаться будет. Заодно узнаю, что там с тем констеблем. А потом – медальон.
Райн улыбнулся еще прежде, чем она договорила. Не словам – спокойствию. Он вдруг понял, что именно эта фраза точнее всего объясняет и его собственное ощущение, хотя сам он вряд ли сумел бы подобрать такие слова. За последние месяцы в их жизни появилось слишком много вещей, которые словно требовали внимания уже одним фактом своего существования. Странные артефакты, письма с чужими печатями, заговоры, ведьмы, люди, считавшие себя вправе распоряжаться судьбами целых стран, – все это незаметно начинало жить рядом, занимая место в доме, в мыслях, в разговорах, пока однажды не обнаруживалось, что обычная жизнь снова отодвинута куда-то в сторону. А ведь дом строят совсем не для того, чтобы складывать в нем государственные тайны. Когда она упомянула констебля, а потом медальон, Райн лишь едва заметно кивнул. День сам собой выстраивался перед ним, не как перечень дел, а как дорога, по которой предстояло пройти.

Катриона исчезла так же тихо, как всегда исчезали люди, доверившиеся Ветвям. Пространство не вспыхнуло, не задрожало, не разошлось кругами, словно вода. Оно лишь на едва уловимое мгновение перестало быть тем, чем было, а затем снова стало обычным воздухом, наполненным запахом моря, солнца и нагретого камня. Райн еще немного постоял на том самом месте, не торопясь уходить. Не потому, что ожидал чего-то. Просто привычка заставляла всякий раз внутренне пройти открытую дорогу еще раз, убедиться, что ветвь легла чисто, без напряжения, словно молодой побег лег на место среди остальных, не ломая всего Древа. Правильно открытый путь не оставлял после себя ощущения вмешательства. Он лишь соединял два места, которым давно следовало быть рядом.
Лишь убедившись, что в памяти все осталось столь же стройным, как и прежде, Райн неторопливо направился в поля. День уже окончательно вступил в свои права. Даннотар жил тем спокойным, деловитым шумом, который всегда нравился ему куда больше праздничной суеты. За стеной кузницы молот ложился на наковальню с такой размеренностью, что удары почти превращались в меру времени; над воротами лениво перекликались дозорные; где-то во внутреннем дворе служанка отчитывала мальчишку, пытавшегося проскочить мимо с еще теплой краюхой хлеба, а тот оправдывался столь горячо, что было ясно – хлеб предназначался вовсе не ему. Мимо прошли двое каменщиков, оживленно споривших о том, как лучше перевязать новую кладку в северной башне. Спорили они, как люди, давно привыкшие к своему ремеслу, не повышая голосов, а лишь то и дело проводя ладонями в воздухе невидимые линии будущей стены. Райн невольно улыбнулся. Ему всегда казалось, что большинство людей, сами того не замечая, всю жизнь занимаются Дестрезой. Не той, что описана в книгах Каррансы или Нарваэса, не той, которой учат с клинком в руке, а той, что начинается задолго до оружия. Хороший кузнец искал правильную линию удара молота. Каменщик – равновесие стены. Плотник – верный угол соединения балок. Рыбак чувствовал натяжение сети раньше, чем видел ее движение. Мир был соткан из правильных соотношений, просто не каждый называл их этим словом. Может быть, именно поэтому Дестреза никогда не казалась Райну наукой о поединке. Скорее – наукой о том, как не спорить с устройством мира.
Райн не стал брать коня. До полей было не так уж далеко, а после суток в седле тело само просило иной работы – не качаться в такт лошадиному шагу, а чувствовать землю собственными ногами. Он вышел через главные ворота Даннотара, привычно коснувшись ладонью холодного камня проезда, словно здоровался с замком, и почти сразу услышал за спиной тяжелые шаги Хэмиша. Тот догнал его без спешки, сунув большие пальцы за широкий пояс, и некоторое время они шли молча, оставляя позади шум двора, где все еще звенела сталь и перекликались люди. Утро успело окончательно вступить в свои права. После вчерашнего дождя земля под ногами была мягкой, но уже не вязкой: вода ушла туда, где ей и следовало быть, оставив после себя только густой запах сырой глины, молодой травы и нагретого солнцем вереска. Ветер приходил с моря широкими, прохладными волнами, иногда принося соленую свежесть, иногда — сладковатый запах цветущих лугов. Где-то впереди, за изгибом дороги, уже виднелись полосы будущих посевов, еще совсем молодых, нежно-зеленых, и Райн невольно отметил про себя, что отсюда они похожи не столько на поля, сколько на аккуратно проложенные линии на хорошо начерченной карте.

Он всегда видел землю именно так. Не отдельными холмами и оврагами, не деревнями и дорогами, а связями между ними. Каждая тропа продолжала другую, каждый ручей искал собственное место в общем рисунке, каждое поле было не просто клочком распаханной земли, а частью большого порядка, который существовал задолго до человека и, если люди не станут слишком глупы, переживет их всех. Хороший диестро одинаково читает и круг поединка, и карту местности, потому что и там, и здесь ошибка начинается в тот миг, когда перестаешь замечать целое, увлекшись одной-единственной точкой.  Должно быть, Райн слишком долго смотрел вперед, должно быть, потому что рядом негромко хмыкнул Хэмиш.
– Опять считаешь.
Слова прозвучали без насмешки, и именно поэтому Райн не сразу понял, о чем речь. Он перевел взгляд на родича, встретил знакомую прищуренную физиономию и невольно усмехнулся. За столько лет Хэмиш научился замечать вещи, о которых сам Райн давно перестал задумываться.
– Что именно?
Хэмиш махнул рукой куда-то вперед, словно ответ был очевиден и не стоил долгих объяснений. Рука описала широкий круг, захватив и склон, и речку, и полосы молодой ржи, колыхавшейся под ветром.
– Всё. Где вода уйдет. Где останется. Где земля жирнее. Где овес лучше встанет. Ты ведь не просто смотришь. Ты мир раскладываешь.
Райн хотел было возразить, что никакой особенной премудрости здесь нет, но слова так и не родились. Он снова посмотрел вперед и неожиданно понял, что брат, пожалуй, прав. Он действительно не видел отдельных вещей. Склон существовал лишь потому, что по нему стекала вода к ручью. Ручей – потому что ниже лежала мельница. Поля – потому что их можно было вовремя убрать и довезти до амбаров. Даже ветер сейчас был частью общей картины, потому что показывал, как ложится рожь. Всего лишь опять начал читать меру пространства вместо того, чтобы просто любоваться видом. От этой мысли стало смешно.
– Наверное.
Он ответил тихо, почти самому себе, и услышал рядом довольное сопение Хэмиша, который, кажется, воспринял это признание как маленькую победу.
– Я потому и говорю, – продолжил тот после недолгой паузы, а пауза успела вместить и перекличку жаворонков, и звон косы где-то далеко впереди, и запах мокрой земли, нагретой солнцем. – Я вот поле вижу полем. Думаю, сколько зерна даст. Хватит ли людям до новой жатвы. А ты... ты сперва смотришь, правильно ли оно вообще лежит в мире.

Райн снова посмотрел вперед, и ответ родился не после долгого молчания и не после мучительных поисков слов. Он просто продолжил ту же мысль, которую уже успел начать внутри себя, еще когда они только вышли за ворота Даннотара.
– Наверное, потому что урожай каждый год разный. А порядок... если его не испортить собственной глупостью... остается дольше нас.
Райн сошел с дороги прежде, чем та вывела их к первым домам деревни, и направился прямо через межу, не заботясь о том, что сапоги тут же начали собирать влажную землю. Здесь уже не было нужды смотреть далеко. Большая картина, сопровождавшая его всю дорогу от Даннотара, сама собой распалась на множество мелких связей, каждая из которых теперь требовала отдельного внимания. Как хороший диестро, войдя в круг, перестает видеть весь зал и начинает жить одной-единственной мерой между собой и противником, так и здесь земля перестала быть владением графа Бойда. Она вновь стала ремеслом. Он опустился на корточки у самой кромки поля, не торопясь срывать ни одного стебля. Некоторое время просто смотрел. Ветер шел с моря почти под прямым углом к бороздам, и молодая рожь отвечала ему ровной волной, без разрывов и завихрений. Уже одно это говорило больше, чем иной управляющий сумел бы рассказать за целый день. Если бы где-нибудь почва была переуплотнена, если бы плуг лег неровно или вода задержалась после дождей, ветер непременно выдал бы это, заставив растения качнуться иначе. Поле не умеет лгать тому, кто знает его язык.
Только после этого Райн протянул руку, осторожно раздвинул всходы и погрузил пальцы в землю. Верхний слой уже успел прогреться, но несколькими дюймами ниже почва оставалась прохладной и влажной ровно настолько, насколько следовало после вчерашнего дождя. Он набрал полную ладонь земли, медленно растер между пальцами, наблюдая, как она распадается сначала на крупные комочки, потом на мелкие зерна, и удовлетворенно кивнул собственным мыслям. Хорошо. Слишком песчаная осыпалась бы сразу. Тяжелая глина, напротив, осталась бы липким комом. Здесь же земля вела себя именно так, как и должна вести себя добрая пашня, которую не мучили бездумной обработкой. Хэмиш остановился рядом, терпеливо ожидая, пока Райн закончит собственный разговор с полем. Он давно перестал удивляться подобным привычкам. Многие лэрды осматривали посевы, не сходя с лошади. Некоторые ограничивались тем, что спрашивали управляющего, все ли хорошо. Райн же всякий раз первым делом становился на колени, словно пришел не проверять крестьян, а просить совета у самой земли.
– Ну? – наконец негромко спросил Хэмиш.

0

67

Райн не ответил сразу. Ответ уже складывался у него в голове, но состоял не из слов. Из десятков мелочей, которые постепенно вставали каждая на свое место. Вон там, ближе к ложбине, рожь была чуть темнее. Не болезненно – просто темнее. Значит, воды там собирается больше. Через месяц это станет преимуществом, если лето окажется сухим, но если зарядят дожди, придется вовремя открыть дополнительную канаву. Дальше, ближе к пригорку, несколько полос выглядели светлее остальных. Не настолько, чтобы тревожиться, однако достаточно, чтобы помнить об этом осенью. Там земле потребуется больше навоза. Не потому, что она бедна. Просто последние годы брала на себя слишком тяжелый урожай. Он медленно поднялся, стряхнул землю с ладоней и снова окинул взглядом поле, теперь уже не отдельными участками, а целиком. Картина неожиданно напомнила ему хороший учебный бой. Не потому, что в обоих случаях существовал какой-то тайный закон, а потому, что и здесь, и там все решала мера. Дай земле больше, чем она способна принять, – и погубишь ее собственной щедростью. Возьми больше, чем она готова отдать, – следующей весной останешься с пустыми амбарами. Жадность всегда выглядит одинаково, будь то человек со шпагой или человек с плугом. Оба неизменно пытаются взять пространство силой, тогда как пространство всякий раз требует одного и того же – меры.
– Хорошо, – сказал Райн наконец. – Очень хорошо. Лучше, чем я ожидал.
Он медленно пошел вдоль борозды, время от времени останавливаясь, чтобы провести ладонью по колосьям, сорвать случайный сорняк или отметить про себя место, где осенью понадобится углубить водоотвод. Крестьяне уже заметили его. Несколько человек выпрямились, сняли шапки, однако Райн лишь коротко махнул рукой, не позволяя никому бросать работу. Ему было куда интереснее наблюдать за тем, как они держат мотыги, с какой глубиной проходят между рядками, насколько чисто оставляют землю вокруг молодых растений. Хорошего хозяина узнают не по тому, как он разговаривает с людьми, а по тому, как работают люди, не замечая, что хозяин на них смотрит. И чем дальше он шел по полю, тем спокойнее становилось на душе. Вчера он мерил пространство числом мертвецов, расстоянием до ближайшего удара и глубиной строя. Сегодня мерой служила совсем другая геометрия – ширина межи, наклон склона, влажность почвы, цвет молодых всходов. И неожиданно именно она показалась ему настоящей. Война всегда приходит как нарушение порядка. Земледелие же – медленное, терпеливое искусство этот порядок возвращать. Землю невозможно обмануть красивыми словами. Она принимает только знание, терпение и ежедневный труд. А значит, была, пожалуй, самым честным учителем из всех, кого Райн когда-либо встречал.

--

После обеда он не стал сразу открывать путь обратно.
Катриона сказала, что желает повидать родню. Райн не спорил. Он вообще редко спорил с возможностью посмотреть на чужую землю. Мир всегда казался ему честнее людей. Люди могли преувеличивать, забывать, украшать воспоминания. Земля не умела.
Они неспешно вышли из трактира и пошли по улице, позволяя самому селению постепенно открываться перед ними. День стоял теплый, удивительно тихий. Солнце, стоявшее высоко, ложилось на широкие бревенчатые стены домов густым золотом, отчего смола, проступившая из древесины, блестела, словно свежий мед. Воздух был совсем иным, чем в Портенкроссе. Не пах солью, водорослями и камнем. Здесь в нем жила древесина – старая, молодая, свежеструганная, прогретая солнцем, – запах земли, нагретой за короткое лето, сена, дыма из печных труб и какой-то удивительной сухости, которую Райн сперва даже не сумел назвать. Только спустя несколько шагов понял, что так пахнут огромные леса. Не отдельная роща, не перелесок между деревнями, а лес, который существует сам по себе, не спрашивая человека, где ему заканчиваться.
Он шел молча, позволяя глазам делать привычную работу. Почти сразу заметил то, что не бросалось в глаза с первого взгляда: дома здесь стояли не как придется. Каждый словно искал собственную опору относительно соседей, ветра, солнца и улицы. Пространства между постройками оставляли достаточно, чтобы огонь, случись беда, не перебрасывался сразу с крыши на крышу. Дворы были глубокими. Сараи и амбары почти всегда прятались за жилым домом, принимая на себя холодный северный ветер. Даже изгороди, казавшиеся на первый взгляд поставленными кое-как, постепенно складывались в общий порядок, удивительно напоминавший ему деревни северной Шотландии. Райн невольно улыбнулся собственным мыслям. Человек, живущий рядом с суровой природой, оказывается удивительно похож на любого другого человека, живущего рядом с суровой природой. Море или тайга – не такая уж большая разница для того, кто каждый год вынужден сначала пережить долгую зиму, а потом успеть воспользоваться коротким летом. Земля везде учит одним и тем же законам. Не трать лишнего. Строй так, чтобы дом пережил ветер. Делай запас не на хороший год, а на плохой. И никогда не воюй с природой там, где можно договориться. Эта мысль неожиданно показалась ему почти родной. Геометрию пространства не ломают. С ним договариваются. Сейчас же Райн видел перед собой целое селение, которое, само того не подозревая, жило по очень похожему правилу.

Он остановился возле одного из дворов, с любопытством рассматривая тяжелый сруб. Бревна были заметно толще тех, к которым он привык дома. Углы сложены иначе. Крыша –  круче. Не ради красоты. Такая легче сбрасывала снег. Маленькие окна сохраняли тепло. Даже сами стены выглядели так, словно человек прежде всего думал не о том, как жить летом, а о том, как не умереть зимой.
«Забавно. Если бы убрать деревья и поставить вместо них море, а вместо морозов добавить штормы... люди все равно строили бы почти так же».
Он провел ладонью по теплому дереву, ощущая под пальцами шероховатые годичные кольца, и невольно вспомнил Портенкросс. Там тоже хороший плотник сначала долго смотрел на склон, на ветер, на воду, и лишь потом брался за топор. Тогда Райн считал, что иначе и быть не может. Теперь же, оказавшись за тысячи миль от дома, неожиданно увидел почти ту же самую мудрость, выросшую независимо, на другом краю мира. И это почему-то радовало больше, чем удивляло. Выходит, люди действительно похожи друг на друга гораздо сильнее, чем им самим кажется. Не языком. Не одеждой. Даже не богами. Тем, как они учатся жить рядом с землей, которая однажды становится для них домом. И, пожалуй, именно поэтому Пыскор не казался Райну совсем чужим. Незнакомым – да. Удивительным – безусловно. Но не чужим. В его улицах чувствовалась та же спокойная, упрямая хозяйская мысль, которую он столько лет видел в маленьких поселениях шотландского Севера, где человек не покорял мир, а медленно, поколение за поколением, учился занимать в нем правильное место.
- Я эти срубы все знала, когда их ещё под крышу не подвели, - негромко заметила жена, ласково приложив ладонь к стене. - С первых брёвен. Для нас-то, мелкоты, Пыскор - он как зверь живой вокруг рос. Вчера вот яма, сегодня - квадрат из брёвен толстых, а дальше, оглянуться не успеешь - уже двор чей-то стоит за тыном. Мир новый вокруг рос - и мы с ним росли. Пыскор, Кама да лес. Машка, помню, лешего боялась так, что в лес дальше сосны кривой и не ходила... зато струги на реке обычно первой замечала. Глазастая была. А струг же - это ого-го, событие! И казалось, что вот ночь, вот другая - и Пыскор вырастет, станет совсем-совсем другим, каким-то новым, небывалым.

Райн слушал Катриону и одновременно смотрел туда, куда смотрела она сама, пытаясь увидеть не нынешний Пыскор, а тот, который существовал лишь в ее памяти. Для него поселение было уже завершенным. Дома стояли на своих местах, тянулись улицы, за заборами шумели сады, где-то лаяла собака, скрипели колодезные журавли, перекликались женщины. Он видел результат. Она же говорила о самом процессе рождения, и мир вокруг неожиданно начинал меняться. Он представил мальчишек и девчонок, ежедневно выбегавших сюда посмотреть, что изменилось за ночь. Вчера здесь торчали только свежие колья, сегодня поднялся первый венец, завтра плотники уже перекатывают наверх тяжелое бревно, а через месяц хозяйка выметает мусор из новой избы. Для ребенка это действительно должно было казаться настоящим чудом. Не сказочным, не волшебным – честным чудом человеческих рук, когда дом словно вырастает из земли, почти так же естественно, как сосна. Райн невольно провел ладонью по теплому бревну и тихо улыбнулся.
– Наверное, именно так человек впервые понимает, что мир не дан ему готовым.
Он говорил негромко, продолжая скорее собственную мысль, чем споря или соглашаясь.
– Мы в Портенкроссе росли иначе. Дом уже стоял. Башни стояли. Конюшни, амбары, мельница... всё было старше меня на многие годы. Иногда казалось, будто так было всегда. Только никто не давал забывать, что любое хозяйство строится ежедневно. Не топором – решениями. Сегодня вовремя прочистил канаву, через год не потерял поле. Сегодня заменил сгнивший столб – через десять лет забор всё еще стоит. Сегодня посадил молодой сад – плоды увидят уже дети. Тогда мне казалось, что отец нарочно придумывает работу там, где ее нет. Лишь потом понял, что именно так и растут владения. Не одним большим усилием. Тысячами маленьких.
Он замолчал, провожая взглядом двух мальчишек, промчавшихся по улице с такими сосредоточенными лицами, словно от их бега зависела судьба всей Сибири. Один сжимал в руке длинную щепку, изображавшую меч, другой – кривую палку, больше похожую на весло. Они скрылись за поворотом, подняв легкое облачко дорожной пыли, и Райн неожиданно подумал, что, наверное, лет четыреста назад такие же мальчишки точно так же носились между еще недостроенными домами где-нибудь на севере Альбы.

– А знаешь... – Райн снова посмотрел на Катриону. – Мне всегда казалось, что дом начинают строить плотники. Теперь понимаю, что нет. Его начинают строить дети. Пока взрослые думают, как поставить стены, дети уже успевают представить, где будут лазить через забор, где устроят войну с соседской ватагой, с какого сарая удобнее прыгать зимой в сугроб и у какого дерева будут прятаться от родителей. Они заселяют место раньше взрослых. Потому, наверное, ты и говоришь сейчас не о бревнах. Ты вспоминаешь, как росла вместе с ними.
Он оглядел улицу еще раз, теперь уже совсем иначе. Пыскор перестал казаться ему просто северным поселением. Он превратился в живое существо, о котором говорила Катриона. Не потому, что дома были похожи на клетки огромного зверя, а потому, что весь этот порядок действительно менялся, рос, взрослел вместе с людьми, населявшими его.
– Странная вещь, — сказал он с тихой усмешкой. – Я ведь сегодня весь день думаю о земле. Сначала о полях под Даннотаром. Теперь вот о Пыскоре. И всякий раз прихожу к одной мысли. Хороший хозяин ничего не создает сразу. Он просто каждый день делает одно маленькое дело правильно, а потом однажды оглядывается... и оказывается, что вокруг вырос целый мир. Наверное, именно поэтому тебе кажется, будто Пыскор рос вместе с тобой. Он и вправду рос. Не в твоем воображении. На твоих глазах. И ты тоже была одной из тех, кто его понемногу строил, даже если тогда просто бегала смотреть на новые срубы.
- Да, - тихо ответила жена, прислонившись к его плечу. - Ты понял всё, как моими глазами глянул. Мы ведь не думали, будто что-то там строим, просто жили. Взрослые меряли аршинами, а мы - тайнами. Не причал это - начало великого путешествия. Не лес строевой - способ залезть выше всех, увидеть дальше всех.
Она рассмеялась негромко, качая головой.
- Когда от Рональда ехала, не только на то смотрела, чем лес отличается от знакомого, что растёт там, что собрать можно - хотя это тоже. Но вот еду я на Славке по лощинам тем, над камнями, мхом покрытыми, и думаю уже не об этом, о другом. О том, где наши дети первый шалаш построят, где в прятки играть будут, каково им будет сидеться под кронами, пугая друг друга байками о том, что вон в той лощине живёт страшилище жуткое... а потом лезть проверять. Где впервые поймут - не головой, сердцем: это наше место!
Помедлила, улыбнулась Райну.
- Знаю, не завтра такое будущее настанет. Сначала взрослые должны сотворить тысячу маленьких, но важных дел, чтобы дети могли бояться только придуманных страшилищ - но ведь они сотворят. Мы сотворим.
В словах Катрионы поселение снова исчезло, уступив место тому миру, которого пока не существовало нигде — ни здесь, ни в Даннотаре. Миру, в котором дети действительно способны мерить жизнь не длиной крепостных стен, не числом воинов в гарнизоне и не толщиной амбарных дверей, а тайнами, которые еще только предстоит открыть. И от этой мысли стало неожиданно спокойно. Вчера они сдерживали две сотни мертвецов, сегодня он проверял, как поднимается рожь, а теперь стоял посреди чужого селения и слушал, как жена говорит о шалашах, страшилищах и мальчишеской храбрости. Казалось бы, разговор совсем не о войне. Но именно ради таких разговоров войны и выигрывают.  Дом помнил топор плотника. Катриона — первые венцы этого сруба. А кто-то, кого они никогда не узнают, спустя много лет будет помнить только запах хлеба, доносившийся отсюда по утрам. Память каждого поколения ложилась на одно и то же место своим слоем, как годичные кольца на сосне, и лишь вместе они превращали землю в родину.
Райн перевел взгляд на лес, темневший за последними избами. Даже отсюда было видно, что он старше самого Пыскора на многие человеческие жизни. Он переживет и эти дома, и тех, кто их поставил, и, наверное, еще многие поколения после них. Но лес не станет родиной сам по себе. Родиной его сделают именно те мальчишки и девчонки, которые однажды набьют там первые шишки, потеряются, испугаются собственной тени, построят первый кривой шалаш, а потом, повзрослев, поведут туда уже своих детей.

---

Райн не стал подниматься в замок. Степан остался с Катрионой – ей сейчас куда нужнее был отец, чем ему еще один разговор. Он лишь проводил взглядом обоих, заметил, как кузнец, еще не успев переступить порог Даннотара, уже привычно оглядывает стены, кладку, ворота, петли, будто всякий мастер первым делом оценивает не красоту чужого труда, а честность работы, и, сам того не желая, улыбнулся. Хороший кузнец редко смотрит на вещи глазами обычного человека. Для него мир всегда немного состоит из железа: где петля просядет, где полоса выкована слишком тонко, где гвоздь переживет хозяина, а где сломается первой же зимой. Пожалуй, в этом кузнецы были похожи на диестро. Каждый видел прежде всего устройство мира через собственное ремесло. Мысль не успела оформиться до конца, потому что ноги уже сами несли его вниз, к деревне. Звон молотов встретил его задолго до кузницы. Он ложился на шум прибоя удивительно ровно, словно оба звука принадлежали одной и той же мере: море не знало усталости, кузнечный молот – поспешности. Один удар. Короткая пауза. Второй. Воздух дрожал от жара горна, пах углем, окалиной и мокрой золой, а Мёрдок, склонившийся над наковальней, даже головы не поднял, пока не закончил удар. Лишь тогда отложил молот, привычным движением провел предплечьем по вспотевшему лбу и посмотрел на Райна без тревоги – скорее вопросительно. Не каждый день граф приходит в кузницу просто так.
– Лэрд?
Райн некоторое время молчал, разглядывая мастерскую. Он не искал недостатков. Искал хозяина. Хорошая кузница всегда похожа на человека, который в ней работает. Здесь не было показного порядка, но и беспорядка тоже не было. Щипцы висели именно там, куда сама собой тянулась рука. Молоты лежали так, чтобы не делать лишнего шага. Даже уголь был свален ближе к мехам, а не к двери, потому что человек, однажды натаскавшийся корзин за долгую зиму, перестает совершать лишние движения. Значит, Мёрдок думал во время работы. Уже хорошо.
– Сегодня в Даннотар приехал еще один кузнец. Завтра он станет старшим кузнецом.
Мёрдок кивнул. В маленькой деревне новости не скрываются дольше нескольких минут. Особенно если приезжает отец графини. Райн не торопился нарушать молчание. Он уже сказал главное, а теперь видел, как слова начинают жить собственной жизнью, переставая принадлежать тому, кто их произнес. Мёрдок не отвел взгляда и не нахмурился – этого Райн, пожалуй, ожидал меньше всего. Вместо привычной человеческой обиды кузнец принялся делать именно то, что всю жизнь делал с железом: не бросаться на него первым ударом, а сперва понять, что лежит перед ним. Ладонь его так и осталась лежать на рукояти молота, не сжимая ее крепче обычного и не отпуская, взгляд скользнул по горну, по наковальне, по развешанным вдоль стены клещам, словно за одно короткое мгновение он успел заново пройти глазами всю кузницу, где знал место каждой вещи, и примерить к этому привычному порядку человека, которого еще ни разу не видел. Райн не вмешивался в эту работу мысли. Он слишком хорошо помнил, сколько раз отец позволял ему самому дойти до ответа, понимая, что решение, подсказанное извне, остается чужим, тогда как найденное собственными силами становится частью человека. Именно поэтому он спокойно ждал, наблюдая не столько за лицом Мёрдока, сколько за тем едва уловимым изменением внутреннего равновесия, которое всегда предшествует любому настоящему решению. В Дестрезе невозможно заставить противника открыть линию – ее можно лишь дождаться, когда движение его собственной мысли нарушит прежнюю меру. Так же происходило и сейчас.

– Значит, лучше меня? – наконец спросил Мёрдок.
Вопрос прозвучал так спокойно, что Райн почти незаметно выдохнул. Не "почему он". Не "за что". Не "разве я плохо служил". Именно так и спрашивает мастер, для которого собственное ремесло всегда важнее собственного самолюбия. Он ищет не оправдания, а меру — хочет понять не свое место рядом с другим человеком, а место другого человека рядом с ремеслом.
– Лучше, – так же спокойно ответил Райн.– Иначе я не поставил бы его над тобой.
Он не стал говорить больше. Любое объяснение сейчас прозвучало бы как попытка подсластить правду, а правда в этом не нуждалась. Хорошая сталь остается хорошей сталью независимо от того, сколько красивых слов о ней сказано, и Мёрдок, судя по всему, думал так же. Он снова ненадолго замолчал, задумчиво потер большим пальцем отполированную годами рукоять молота и неожиданно усмехнулся — не весело, а скорее с тем спокойным принятием, которое приходит к человеку, увидевшему задачу, достойную труда.
– Что ж... выходит, будет чему поучиться.
И только тогда Райн улыбнулся по-настоящему. Не потому, что разговор закончился удачно. Потому что именно этого ответа он и надеялся дождаться. Не покорности. Не смирения. Любопытства. Хороший мастер всю жизнь остается учеником, иначе однажды перестает быть мастером вовсе.

Райн вышел из кузницы. Дверь осталась распахнутой за спиной, и еще несколько мгновений он слышал, как Мёрдок вновь взялся за молот. Первый удар прозвучал чуть осторожнее прежних, словно кузнец еще продолжал думать над их разговором, второй уже лег увереннее, а к третьему прежний ритм окончательно вернулся, растворив человеческие слова в привычной музыке ремесла. Райн невольно прислушался. Нет. Не обиделся. Если человек способен после такого разговора сразу вернуться к работе, значит, он разговаривал не с собственной гордыней, а с ремеслом. Добрый знак. Очень добрый. Даннотару повезло с кузнецом. Он пошел дальше, не выбирая дороги сознательно. Ноги сами несли туда, куда всегда несли, когда мысли начинали требовать не собеседника, а пространства. Деревня постепенно оставалась позади, и вместе с нею менялся сам воздух. Запах дыма от горнов уступал место соли, смоле выброшенных морем водорослей и сырому дыханию камня, который дважды в сутки принимал на себя воду и дважды в сутки вновь открывался ветру. Здесь уже не нужно было оглядываться, чтобы понимать, где находится море. Оно начиналось раньше, чем его видел глаз. Пространство всегда предупреждает человека о собственном изменении, если тот привык слушать не только ушами.
Ветер встретил его первым. Не резким порывом – ровным, сильным дыханием, которое не толкало, а скорее принимало человека в собственный ритм. Море вообще всегда начиналось раньше, чем показывалось глазу. Сначала ветер менял запах, принося вместо дыма горнов соль, водоросли и влажный холод камня. Потом начинали иначе кричать чайки, будто и голос у них зависел не от самих птиц, а от ширины пространства под крыльями. Потом исчезали последние дома, и земля словно сама расправлялась перед человеком, переставая быть дорогой между стенами и снова становясь берегом. Райн шел не торопясь, позволяя этому изменению происходить само собой. Дестреза давно приучила его не бороться с пространством. Любое место требует собственной меры. В тесной комнате один шаг способен решить поединок. На утесе расстояния начинают жить по другим законам. Здесь уже не человек определяет линию движения — ее определяет ветер, скала, море, уклон тропы. Нужно лишь увидеть их раньше, чем сделать следующий шаг. Он вышел к самому краю, где темные камни круто обрывались вниз, и привычно остановился, не потому что дальше идти было нельзя, а потому что именно отсюда берег открывался весь сразу. Вода медленно поднималась к скалам тяжелыми валами, каждый из которых казался похожим на предыдущий, пока глаз не начинал различать бесконечное множество различий между ними. Ни одна волна не повторяла другую, но каждая подчинялась одному и тому же порядку, существовавшему здесь задолго до первых крепостей, первых королей и первых человеческих войн. Море никогда не спорило с камнем. Оно просто снова и снова возвращалось к нему, зная то, чего не знают люди: время всегда сильнее удара. Райн глубоко вдохнул соленый воздух и неожиданно понял, что впервые за весь день перестал думать о том, что должен сделать дальше.

Мысли сами собой еще пытались возвращаться к привычному кругу забот. Следовало проверить посевы. Нужно будет поговорить со Степаном о будущей кузнице. Потом решить, сколько людей отправить в лесную заставу. Катриона сейчас, наверное, уже показывает отцу Даннотар. Или, наоборот, сидит рядом и просто молчит, потому что некоторые встречи не нуждаются в словах. Эта мысль появилась легко, почти случайно, и Райн поймал себя на том, что невольно пытается представить их вместе. Не графиню и гостя. Дочь и отца.
Странно устроена память. Она редко хранит великие события такими, какими они были на самом деле. Со временем исчезают слова, стираются лица, путаются даты. Зато остается походка. Манера смотреть. Привычка идти рядом, не оглядываясь каждую минуту, потому что точно знаешь — если вдруг остановишься, тот, кто идет рядом, тоже остановится. Эта мысль задержалась дольше остальных. Она не требовала ответа, не тревожила, не тянула за собой других воспоминаний, а просто жила рядом, как живет перед глазами едва заметная линия горизонта, пока человек смотрит не на нее, а на море. А море продолжало жить своей мерой, волны по-прежнему накатывали на камни и откатывались назад, но он уже почти перестал следить за ними. Не потому, что перестал видеть. Просто взгляд все еще оставался обращенным к горизонту, а память уже шла совсем другой дорогой, удивительно знакомой, будто ноги сами находили ее даже спустя годы. Не было нужды вспоминать, где именно росли старые яблони или сколько поворотов делала тропа вдоль портенкроссских полей. Такие вещи исчезают первыми. Зато остается другое – ощущение собственного шага рядом с человеком, под который этот шаг когда-то незаметно подстроился. Остается привычка идти чуть левее, чтобы не мешать ему нести корзину с инструментом. Остается запах свежевскопанной земли весной, негромкий голос, объясняющий, почему не стоит торопиться с севом, если почва еще не прогрелась, и удивительное спокойствие, с которым тогда воспринималось все вокруг. Не потому, что мальчишка не видел трудностей. Видел. Просто ни одна из них не казалась непосильной, пока впереди шел отец.

И только теперь, когда эта почти забытая уверенность вдруг вернулась так ясно, словно никуда и не исчезала, Райн понял, чего ему сегодня недоставало с самого утра. Не совета – многие решения он уже давно принимал без оглядки на кого бы то ни было. Не помощи – рядом всегда хватало людей, готовых подставить плечо. Ему вдруг мучительно захотелось того почти детского чувства, которое невозможно заслужить, заслужив все остальное: знать, что хотя бы ненадолго можно перестать быть человеком, который отвечает за других, потому что рядом есть тот, рядом с кем ты сам по-прежнему остаешься просто сыном. Мысль оказалась такой простой, что Райн даже удивился, почему не сумел разглядеть ее раньше. Она все это время шла рядом, незаметно сопровождая каждое воспоминание о сегодняшнем дне, но лишь теперь сложилась в ясный рисунок, подобно тому как на учебной площадке отдельные линии круга, проведенные мелом по земле, вдруг перестают быть россыпью черт и начинают образовывать единую фигуру, стоит лишь занять правильную точку. Дестреза вообще редко учила искать ответы. Она учила искать место, с которого ответ становится очевидным сам собой. Пожалуй, и жизнь была устроена не слишком иначе.
Он сидел неподвижно, позволяя ветру свободно трепать волосы, и все отчетливее понимал, что взросление, о котором так любят говорить люди, почти никогда не приходит внезапно. Никто не просыпается однажды утром взрослым. Это происходит незаметно, день за днем, когда сперва начинают обращаться к тебе за советом, потом перестают проверять сделанную тобой работу, потом однажды оставляют на твое решение дело, которое прежде неизменно решал отец, а ты принимаешь его без долгих размышлений просто потому, что другого человека рядом нет. И лишь много лет спустя, встретив дочь, идущую рядом со своим отцом так естественно, словно мир никогда не знал разлук, вдруг обнаруживаешь, что давно уже перестал искать впереди широкую спину, за которой можно идти, не высматривая опасность самому.

Райн никогда не чувствовал себя обделенным. Отец не исчезал из его жизни. Они виделись, разговаривали, спорили, вместе принимали решения, и даже теперь между Портенкроссом и Даннотаром лежало всего несколько шагов по Древу, а не месяцы пути, как между другими землями. Если бы понадобилось, Райн оказался бы дома раньше, чем солнце успело бы сдвинуться над горизонтом. Но именно эта близость, наверное, и обманывала сильнее всего. Всегда находилось какое-нибудь "после". После жатвы. После переговоров. После очередного нападения. После того, как закончится строительство. После того, как станет спокойнее на границе. После того, как...  Человек удивительно легко откладывает счастье на потом, если уверен, что оно никуда не денется.
Море шумело все так же ровно, не споря с его мыслями и не подтверждая их. Оно вообще никогда не утешало. За это Райн любил его, пожалуй, больше всего. Ветер не обещал, что впереди станет легче. Волны не убеждали, что все будет хорошо. Они просто существовали, оставаясь верными собственной природе, и этим почему-то помогали больше любых слов. Наверное, потому, что настоящий порядок не нуждается в оправданиях. Райн поднял с земли небольшой, гладко отполированный водой камень, несколько раз перекатил его между пальцами, ощущая, как удивительно правильно легла в ладонь его округлая форма, и почти машинально отправил в море. Камень описал короткую дугу, исчезнув в белой пене у подножия скалы, не оставив после себя почти никакого следа. Волны сомкнулись над ним так быстро, будто его никогда и не было.

Пожалуй, именно так и устроена человеческая жизнь. Нам кажется, что каждый день должен непременно оставить после себя заметный след, а потом проходят годы, и оказывается, что память удержала совсем не великие победы и не самые тяжелые битвы. Она сохранила другое. Как отец однажды молча поправил ему хват на деревянном мече, даже не прерывая собственного разговора с управляющим. Как вечером, закончив обход полей, неожиданно сел прямо на землю рядом с ним, потому что семилетний Райн смертельно устал и стеснялся в этом признаться. Как среди зимы принес из леса совсем маленькую елку и поставил ее в зале только потому, что сыну почему-то вздумалось, будто в доме станет теплее, если пахнуть будет хвоей. Таких воспоминаний оказалось удивительно много. Они приходили одно за другим, не требуя усилия, словно все эти годы терпеливо ждали своей очереди где-то совсем рядом. И вместе с ними неожиданно пришло спокойное, почти благодарное понимание: если сегодня ему так отчаянно захотелось снова почувствовать себя сыном, значит, отец сумел сделать нечто гораздо большее, чем просто вырастить наследника Портенкросса. Он сумел оставить в памяти взрослого мужчины такое детство, к которому и спустя годы хочется возвращаться не потому, что тогда было легче, а потому, что именно там человек однажды научился доверять миру.
Райн медленно поднялся с камня, еще раз взглянул на бесконечную серую воду и глубоко вдохнул прохладный морской воздух. Ему по-прежнему хотелось увидеть отца. Хотелось неожиданно, почти по-мальчишески, без всякого дела открыть Древо, прийти в к нему и просто пройтись рядом, не обсуждая урожай, не разбирая положение дел в Даннотаре, не спрашивая совета, а лишь слушая знакомый голос, который, наверное, и теперь сумел бы незаметно объяснить что-нибудь такое, что через много лет снова вспомнится у другого моря. Эта мысль больше не отзывалась внутри щемящей пустотой. Она стала обещанием самому себе, тихим и очень простым. Некоторые встречи не стоит откладывать до тех пор, пока для них наконец найдется повод. Иногда самым важным поводом оказывается то, что ты просто соскучился.

0

68

--
К вечеру этот день, начавшийся так давно, что утренний смех Катрионы над карасями на кедрах вспоминался уже чем-то случившимся едва ли не на прошлой неделе, наконец добрался до той поры, когда Даннотар понемногу переставал требовать от своего хозяина немедленных решений. Замок еще не затих, да и в середине лета до настоящей темноты оставалось долго: за окнами тянулся светлый северный вечер, море под скалами мерно ворочалось, где-то во дворе переговаривалась сменяющаяся стража, из нижних помещений время от времени доносился приглушенный голос, смех или стук закрываемой двери, но все эти звуки уже принадлежали не Райну, а самому Даннотару, который на несколько часов мог позволить себе жить без его участия, и оттого особенно приятно было сидеть прямо на ковре возле очага, вытянув одну ногу и подогнув другую, положив поперек бедер меч, с которым наконец можно было заняться делом настолько простым и понятным, что оно не требовало ни приказов, ни размышлений о последствиях.
Уриан воспользовался этой редкой неподвижностью хозяина немедленно и без малейшего уважения к тому обстоятельству, что хозяин вообще-то граф, диестро и человек, которому иногда требуется свободная левая рука. Огромный дирхаунд сперва улегся рядом, затем постепенно, с той невинностью, которая свойственна только очень большим собакам, начал перемещаться ближе, пока тяжелый бок не прижался к Райну от бедра почти до плеча, после чего счел положение удовлетворительным и вытянул длинные лапы, шумно выдохнув ему куда-то под локоть. Райн привычно подался в сторону, возвращая себе несколько пальцев пространства для движения, но Уриан истолковал это как приглашение занять освободившееся место и немедленно придвинулся следом, так что бороться за независимость оказалось бессмысленно, пришлось лишь устроить меч чуть выше на коленях, чтобы случайным движением не задеть пса, и продолжить чистить клинок, время от времени чувствуя, как под локтем медленно поднимается и опускается теплая грудная клетка.
После вчерашнего боя работы с мечом было больше, чем хотелось бы видеть. Кровь он смыл еще тогда, не оставляя ей времени присохнуть к стали, однако одного этого всегда было мало, особенно после долгой рубки, когда оружие получает десятки ударов под самыми разными углами и каждая встреча с чужим железом может оставить след, незаметный человеку, привыкшему видеть в клинке лишь острую полосу металла. Райн медленно вел промасленной тканью от пяты к острию, всякий раз поворачивая меч так, чтобы вечерний свет скользил вдоль поверхности, а не падал поперек, потому что именно при таком угле легче всего замечались мелкие задиры, царапины и едва различимые изменения линии кромки, и эта работа успокаивала не хуже моря. В ней тоже существовала мера, знакомая рукам настолько давно, что думать о ней уже не требовалось: проверить одну сторону, повернуть клинок, пройти вторую, большим пальцем осторожно, поперек, а не вдоль острия, ощутить то, чего не увидел глаз, снова взять ткань и вернуться к месту, вызвавшему сомнение. Клинок не позволял обмануть себя красивыми рассуждениями. Линия либо оставалась верной, либо нет; металл либо выдержал, либо получил повреждение, которое следовало исправить прежде, чем оно станет опасным, и после дня, в котором умудрились поместиться мирное утро с женой, поля, Пыскор, неожиданно обретенный тесть, разговор с Мёрдоком и собственная совершенно несвоевременная тоска по отцу, такая бесхитростная определенность казалась почти роскошью.
Наверное, поэтому он и не отдал меч оружейнику, хотя вполне мог это сделать. За оружием, которому доверяешь собственную жизнь, приятно было ухаживать самому, но дело заключалось не только в доверии: Райн знал каждую отметину на этой стали и, проводя по ним тканью, вспоминал не сами удары, а то, что стояло за ними — ошибку в дистанции, слишком поздно замеченное движение, правильно выбранный угол, мгновение, когда чужой клинок пришелся туда, куда он и рассчитывал его принять. Вся история оружия постепенно становилась историей решений его владельца, и потому маленькая выбоина возле середины клинка раздражала куда сильнее, чем должна была раздражать поврежденная сталь. Вчера у Баркли он слишком долго позволял усталости диктовать движение, начал встречать удары ближе к центру, чем следовало, потому что рука уже не хотела вести клинок по полной линии, и меч теперь честно показывал цену этой уступки. Не беда, оружейник выправит, но напоминание полезное: усталость не меняет геометрии, она лишь убеждает человека, будто тот может позволить себе ее нарушить.
Уриан во сне шевельнулся, всем огромным телом еще плотнее навалившись на него, и рука Райна, уже собиравшаяся снова пройти тканью вдоль клинка, вместо этого сама собой опустилась на жесткую серую шерсть. Пес отозвался довольным ворчанием, не открывая глаз, и Райн некоторое время продолжал гладить его между ушами, разглядывая меч, на котором дрожал отсвет очага. Было удивительно хорошо никуда не идти. Даже мысль об этом появилась не как решение остаться, а как тихое обнаружение того, что впервые за весь бесконечный день от него ничего не требуется в следующую минуту: Катриона была дома, ее отец был здесь, гарнизон стоял на месте, Мёрдок завтра встретит Степана в кузнице, поля росли независимо от того, смотрит на них граф или нет, море продолжало свое дело под скалами, а огромный пес, окончательно убедившийся, что хозяин сегодня больше никуда не собирается, положил тяжелую голову ему на бедро и тем самым, по-видимому, решил вопрос о дальнейших планах вечера лучше любого совета.

Письмо лежало на низком столике у очага с самого дня, аккуратно расправленное, с тяжелой королевской печатью, и всякий раз, когда взгляд Райна случайно задевал плотный лист, в нем с прежней настойчивостью поднималось одно и то же мелкое раздражение, совершенно несоразмерное ни значению послания, ни чести, которую, по всей видимости, намеревалась оказать ему английская королева. Он еще днем прочел письмо дважды, сперва целиком, потом внимательнее, уже отделяя неизбежные придворные украшения от того, что действительно имело значение, и приглашение на турнир даже заинтересовало его: мысль поглядеть, кого Англия считает достойнейшими клинками, была достаточно соблазнительна, чтобы ради нее потерпеть и толпу, и придворных, и необходимость несколько часов подряд изображать человека, которому все это общество доставляет удовольствие. Бал занимал его значительно меньше, хотя Катриона, вероятно, найдет там куда больше любопытного, чем он, да и приглашение от Елизаветы было не той вещью, которую разумно отвергать без причины, особенно теперь, когда Даннотар стоял слишком близко к английским делам, чтобы граф его мог позволить себе роскошь пренебрегать расположением королевы. Все это Райн понял еще днем и с тех пор почти не возвращался к содержанию письма, однако первое обращение продолжало сидеть занозой, и теперь, когда вокруг наконец стало тихо, а занятые чисткой меча руки освободили мысли от необходимости заниматься чем-либо полезным, заноза снова дала о себе знать.

Уриан, привалившийся к нему всем длинным теплым боком, вздохнул во сне так тяжело, словно именно ему предстояло двадцать третьего числа терпеть английский двор, и Райн, удерживая меч одной рукой, другой лениво почесал пса за ухом, еще раз взглянув на письмо. «Сэр Ранульф Бойд». Вот ведь привязались. Англичане, похоже, были твердо убеждены, что всякого мужчину, умеющего держать клинок правильным концом вперед и обладающего достаточным количеством земли, непременно следует сделать рыцарем хотя бы на бумаге, если уж сам он проявил неразумное упрямство и до сих пор не позаботился о том, чтобы кто-нибудь ударил его мечом по плечу. Райн никогда не понимал, зачем ему это понадобилось бы. Не потому, что презирал рыцарей, среди них встречались люди, заслуживавшие уважения, как встречались достойные люди среди солдат, землевладельцев, купцов и кузнецов, и сам обряд ничем его не оскорблял. Просто рыцарство всегда представлялось ему ответом на вопрос, которого он никогда себе не задавал. Он был Ранульфом Бойдом, сыном Роберта Бойда, графом Портенкроссом, теперь еще и хозяином Даннотара, диестро, человеком, которому хватало собственных обязательств перед землей, родом и теми, кто шел за ним, чтобы не искать еще одного имени для уже существующей ответственности, да и сама мысль о том, что достоинство человека каким-то образом прибавится от нового обращения перед именем, плохо сочеталась со всем, чему учил отец.
Райн перевернул клинок и поднес его ближе к свету, следя, как ровный отблеск пробегает от гарды вдоль стали, нигде не ломаясь, и невольно усмехнулся тому, насколько удачно письмо само просилось в сравнение с оружием. Мечу было совершенно безразлично, рыцарь держит его или нет, линия удара не становилась вернее от шпор, дистанция не сокращалась перед гербом, а человек, неправильно поставивший ногу, падал с одинаковой готовностью независимо от того, сколько поколений его предков имели право именоваться сэрами. В этом Дестреза была куда честнее двора, она признавала лишь то, что существовало на самом деле, и никакое обращение не могло добавить к человеку ни одного дюйма меры, ни мгновения быстроты, ни крупицы понимания. Возможно, именно поэтому именование раздражало сильнее, чем следовало. Оно не возвышало его, а приписывало ему то, чего он никогда не принимал, словно писец решил исправить за Райна какую-то досадную оплошность его собственной жизни.

При этом злиться на Елизавету было бы совсем уж глупо, потому что Райн сильно сомневался, будто королева сидела в Вестминстере над пергаментом, высунув кончик языка от усердия и лично решая, каким титулом досадить графу Портенкроссу. Скорее какой-нибудь несчастный секретарь увидел имя, титул, упоминание о турнире и сделал то, что делал сотню раз прежде, после чего письмо прошло через руки еще нескольких людей, ни одному из которых не пришло в голову проверять, посвящали ли Ранульфа Бойда когда-нибудь в рыцари и желал ли он вообще подобной чести. Уриан снова шевельнулся, устраивая голову удобнее на его ноге, и Райн, придерживая ножны, чтобы пес не лег на них всем весом, вновь посмотрел на королевское приглашение, уже думая не об ошибочном титуле, а о той части, ради которой письмо действительно стоило сохранить. Двадцать третьего июля. Всего четыре дня. После вчерашней бойни у Баркли мысль о состязании могла показаться человеку разумному довольно странным способом отдохнуть, однако именно она неожиданно вызывала тихое предвкушение. Там не будет двух сотен мертвецов, которых приходится рубить до тех пор, пока руки не перестают слушаться, не будет людей за спиной, чья жизнь зависит от каждого его решения, не будет необходимости выигрывать любой ценой; останется только чужой клинок напротив, пространство между двумя людьми и возможность посмотреть, чему научила каждого из них жизнь, а уж ради этого он, пожалуй, готов был простить английской канцелярии даже «сэра».

0

69

20 июля 1559

Райн проснулся в тот час, когда ночь уже начинала сдавать свои права, но утро еще не решилось потребовать их окончательно, и некоторое время лежал неподвижно, глядя в сереющую темноту покоев, где вещи постепенно обретали очертания без помощи свечей: край сундука у стены, кресло с брошенной на спинку одеждой, тусклый прямоугольник окна, в котором пока не было ни моря, ни неба, а только холодный предрассветный свет, одинаково бесцветный для всего мира. Катриона спала рядом так безмятежно, будто вчерашний бесконечный день принадлежал кому-то другому и вовсе не она успела за несколько часов побывать в Лондоне, очутиться каким-то немыслимым образом в Пыскоре, вернуться оттуда вместе с отцом и затем еще прожить остаток вечера в Даннотаре. Одна рука ее лежала поверх одеяла, волосы рассыпались по подушке, дыхание было ровным, и Райн, повернув голову, довольно долго смотрел на нее с тем тихим удовольствием, которое не требовало ни прикосновения, ни слов, потому что иногда одного присутствия любимого человека достаточно, чтобы комната казалась теплой даже перед рассветом. Вчерашнее желание снова оказаться рядом с отцом не исчезло, однако перестало болеть той странной детской тоской, которая застала его у моря, словно признанное чувство утратило необходимость напоминать о себе, и теперь где-то рядом с ним существовала простая мысль, что в Портенкросс можно прийти не ради совета и не по делу, а просто потому, что соскучился, мысль настолько очевидная, что оставалось лишь удивляться, отчего для нее понадобилось сперва увидеть Катриону со Степаном, потом уйти к морю и просидеть там неизвестно сколько времени.

Сегодня, однако, предстояло ехать совсем в другую сторону. Еще вчера он собирался после утренних дел отправиться к Бошанам, и все было уже устроено настолько, что отменять поездку без причины казалось почти невежливостью: лошадь приготовят, люди будут ждать, у соседей наверняка знают о визите, придется говорить о границе, о людях, о том, что произошло у Баркли, возможно, снова рассказывать о двух сотнях мертвецов и черном монахе, отвечать на вопросы, которые каждый разумный землевладелец в округе теперь имел полное право задавать. Ничего особенно неприятного в этом не было, Бошаны не сделали ему ничего дурного, да и соседей следовало знать не по именам в перечне владений, а по голосам, привычкам, тому, как человек смотрит на собственных слуг и что первым замечает, когда речь заходит о неурожае или войне. Райн всегда считал подобные знакомства частью хозяйства не меньше, чем осмотр полей, и именно поэтому сперва совершенно спокойно собирался подняться, одеться, разбудить кого-нибудь из людей и провести день так, как решил накануне, однако чем подробнее представлял себе предстоящую дорогу, встречу у ворот, приветствия, стол, разговоры и необходимость снова быть тем Ранульфом Бойдом, которого видят окружающие, тем отчетливее ощущал неожиданное и почти мальчишеское нежелание делать что-либо из этого.

Он еще некоторое время пытался отнестись к этому как к обычной лени, хотя прекрасно знал разницу. Лень предлагала остаться в постели рядом с Катрионой, дождаться, пока она проснется, позавтракать, позволить утру растянуться настолько, насколько ему вздумается, и мысль эта была более чем соблазнительна, особенно после последних дней, но сейчас хотелось другого: не покоя и не отдыха, а отсутствия людей. Не видеть ничьих лиц, на которых появится ожидание прежде, чем он успеет открыть рот, не слышать обращенного к себе «лэрд», не принимать решений хотя бы несколько часов и даже не объяснять, почему сегодня ему этого не хочется. Вчерашнее море, должно быть, только напомнило ему, насколько редко он остается там, где от него ничего не ждут, а лес был в этом отношении еще честнее моря. Дереву совершенно безразлично, граф ты или пастух, олень не станет ждать приказа, ручей не замедлит течение ради твоего титула, и даже тропа потребует смотреть под ноги с одинаковой строгостью от всякого, кто решит по ней пройти. Чем дольше Райн лежал, слушая дыхание Катрионы и едва различимый шум прибоя далеко внизу, тем меньше поездка к Бошанам казалась делом сегодняшнего дня и тем естественнее становилась другая возможность, сперва возникшая почти шуткой, а затем вдруг занявшая в мыслях именно то место, которое прежде принадлежало приготовленной лошади: уйти в лес до того, как проснется Даннотар.

Катрионе он говорить не станет, потому что тогда придется ее будить, а будить ее после вчерашнего было бы преступлением куда более несомненным, чем невежливость перед соседями. Россу тоже незачем знать заранее, иначе он непременно спросит, куда именно собирается его лэрд, когда вернется и не взять ли хотя бы двоих людей, после чего тайное исчезновение превратится в маленькую военную экспедицию. Райн осторожно выбрался из-под одеяла, придерживая его рукой, чтобы холодный воздух не добрался до жены, и на несколько мгновений замер, когда Катриона шевельнулась во сне, устраиваясь на освободившемся месте, однако она лишь глубже зарылась лицом в подушку и снова затихла, а у дальней стены почти одновременно поднялась огромная лохматая голова. Уриан смотрел на хозяина из предрассветного сумрака с полной готовностью немедленно принять участие в любом безобразии, если оно предполагает выход наружу, и Райн приложил палец к губам скорее ради собственного удовольствия, чем в надежде объяснить дирхаунду значение тайны, после чего пес, к его удивлению, действительно поднялся без обычного шумного встряхивания и подошел почти бесшумно, лишь когти один раз тихо цокнули по камню.

Одевался Райн тоже без света, привычно находя вещи руками и постепенно ощущая все большее удовольствие от собственного замысла, в котором начинало появляться что-то от давних побегов из Портенкросса, когда самой прекрасной частью приключения было не то, куда именно удалось уйти, а уверенность, что взрослые пока ничего не знают. Разумеется, теперь взрослым был он сам, замок принадлежал ему, и никто не мог запретить графу выйти из собственных ворот, однако это почему-то не делало необходимость проскользнуть мимо всех менее привлекательной. Напротив, возможность хотя бы на одно утро не объявлять о своих намерениях, не превращать прогулку в распоряжение и не видеть, как вслед за его решением начинают двигаться другие люди, казалась почти роскошью, поэтому эспаду он все-таки пристегнул. Лес оставался лесом, а последние дни слишком убедительно отучили рассчитывать на миролюбие окружающего мира, но плащ взял самый неприметный, без всяких знаков, по которым его можно было бы узнать издали, и, еще раз взглянув на Катриону, тихо вышел вместе с Урианом.

Спящий замок оказался неожиданно удобен для бегства. Райн знал Даннотар уже достаточно хорошо, чтобы видеть его не только как хозяин, но и как диестро, для которого всякое пространство неизбежно распадалось на линии движения, точки пересечения и места, где один взгляд способен перекрыть сразу несколько направлений; потому путь, которым обычно ходили люди, сейчас был как раз наименее пригодным. У лестницы могли встретиться слуги, во внутреннем дворе дежурила стража, у главных ворот придется хотя бы обменяться словами с часовым, зато через нижний двор, мимо кладовых и старой стены, можно было выйти к тропе, которой пользовались рыбаки, а оттуда спуститься так, чтобы первые дома деревни остались в стороне. Когда-то подобное устройство пространства он оценивал бы с точки зрения обороны, теперь же с некоторым удовольствием использовал против собственного гарнизона, и Уриан, будто понимая всю важность предприятия, шел рядом удивительно чинно, лишь иногда забегая вперед и оборачиваясь проверить, не передумал ли хозяин.

Предрассветная прохлада встретила их за последними стенами, и вместе с нею пришло то облегчение, которого Райн, оказывается, ждал с самой минуты пробуждения. Даннотар оставался за спиной темной громадой на скале, море шумело где-то справа, впереди земля уходила в сероватую мглу, где лес пока еще не разделялся на отдельные деревья, а казался одной глубокой тенью, и туда-то Райн и направился, не выбирая заранее дороги и впервые за долгое время не имея ни малейшего намерения прибыть куда-либо к назначенному часу. К Бошанам можно было съездить завтра, послезавтра или тогда, когда мысль о человеческих голосах перестанет вызывать желание немедленно свернуть с дороги. Сегодня же ему хотелось только пройти достаточно далеко, чтобы за спиной исчезли башни Даннотара, чтобы даже случайный путник не узнал графа Портенкросса в человеке, бредущем по влажной траве рядом с огромным серым псом, и чтобы вокруг наконец остались существа, которым совершенно безразлично, кто такой Ранульф Каллум Росс Бойд и чего от него принято ожидать.

Лес принял Райна без вопросов, и уже одного этого оказалось достаточно, чтобы решение сбежать из Даннотара до рассвета перестало казаться прихотью. По мере того как свет креп над верхушками, деревья расходились перед ним и снова смыкались за спиной, влажный папоротник цеплялся за сапоги, Уриан то исчезал впереди среди стволов, то возвращался, бесшумный для зверя таких размеров, и человеческий мир понемногу утрачивал значение вместе со всеми делами, которые еще ночью казались обязательными. Где-то там должны были готовить лошадь для поездки к Бошанам, кто-нибудь непременно станет искать графа к завтраку, Росс, пожалуй, первым сообразит, что хозяин Даннотара не испарился и не был похищен, а просто удрал, и Райн почти видел выражение лица коменданта, когда тот решит, стоит ли отправлять людей следом или позволить взрослому человеку хотя бы однажды потеряться по собственной воле. От этой мысли становилось легче, и он шел дальше, не выбирая направления иначе, чем выбирает его зверь: туда, где хотелось идти, обходя густой подлесок, пересекая неглубокие ручьи, поднимаясь выше по склону, пока знакомый шум моря, то исчезавший за холмами, то снова возвращавшийся между деревьями, не стал вдруг настолько близким, что впереди вместе с соленым ветром появился свет.

Лес кончался там не постепенно, как возле деревни, где последние деревья уступали место вереску и траве, а словно сам шагнул к морю и остановился лишь потому, что дальше начиналась пустота. Старые сосны росли почти у самого обрыва, выворачивая корни из каменистой земли и наклоняясь под постоянным ветром, их ветви далеко вытягивались над склоном, а внизу между ними блестела вода, и Райн, выбравшись из зарослей, задержался именно потому, что место оказалось удивительно подходящим для человека, которого сегодня не должно было существовать. С дороги его не увидишь, с моря — тем более, Даннотар скрывался за лесом, зато между стволами открывался такой простор, что тесноты не чувствовалось даже под низкими ветвями. Уриан первым признал выбор удачным, обнюхал корни самой большой сосны, трижды повернулся на покрытой прошлогодней хвоей земле и улегся с выражением существа, исполнившего свою часть предприятия, после чего Райн решил, что раз уж они сбежали всерьез, то и устраиваться следует всерьез, а не сидеть до полудня под деревом, изображая философа.

Шалаш получился не сразу, и именно это доставило неожиданное удовольствие. Он давно не делал ничего столь бессмысленного с точки зрения графа и столь необходимого с точки зрения мальчишки, который когда-то мог потратить половину дня на постройку убежища, пригодного ровно до первого хорошего дождя. Приходилось искать подходящие жерди, примерять их друг к другу, пользоваться естественным наклоном сосны вместо того, чтобы навязывать лесу собственную конструкцию, и здесь привычка диестро неожиданно оказалась полезнее детского опыта, пространство само подсказывало, где должна пройти несущая линия, какую ветвь можно нагрузить, не заставляя ее держать вес против естественного изгиба, насколько широко развести основание, чтобы крыша получилась достаточно низкой для тепла и достаточно высокой, чтобы не ползать внутри на четвереньках. Уриан сперва наблюдал за строительством с ленивым превосходством, затем, когда Райн начал таскать лапник, решил помочь, уволок особенно подходящую ветку неизвестно зачем в кусты и после недолгого спора согласился вернуть лишь половину, отчего убежище приобрело небольшую дыру со стороны моря, которую Райн счел смотровым окном и оставил как есть. Когда дело было закончено настолько, насколько вообще можно закончить шалаш, строящийся не от нужды, Райн уселся внутри, прислонился плечом к стволу и обнаружил, что сквозь оставленную Урианом прореху действительно видно море. Ветки покачивались над обрывом, то открывая, то скрывая дальнюю воду, солнечный свет уже начинал пробиваться между иглами, воздух пах смолой, влажной землей и солью, а сам дирхаунд, окончательно убедившись, что хозяин намерен некоторое время вести себя разумно и никуда не идти, устроился поперек входа, положив морду на лапы. Можно было бы просидеть здесь до вечера, никому ничего не объясняя, слушая море и лес одновременно, и Райн уже подумал, что к Бошанам, пожалуй, стоит ехать не завтра, а через день, когда пространство вокруг неожиданно качнулось.

Сначала настолько слабо, что он решил, будто слишком быстро повернул голову, и привычно задержал взгляд на стволе сосны, ожидая, пока ощущение пройдет, однако кора перед глазами вместо того, чтобы вернуть миру устойчивость, поплыла в сторону, словно дерево медленно наклонилось вместе со всем склоном, и Райн успел лишь упереться ладонью в землю, потому что собственное тело внезапно перестало понимать, где находится низ. В висках тяжело ударила кровь, свет померк, затем вспыхнул снова уже откуда-то сбоку, море оказалось над головой, темные ветви рванулись вниз, а земля, еще мгновение назад державшая ладонь, словно ушла из-под нее и вернулась совсем с другой стороны. Он стиснул зубы, пытаясь удержаться хотя бы за ощущение собственного тела, но даже оно перестало быть надежным: желудок провалился куда-то к горлу, пальцы онемели, в ушах смешались прибой, резкий тревожный лай Уриана и какой-то низкий гул, которого в лесу быть не могло, причем самым страшным оказалось не головокружение и даже не темнота, густевшая перед глазами, а то, что в этом безумии все-таки сохранялся порядок.
Райн узнал его именно по порядку. Когда человеку дурно, мир распадается беспорядочно, тело лжет чувствам, глаз не поспевает за движением головы, равновесие теряется, но сейчас ложь была слишком стройной: направление менялось не случайно, одна линия пространства уходила, другая занимала ее место, словно кто-то перебирал возможные пути и всякий раз насильно совмещал его с новым. Райн уже однажды ощущал подобное, когда сам шагал по ветвям Древа, только тогда движение подчинялось его воле и потому казалось почти естественным. Теперь же чужая воля тащила его куда-то через переплетение путей, не позволяя закрепиться ни на одном, и от понимания стало не легче, зато страх наконец получил форму, а с формой можно было работать.

Он перестал пытаться удержать лес. Лес сейчас не существовал как опора, потому что тот, кто крутил ветви, именно его и использовал против Райна, следовало искать не неподвижную точку внутри меняющегося мира, а то, что не принадлежало этому движению вовсе, и мысль почти сразу потянулась к той, чье присутствие он умел узнавать не по голосу и не по облику. Бадб не требовала от него красивых молитв, да и придумать их сейчас он все равно не сумел бы, когда небо опять ушло под ноги, а собственное сердце будто попыталось ударить сразу в нескольких местах груди. Поэтому Райн просто закрыл глаза, хотя темнота уже почти ничего не меняла, собрал остаток воли вокруг одного-единственного намерения и позвал мачеху так, как позвал бы ее ребенок, внезапно потерявшийся там, где никакого пути домой больше не видно.
Мир ответил прежде, чем он успел понять, был ли услышан. Вращение оборвалось не постепенно, а с той внезапностью, с какой натянутая веревка перестает тянуть руку, если ее перерубить, и Райн тяжело повалился на бок, впервые за последние мгновения почувствовав под собой землю, которая не собиралась никуда уходить. Несколько вдохов он пролежал неподвижно, пережидая остаточное головокружение, пока тело заново договаривалось с пространством о том, где верх и низ, а потом открыл глаза и сперва решил, что зрение все еще не пришло в себя, потому что лес вокруг был тем же и совершенно другим. Сосны стояли там, где должны были стоять, море по-прежнему угадывалось за ними, даже его шалаш сохранился у ствола, но привычный утренний свет словно проходил теперь через тончайшую дымчатую ткань, делавшую каждую тень глубже, каждый зеленый оттенок холоднее, каждое расстояние чуть обманчивее, а тишина оказалась такой полной, что собственное дыхание казалось чужим звуком. Уриан прижался к нему боком, шерсть на загривке поднялась жестким гребнем, и Райн, положив ладонь псу на шею, уже без всякого сомнения понял, куда его выбросило. Лес остался на месте, только они сами оказались по другую его сторону, за пеленой, там, где человеческий мир продолжал существовать лишь отражением в иной воде. Он еще успевал осмотреться, когда воздух в нескольких шагах от шалаша внезапно смялся, словно невидимая рука схватила саму ткань пространства и резко потянула вниз, и из ничего с совершенно не подобающим воспитанной ведьме тяжелым шмяком вывалилась Морвен.

Она ударилась о землю плечом, перекатилась, едва не угодила под низкую сосновую ветвь и осталась на мгновение сидеть среди хвои, опираясь ладонью о землю, причем выражение ее лица заставило Райна почти сразу отказаться от мысли предложить помощь. Морвен была не просто сердита. Холодная, насмешливая злость, которую он наблюдал прежде, сейчас исчезла совершенно, уступив место ярости человека, которого только что схватили за шиворот, протащили через половину мироздания и без всяких объяснений бросили туда, куда он менее всего собирался попадать, а поскольку Райн находился в нескольких шагах и выглядел единственным доступным виновником, взгляд ее остановился на нем с такой выразительностью, что даже Уриан перестал рычать и лишь чуть подался вперед, словно тоже хотел сначала выяснить, что именно сейчас произошло.
Райн, все еще сидевший на земле возле собственного шалаша и державший ладонь на загривке пса, посмотрел на Морвен, потом на место, откуда она только что свалилась, снова на Морвен и почувствовал, как сквозь остатки дурноты начинает пробиваться совершенно неуместное веселье. Он тайком сбежал из собственного замка, чтобы хотя бы несколько часов не видеть людей и ни с кем не разговаривать, построил себе шалаш над морем, после чего его попытались прокрутить его по ветвям Древа, мачеха спасла его весьма своеобразным образом, а в довершение всего рядом с ним из воздуха рухнула ведьма, встречаться с которой сегодня он не собирался совершенно точно. Пожалуй, у Бадб воистину было семейное чувство юмора.

Морвен поднялась не сразу, и Райн, наблюдая, как она сперва с ледяным достоинством отряхивает от ладони приставшие иглы, а затем поправляет темные волосы, растрепавшиеся при столь неожиданном прибытии, благоразумно не улыбнулся, хотя искушение было велико. Ярость шла ей удивительно хорошо: темные брови сошлись, фиолетовые глаза казались почти черными, губы сжались так, словно весь мир только что нанес ей личное оскорбление, а поскольку ближайшей частью мира оказался Райн, именно ему, по всей видимости, предстояло за это отвечать. Собственная злость еще не прошла, слишком хорошо он помнил, как несколько мгновений назад небо менялось местами с землей и чья-то воля перебирала ветви Древа, пытаясь куда-то его протащить, однако теперь, когда земля оставалась под ногами, Уриан был рядом, а вместо неизвестного врага перед ним стояла разгневанная Морвен, злость неожиданно приобрела куда более приятную форму.
— Если это ты сейчас пыталась протащить меня через половину Древа, — проговорил он, поднимаясь и с некоторым сожалением оглядывая шалаш, который по эту сторону пелены выглядел даже уютнее, — должен признать, ухаживаешь ты отвратительно. Я привык хотя бы к вину перед похищением.
Морвен вскинула на него глаза, и Райн понял, что попал достаточно близко к цели, чтобы раздражение в них на мгновение стало почти осязаемым, однако ответила она без спешки, уже вернув себе ту холодную надменность, которая была ей куда привычнее открытой ярости.
— Если бы я тебя похищала, пасынок великой богини, ты не успел бы понять, что тебя похитили. И уж точно не сидел бы здесь со своей собакой и не строил жалкие домики из веток.
— Шалаш хороший, — возразил Райн, и Уриан, словно сочтя необходимым поддержать хозяина в единственном действительно важном вопросе, тяжело поднялся и встал рядом. — А прогулка, признаться, выходит лучше, чем я рассчитывал. Я собирался провести утро в лесу, не видеть людей и никого не слушать, а получил лес ши, море и тебя. Последнее несколько портит замысел, но совершенства требовать грешно.
Уголок рта Морвен дрогнул, однако не в улыбке, скорее ей пришлось сделать небольшое усилие, чтобы не подарить ему удовольствие увидеть, насколько хорошо достиг цели.
— Ты все еще думаешь, что можешь смеяться надо мной, Ранульф Бойд, потому что всякий раз возвращаешься домой.
Райн перестал отряхивать рукав и посмотрел на нее внимательнее, потому что за раздражением наконец услышал знакомое — то самое спокойное безумие уверенности, с которой Морвен уже говорила о нем прежде, не угрожая и не убеждая, а сообщая нечто для нее давно решенное.
— Пока что именно ты падаешь туда, где нахожусь я. Со шмяком, замечу. Если кто из нас двоих и следует за другим, доказательства складываются не в твою пользу.
— Мне не нужно следовать за тем, что уже мое.

0

70

Она произнесла это настолько просто, что насмешка сама ушла с его лица, оставив после себя злость, которая все это время никуда не исчезала, лишь терпеливо ждала под веселостью. Морвен заметила перемену и чуть подняла подбородок, явно довольная тем, что наконец заставила его отнестись к словам всерьез.
— Я тебе не принадлежу, — сказал Райн, и голос его остался спокойным именно потому, что злости теперь хватало на двоих.
— Принадлежишь, — так же спокойно возразила Морвен. — Просто еще называешь это иначе. Можешь возвращаться к своей жене, строить замки, растить хлеб, сражаться, смеяться надо мной и прятаться за богинями, когда ветви начинают двигаться под ногами, но от этого ничего не меняется. Где бы ни ходил Ранульф Бойд, сколько бы земель ни назвал своими, сам он уже принадлежит мне.
Райн несколько мгновений смотрел на нее, затем перевел взгляд на уходящий между соснами лес, где за холодной зеленью ветвей мерцало чужое море, и злость неожиданно снова смешалась с тем почти веселым любопытством, которое привело его утром из Даннотара. Он хотел исчезнуть из человеческого мира хотя бы на несколько часов, что ж, желание исполнилось с изрядным избытком, а спорить с Морвен о праве собственности на собственную персону можно было и на ходу.
— Прекрасно, — произнес он, легонько хлопнув ладонью по бедру, подзывая Уриана. — Тогда пойдем, хозяйка. А по дороге можешь объяснить, с какого именно несчастного мгновения я успел тебе принадлежать и почему меня, как заинтересованную сторону, никто не счел нужным об этом уведомить.
Морвен посмотрела на него так, словно всерьез раздумывала, нельзя ли все-таки оставить пасынка великой богини висеть на ближайшем дереве, однако вслед за этим в ее ярости впервые появилось что-то иное — темное, упрямое удовольствие от того, что он не отступил и не испугался.
— Иди, Ранульф Бойд, — тихо сказала она. — Я покажу. Только не жалуйся потом, когда наконец поймешь, что гулял по этому миру задолго до того, как решился признать, кому принадлежишь.

Райн усмехнулся и пошел между деревьями, чувствуя, как Уриан двинулся рядом, а Морвен — чуть позади и левее, достаточно близко, чтобы не выпускать его из виду, и если уж сегодняшний побег от людей закончился прогулкой по миру ши с ведьмой, объявившей его своей собственностью, оставалось признать, что к Бошанам он действительно не зря решил не ехать. Сначала Райн не заметил, когда именно лес начал меняться, потому что перемена происходила не поперек его движения, словно он перешел невидимую границу между двумя землями, а вместе с ним, подчиняясь тому направлению, которое он сам постепенно задавал дороге. Здесь, за пеленой, пространство гораздо охотнее обнаруживало то, о чем человеческий мир предпочитал молчать. Тропа не обязательно существовала до того, как по ней пошли, расстояние не обязано было оставаться неизменным лишь потому, что человек однажды его измерил, а лес, окружавший их еще несколько минут назад знакомыми соснами, березами и темным подлеском, начинал понемногу отступать от собственной природы, стоило Райну перестать следовать тому пути, который предлагал ему мир ши, и вместо этого вспомнить другой. Дестреза помогала даже здесь, хотя геометрия получалась такая, за какую любой приличный испанский учитель сперва перекрестился бы, потом объявил ученика еретиком, а уж затем, вероятно, попросил показать еще раз. Райн не искал нужного направления среди существующих линий, а удерживал отношение между собой и местом, куда хотел попасть, позволяя всему остальному перестроиться вокруг этой единственной связи, и чем яснее становилось намерение, тем меньше значения имело, сколько миль, лет или ветвей Древа лежало между двумя точками.

Морвен довольно долго шла рядом молча, и это молчание нравилось ему куда больше прежнего разговора о принадлежности, хотя Райн не сомневался, что ведьма прекрасно понимает, что он делает, и именно поэтому не вмешивается. Первые перемены были почти незаметными, влажнее стала земля под сапогами, мох под корнями сменился густой травой, воздух потеплел и сделался тяжелее, напитавшись запахом воды, прелой листвы и незнакомых цветов, затем привычные деревья начали попадаться все реже, а между ними появились широкие листья, лианы, толстые стволы с гладкой влажной корой, пока наконец последние сосны не остались позади и вокруг не сомкнулась зелень, настолько густая, что море исчезло вместе с прохладным ветром, хотя Райн знал, что оно по-прежнему существует где-то рядом. Уриан воспринял превращение шотландского леса в джунгли куда менее философски, несколько раз остановился, долго обнюхивал незнакомые следы, потом чихнул от какого-то особенно резкого цветка и посмотрел на хозяина с немым укором, словно ответственность за климат мира ши тоже следовало отнести к обязанностям графа.

Райн только усмехнулся и продолжил править дорогу, теперь уже почти не обращая внимания на то, что видел перед собой, потому что нужное место он помнил не глазами. Сам он никогда там не бывал, но слышал о нем столько раз и в столь разных обстоятельствах, что память давно построила собственный образ. Сперва рассказы отца, скупые и удивительно будничные для человека, говорившего о войне, которую потом превратят в предание. Затем совсем другие рассказы Бадб, в которых те же события обрастали именами, обидами, любовью, яростью и теми подробностями, о которых Роб предпочитал не распространяться, особенно если рядом находился сын. Где-то в этом мире после Маг Туиред стоял лагерь легионов, ушедших сюда вместе с человеком, которого здесь знали вовсе не как Роба Бойда, и Райн теперь искал не остатки палаток или костров, которые давно должна была поглотить земля, а след, оставленный множеством людей, однажды подчинивших этому месту собственный порядок.

Мысль об отце здесь ощущалась иначе, чем вчера у моря, и Райн не сразу понял почему, пока окружающая зелень, послушно раздвигаясь перед выбранной линией, не заставила вспомнить, насколько странно расходились две жизни одного человека. Для него Роб всегда оставался отцом — тем самым, который ходил по полям Портенкросса, знал, когда сеять овес, умел одним взглядом определить, хорошо ли подкована лошадь, учил сына видеть пространство прежде, чем хвататься за меч, и мог за ужином спорить о совершенно хозяйственных вещах с такой серьезностью, словно от правильного устройства амбара зависела судьба королевства. Здесь же этот человек носил имена, звучавшие почти нелепо рядом с привычными: Сильный Холод и Ветер, Высокий Тростник, спутник Бадб, ее любовник, ее раб, а главное — ее генерал, причем последнее Райн всегда считал важнее всего остального, потому что любовь объясняла отношения двух людей, рабство — власть одного над другим, но армия объясняла войну, после которой имена богов пережили имена тех, кто действительно проливал кровь.

Маг Туиред в песнях принадлежала богам, как богам вообще удивительно часто принадлежит победа после того, как смертные заканчивают умирать за нее, и эта старая несправедливость скорее забавляла Райна, чем сердила. Боги могли потом сколько угодно рассказывать, кто из них сразил кого, кому принадлежала хитрость, кому пророчество, кому последний удар, но фоморов победил генерал, который сумел привести своих людей туда, куда требовалось, заставить их устоять там, где они должны были устоять, и двинуться тогда, когда наступило время двигаться. Может быть, именно поэтому Райн так любил слушать отцовскую версию: в ней почти не было чудес, зато постоянно не хватало еды, люди уставали, разведчики ошибались, приказ запаздывал, местность оказывалась не такой, какой ее описывали, а великая битва в конце концов распадалась на множество решений, принятых смертными людьми, каждый из которых в нужную минуту мог сделать неверный шаг. Боги потом забрали победу себе, потому что боги вообще охотно забирают то, что уже выиграно.

От этого история становилась только смешнее, стоило вспомнить, чем она закончилась для самого раба и его хозяйки. Человек, принадлежавший Бадб, умудрился в конце концов на ней жениться, и Райн до сих пор не решил, было ли это величайшим освобождением из рабства, какое ему доводилось видеть, или, напротив, окончательным поражением отца, которое тот просто предпочитал называть браком. Спрашивать об этом у матушки он, пожалуй, не станет даже ради науки. Тем более что несколькими десятилетиями позднее судьба решила проверить, не растерял ли генерал прежних навыков, и та снова подсунула ему фоморов — уже других, зато с некромантией, в которой чувствовалось что-то настолько древнее и египетское, что прежняя война наверняка показалась Робу дурной шуткой, повторенной человеком, уверенным, будто никто не помнит первого раза. Отец помнил. И вынес их снова.

Наверное, поэтому Райн и хотел найти именно лагерь, а не место великой битвы, если оно вообще сохранилось за пеленой. Поле боя потом принадлежит победителям, певцам и богам, каждый из которых непременно объяснит, почему все произошло именно так, как должно было произойти, тогда как лагерь принадлежит армии: людям, которые там ели, спали, ругались, чинили обувь, точили оружие, боялись следующего утра и все равно вставали, когда приходил приказ. Райн удержал это место в мысли чуть крепче, и дорога отозвалась почти сразу: густые лианы впереди разошлись, между огромными листьями проступила полоса более сухой земли, а дальше, там, где джунгли неожиданно редели, показалось нечто слишком прямое, чтобы принадлежать природе. Ровная линия уходила поперек зарослей, едва различимая под корнями и зеленью, но Райн узнал ее прежде, чем понял, что именно видит, потому что природа могла поглотить дерево, ткань, железо и кости, могла скрыть дорогу и поднять лес там, где когда-то стояли тысячи людей, однако геометрию лагеря уничтожить оказалось труднее: кто-то однажды заставил пространство подчиниться военной мере, и даже спустя бог знает сколько времени мир ши все еще помнил, где генерал провел границу.

Райн замедлил шаг, позволяя глазу пройти вдоль этой почти исчезнувшей линии, и усмешка сама тронула губы, потому что вчера у моря ему мучительно хотелось к отцу, а сегодня, сбежав из дома именно затем, чтобы никого не видеть, он каким-то совершенно бойдовским способом оказался на пороге лагеря, который Роб оставил в мире ши после войны богов. Уриан первым переступил заросшую границу, ничего не зная ни о Маг Туиред, ни о фоморах, ни о генерале Бадб, и принялся деловито обнюхивать ближайший корень. Райн пошел за ним. По мере того как Райн шел вдоль едва проступавшей под зеленью линии старого вала, становилось ясно, что слово «остатки» к лагерю подходило плохо. Джунгли действительно отвоевали у него многое: корни подняли камень, где-то под влажной землей угадывались давно оплывшие канавы, огромные листья нависали над тем, что некогда было проходом между рядами палаток, и старые укрепления приходилось скорее читать по тому, как лежала земля, нежели видеть глазами, однако человеческая мера никуда не исчезла, а вместе с ней не исчезли и люди. Первым Райн услышал смех, настолько обыкновенный, громкий и непочтительный к окружающему миру, что на мгновение даже остановился, затем из-за деревьев донесся стук дерева о дерево, чей-то голос потребовал вернуть три монеты, потому что «эта дрянь столько не стоит», ему ответили чем-то таким, после чего спорщик немедленно предложил решить вопрос кулаками, и лишь тогда Райн сообразил, что лагерь не просто сохранился — он продолжал жить, только давно уже не той жизнью, ради которой отец некогда провел здесь линии валов и поставил легионы после Маг Туиред.

Дорога вывела их из густой зелени на пространство, которое джунгли почему-то так и не сумели окончательно захватить, и здесь прошлое оказалось вплетено в настоящее настолько естественно, будто между ними не лежало никаких веков. Старый лагерь по-прежнему сохранял форму, хотя военная необходимость давно ушла из нее: там, где некогда стояли палатки полков, теперь тянулись навесы, склады и грубо сколоченные лавки, между ними висело белье, сушились ремни, на жерди возле одного из строений кто-то развесил целую связку совершенно незнакомых Райну ярко-красных плодов, а возле бывшей караульни двое мужчин играли в кости прямо на перевернутом щите. Чуть дальше над жаровней поднимался дым, пахло жареным мясом, пряностями, которых Райн не знал, смолой, вином и еще чем-то сладким, тяжелым, почти цветочным, и среди всего этого ходили люди, которых он начал узнавать раньше, чем успел рассмотреть лица. Не самих людей — походку.  Способ нести оружие так, чтобы оно не мешало руке. Привычка двоих идущих навстречу чуть расходиться еще до того, как расстояние заставит это сделать. Поворот головы на неожиданный звук, при котором взгляд сперва отмечает источник, затем пространство вокруг него и только после возвращается к прерванному делу. Роб мог увезти эти полки из мира ши, провести их через новую войну и поселить в Портенкроссе, люди могли обзавестись домами, женами, детьми, коровами, спорить о цене овса и ругаться с соседями из-за межи, но армия все равно оставалась в том, как человек занимал пространство вокруг себя, и Райн неожиданно поймал себя на том, что улыбается, потому что место, которое он собирался искать как след давно законченной войны отца, оказалось чем-то гораздо более живым и, пожалуй, гораздо более похожим на самого Роба. Люди возвращались сюда.

Конечно возвращались. Стоило увидеть все это, и мысль становилась настолько очевидной, что удивляло лишь, отчего она не пришла ему раньше. Для Райна за пеленой лежал мир ши, чужой, огромный и до сих пор почти неведомый, тогда как для тех, кого Роб некогда увел отсюда, это было место, где они служили, жили, оставили знакомых, а возможно, друзей и родню; Портенкросс стал домом, но старый лагерь не обязан был оттого перестать существовать, особенно если по Древу путь сюда занимал меньше времени, чем иной путь между двумя шотландскими деревнями. И теперь бывший военный стан превратился в нечто среднее между постоялым двором, рынком и тем местом, куда старые солдаты приходят, когда им хочется снова оказаться среди людей, которым не нужно объяснять половину собственной жизни. Райн медленно шел дальше, уже не особенно стараясь остаться незамеченным, потому что любопытство окончательно победило утреннее желание никого не видеть. На одном прилавке лежали ножи с темными, почти черными клинками и костяными рукоятями, рядом стояли сосуды из зеленоватого стекла такой тонкости, что солнечный свет проходил сквозь них, оставляя на столе цветные пятна; через несколько шагов торговали тканью, переливавшейся при движении, будто в нити вплели воду, а дальше пожилой солдат совершенно серьезно торговался с существом, которое Райн сперва принял за необычайно худого человека, пока не заметил слишком длинные пальцы и глаза без различимого белка. Предметом спора была небольшая деревянная шкатулка, внутри которой что-то время от времени сердито стучало, и по спокойствию обоих участников Райн заключил, что спрашивать, что именно там сидит, пока не стоит.

За старой линией лагеря, там, где когда-то, должно быть, начиналась дорога, рынок продолжался уже без всякого уважения к прежней планировке. Судя по товарам, сюда приходили не только из ближайших мест. Мир за пеленой оказался куда более связанным, чем представлялось Райну: среди лавок мелькали вещи, не похожие одна на другую ни материалом, ни работой, ни назначением, и за каждой чувствовалось другое место, другой народ, иной способ понимать, что человеку вообще может понадобиться. Если верить услышанным обрывкам разговоров, существовали города, до которых отсюда ходили дорогами, не имевшими ничего общего с человеческой географией; кто-то приехал вчера, хотя путь занял три недели, кто-то собирался вернуться домой еще до заката, хотя торговец уверял, что его город сейчас стоит под ночным небом, а один из портенкроссцев с гордостью показывал товарищам купленную вещицу, похожую на медный компас, стрелка которого упорно указывала ему в грудь.

Райн проводил ее взглядом и повернулся к Морвен, поняв, что ведьма все это время наблюдает вовсе не за рынком. Она смотрела на него. В ее лице еще сохранялось раздражение после недавнего падения из воздуха, однако теперь к нему примешивалось нечто почти насмешливое, словно Морвен прекрасно видела, как человек, сбежавший утром из Даннотара именно потому, что не хотел ни с кем разговаривать, уже вертит головой по сторонам с таким интересом, что еще немного — и полезет выяснять, куда ведет каждая дорога и сколько стоит половина здешних диковинок. Райн встретил ее взгляд и усмехнулся, не испытывая ни малейшего желания оправдываться. В конце концов, люди были людьми, а это — исследование местности; между двумя вещами существовала принципиальная разница, которую он при необходимости был готов защищать самым бесстыдным образом. Тем более что рядом с лавкой, где торговали чем-то похожим на засахаренных жуков, он наконец заметил знакомый герб на рукаве проходившего мужчины и теперь уже без всякого сомнения понял, кто населял старый лагерь.

Те самые полки. Не потомки людей, когда-то служивших отцу, а сами солдаты, ушедшие отсюда вслед за своим генералом, чтобы спустя века снова пройти за ним на войну в тридцать пятом и тридцать шестом, а после вернуться к мирной жизни в Портенкроссе, сохранив за собой возможность время от времени приходить сюда, пить здешнее вино, проигрывать деньги в кости и тащить домой совершенно необходимые вещи, без которых до посещения рынка прекрасно обходились. И от этого старая военная геометрия под ногами вдруг обрела еще один смысл, которого Райн прежде не видел. Роб увел легионы, но не вырвал их из этого мира с корнем, новая жизнь не уничтожила прежнюю, а лишь добавила к ней другую, и теперь между Портенкроссом и старым лагерем существовала дорога, по которой люди свободно ходили в обе стороны, словно два мира были просто соседними землями одного большого владения. Где-то в Шотландии сейчас жена могла ждать мужа к ужину, зная, что тот отправился за пелену купить новую трубку или проиграть жалованье старым товарищам, а здесь торговец из неведомого города, вероятно, уже знал, что портенкроссцам можно втридорога продавать всякую сверкающую бессмыслицу, если сперва уверить их, будто такой вещи точно нет у соседа.

Райн посмотрел на Морвен, затем на бесконечные ряды лавок впереди, где среди голосов, дыма, чужих запахов и совершенно непонятных товаров продолжала жить армия, и утренний замысел побродить по лесу окончательно превратился во что-то другое, хотя признавать поражение перед ведьмой он пока не собирался. Мир ши оказался слишком велик, чтобы сердиться на него за присутствие людей, а раз уж прогулка сама привела к месту, где можно было увидеть, что стало с одним из самых удивительных кусков отцовской жизни, торопиться обратно к шалашу было бы почти оскорблением любопытству. Уриан, совершенно свободный от подобных размышлений, уже тянул носом воздух в сторону жаровни. И в этом вопросе Райн был с ним полностью согласен.

Райн заметил, что его узнали, не по окрику и даже не по внезапно обращённым к нему лицам, а по тому, как изменилось пространство вокруг. Только что лагерь жил сам по себе, не имея до него никакого дела: у жаровни спорили о мясе, из-под навеса доносился стук костей о деревянную доску, кто-то ругался с торговцем из-за цены на какую-то блестящую дрянь, которую в Портенкроссе наверняка назовут совершенно необходимой сразу после того, как она окажется дома, а между лавками свободно двигались люди, привычно расходясь друг с другом на полшага, не сталкиваясь и почти не глядя под ноги. Райн шел среди них с тем ленивым любопытством, которое постепенно вытеснило утреннее желание спрятаться от всего человеческого рода, разглядывал старую геометрию лагеря под новой жизнью, отмечал знакомую выправку, гербы на рукавах, лица, некоторые из которых будто уже видел когда-то, но слишком давно, чтобы память успела сразу вернуть к ним имена, и потому, когда мужчина возле жаровни вдруг умолк на полуслове, он сперва решил, что тот смотрит на Уриана. Дирхаунд действительно давал достаточно поводов для внимания, особенно теперь, когда вытянул шею в сторону жарящегося мяса и всем видом показывал, что в мире ши обнаружилась наконец вещь, достойная путешествия за пелену, однако взгляд мужчины прошёл над его головой и остановился на Райне, задержался, прищурился, словно пытаясь совместить увиденное сейчас с каким-то гораздо более старым образом, а потом лицо вдруг расплылось в такой широкой и совершенно неподдельной улыбке, что Райн сам невольно замедлил шаг.

— Да чтоб меня фомор сожрал... Райн?
Голос сделал то, чего не сумело лицо. Годы изменили мужчину достаточно, чтобы Райн еще мог сомневаться: добавили седины в бороду, оставили шрам поперек щеки, сделали тяжелее плечи и чуть медленнее движения, но голос остался тем же — низким, с вечной хрипотцой, когда-то доносившимся из портенкроссской конюшни именно в те минуты, когда маленькому Райну особенно сильно хотелось сделать что-нибудь, чего делать не следовало, и память сразу достроила недостающее, вернув не только имя, но и теплый запах лошадей, ворчание конюхов, солому под ногами и собственную детскую уверенность, что если Гэвин сказал не лезть на перегородку, то это вовсе не запрет, а лишь предупреждение, что попадаться не стоит.
— Гэвин, — отозвался он уже с улыбкой, и одного имени оказалось довольно, потому что тот расхохотался, отставил кружку прямо на край жаровни и пошел навстречу, а вместе с его смехом по лагерю словно прошла волна узнавания.

Она распространялась удивительно знакомо, почти по-военному, хотя никто не отдавал приказа и никакой причины строиться не было. Кто-то у соседней лавки услышал имя и повернул голову, кто-то проследил за чужим взглядом, третий окликнул приятеля, и Райн вдруг увидел вокруг не просто портенкроссских солдат, а людей, которых память начала один за другим вытаскивать из детства, только теперь взрослым мужчиной приходилось мысленно снимать с них прожитые годы, чтобы узнать тех самых великанов, среди которых он когда-то вертелся едва выше пояса. Наверное, поэтому и они смотрели на него с таким же недоверием: Гэвин остановился в двух шагах, оглядел его снизу вверх и сверху вниз, затем опять задержался на лице, словно окончательно удостоверяясь, что высокий мужчина с мечом у бедра действительно имеет отношение к мальчишке, которого он помнил, и наконец протянул руку, но на половине движения явно передумал соблюдать взрослые приличия, ухватил Райна за плечо и притянул к себе в коротком объятии.
— Ну ты и вымахал, щенок.

Райн рассмеялся уже ему в плечо, совершенно не обидевшись ни на щенка, ни на отсутствие какого бы то ни было почтения к графскому достоинству, потому что именно Гэвину почтительность пошла бы хуже ругательства в церкви, а из-за его спины уже донеслось возмущенное замечание, что никакой он не щенок, щенки хотя бы учатся после первого раза и не лезут второй раз на ту же крышу. Райн повернул голову на голос и увидел еще одного человека, которого сперва узнал по манере щурить левый глаз, когда собирался сказать гадость, имя пришло мгновением позже, вместе с воспоминанием о том, как Финн однажды полдня искал свои кожаные перчатки, пока не обнаружил их на лапах старого дворового пса, причем восьмилетний виновник до последнего отказывался признавать опыт неудачным и утверждал, что пёс просто еще не привык ходить в обуви.
— Финн, — сказал Райн, и тот расплылся в довольной улыбке человека, чье самолюбие только что получило подтверждение, после чего первым делом, не потрудившись даже поздороваться, осведомился, не принес ли молодой лэрд наконец его перчатки. Эта давняя обида, пережившая годы, войны,  некромагов и переселение между мирами, показалась Райну настолько прекрасной, что он не сразу нашелся с ответом, а когда напомнил, что был тогда ребенком, Финн отнесся к обстоятельству с неожиданным великодушием и заверил, что именно поэтому до сих пор не потребовал процентов. Вокруг уже смеялись, причем смех этот становился все громче по мере того, как подходили новые люди и каждому непременно требовалось убедиться, что перед ним действительно Райн, а убедившись, добавить к общему позору собственное воспоминание. Один помнил, как тот спрятался в обозной телеге и уехал вместе с фуражирами, другой уверял, что именно ему пришлось вытаскивать наследника Портенкросса из ручья, куда тот полез за форелью без всякой снасти, третий клялся, будто Райн однажды заснул у него на плаще прямо во время караула, хотя сам Райн подозревал, что эта история уже принадлежит кому-то другому и была присвоена исключительно ради участия в разговоре. Спорить, впрочем, было бесполезно, стоило ему попытаться поправить одну подробность, как трое свидетелей немедленно вспоминали еще пять, и постепенно он начал понимать, что собственной биографией здесь распоряжается далеко не единолично.

Особенно странным было то, что это совершенно не раздражало. Еще до рассвета он выскользнул из Даннотара именно потому, что не хотел видеть людей, не хотел отвечать на вопросы, выслушивать доклады, ехать к Бошанам и снова входить в комнату, где все сначала посмотрят на графа и лишь потом, если вообще случится, увидят Райна, а теперь вокруг него становилось все теснее от людей, говоривших наперебой, хлопавших его по плечу и совершенно не замечавших титула, который обычно входил в помещение раньше хозяина. Только здесь отсутствие почтительности не отнимало у него ничего, а возвращало что-то давно забытое, потому что эти люди знали его прежде всех титулов. Для них граф, лэрд и хозяин Даннотара были поздними наслоениями поверх того мальчишки, которого можно было подхватить поперек живота и унести от лошади, если он опять решил доказать, что уже достаточно взрослый, чтобы седлать ее сам; они служили отцу тогда, когда Райн еще мерил мир высотой взрослых коленей, и потому имели редкое, почти утраченное право смотреть на него не снизу вверх и не сверху вниз, а сквозь годы. Кто-то уже сунул ему кружку, даже не спросив, хочет ли он пить, и Райн принял ее скорее по привычке, чем от жажды, успев только понюхать содержимое и решить, что незнакомая сладковатая пряность вполне заслуживает осторожности, когда из толпы донесся вопрос, знает ли генерал, где сейчас обретается его сын. Формулировка сама по себе была достаточно невинной, но несколько человек тут же повернулись к Райну с одинаково заинтересованными лицами, и он понял, что отвечать придется правду, потому что врать людям, которые ловили его на лжи еще тогда, когда он считал хорошим оправданием «оно само», было занятием заведомо бесперспективным.

— Нет, — признал он, и этого короткого ответа хватило, чтобы Гэвин медленно приподнял бровь, Финн сделал торжествующее лицо, а кто-то сзади немедленно объявил, что, стало быть, щенок опять сбежал.
Райн уже открыл рот возразить, поскольку между побегом и совершенно законной прогулкой взрослого человека по собственному желанию существовала, на его взгляд, принципиальная разница, но объяснение успело прожить лишь до первого слова: Финн с прежней невозмутимостью перечислил обстоятельства — до рассвета, без предупреждения, без свиты, через лес и каким-то образом за пелену,  после чего предложил всем присутствующим считать это официальным государственным визитом. Смех вокруг поднялся такой, что Уриан, успевший тем временем выпросить у кого-то кусок мяса, оторвался от еды и посмотрел на людей с легким недоумением, а Райн только покачал головой, признавая поражение там, где продолжать спор означало подарить старым солдатам еще больше удовольствия.

Морвен стояла чуть поодаль, и о ней Райн вспомнил только теперь, случайно встретившись с ней взглядом поверх плеча Гэвина. Ведьма все еще выглядела сердитой, хотя первоначальная ярость после падения из воздуха успела уступить место чему-то гораздо более сложному, она наблюдала за людьми вокруг него так внимательно, словно обнаружила новую и совершенно неожиданную сторону вещи, которую уже успела объявить своей, а Райн, заметив этот взгляд, едва удержался от усмешки. Еще совсем недавно Морвен с непоколебимой уверенностью сообщала, что он принадлежит ей, и теперь было довольно забавно оказаться посреди двух десятков людей, каждый из которых мог предъявить на него права куда более древние и убедительные: этот учил его держаться в седле, тот таскал на плечах, третий вытаскивал из ручья, четвертый кормил запрещенными сладостями, а Финн, если верить Финну, до сих пор являлся кредитором с исключительной выдержкой.

Райн отпил наконец из кружки, обнаружил, что напиток оказался терпким, прохладным и гораздо приятнее, чем обещал запах, и позволил разговорам течь вокруг, уже не пытаясь никуда идти. Он слушал, вспоминал, узнавал людей по голосам и жестам, иногда поправлял особенно бессовестную ложь, после чего немедленно узнавал от пяти свидетелей, что всё было еще хуже, и постепенно утреннее желание одиночества становилось понятнее именно потому, что здесь ему не приходилось от него отказываться. Он ведь бежал не от людей как таковых. Он бежал от необходимости все время занимать определенное место относительно них. Быть хозяином, принимать решения, держать центр, следить за тем, куда движется вся фигура, а здесь привычная геометрия отношений перестала работать: центр существовал задолго до него и принадлежал отцу, старым полкам, общей памяти, в которой Райн занимал совсем другое место, маленькое, беспокойное и удивительно уютное. Наверное, именно поэтому он вдруг обнаружил, что впервые за долгое время совершенно не возражает, когда взрослый мужчина, служивший его отцу еще до его рождения, снова называет его щенком, а другой уже зовет к жаровне, потому что, судя по его виду, кормят из рук вон плохо. Уриан услышал предложение о еде раньше хозяина и немедленно пошел следом. Райн, глядя на предательски удаляющегося дирхаунда, только усмехнулся и двинулся за ним вместе со всеми, подумав, что если уж тайный побег в лес закончился завтраком среди отцовских легионеров в мире ши, жаловаться на исполнение желания было бы неблагодарностью.

Когда первая радость встречи немного улеглась, Райн наконец начал замечать не только знакомые лица, но и то, что в них не сходилось. Гэвин постарел, но не настолько, насколько должен был; Финн, если отбросить седину у висков и пару новых складок возле глаз, выглядел почти таким, каким Райн помнил его из детства, да и остальные словно выпали из его памяти лишь несколько лет назад, тогда как для него самого с тех пор успела пройти почти вся жизнь от мальчишки, которого эти люди таскали на плечах, до взрослого мужчины, теперь стоявшего среди них с кружкой в руке. Сначала Райн списал это на обычные причуды времени за пеленой. После всего, что ему довелось узнать о мире ши, удивляться тому, что годы здесь ведут себя не так, как им положено, было бы уже некоторой избалованностью, однако слова Финна о том, что он помнит Райна вот таким, и ладонь, опущенная примерно на высоту собственного пояса, наконец заставили его спросить, давно ли они вообще были в Портенкроссе.

Оказалось, вопрос развеселил их едва ли не сильнее прежнего спора о его детских преступлениях, потому что Гэвин с видом человека, вынужденного объяснять сыну генерала устройство его же армии, сообщил, что нынешняя смена ушла за пелену несколько лет назад и обратно пока не собиралась, а когда Райн, не сразу поняв, переспросил именно про несколько лет, разговор вокруг неожиданно стал понятнее. Полки отца не просто наведывались сюда погулять и купить диковинок, как он решил сперва. Они жили здесь сменами, и порядок этот установили давно, еще тогда, когда стало ясно, что легион, поселившийся среди смертных в Портенкроссе, рано или поздно столкнется с противником, которого невозможно зарубить мечом. С временем. Люди могли пережить фоморов, пройти из одного мира в другой, снова встать под его знамена против египетских некромагов, но человеческие годы все равно делали свое дело, а терять старые полки только потому, что их генерал выбрал смертный мир для дома, Роб, по всей видимости, не собирался. Поэтому часть легиона оставалась в Портенкроссе, жила обычной жизнью, служила, обзаводилась домами, несла караулы, учила молодых и старела вместе со всем человеческим миром, а другая уходила за пелену, туда, где время текло иначе и несколько прожитых лет могли обернуться для Шотландии куда большим сроком.

Потом они менялись. Вернувшиеся занимали место товарищей, те уходили сюда, и старение распределялось между полками так же расчетливо, как некогда распределялись караулы, отдых и пополнение на марше. Легион не превращался в собрание древних ветеранов, которым оставалось только рассказывать у очага о Маг Туиред, но и не терял людей, носивших в памяти настоящую войну богов. Одни старели немного здесь, другие немного там, сменяли друг друга через годы, и вся армия в целом словно двигалась сквозь время строем, не позволяя ему растянуть линию и выбить старейших с одного края прежде, чем молодые успеют занять их место.
Райн слушал, медленно катая кружку между ладонями, и чем яснее становилось устройство, тем сильнее хотелось рассмеяться, потому что в нем отец узнавался едва ли не лучше, чем в рассказах о великих победах. Другой человек, получив возможность водить войско между мирами, наверняка сочинил бы что-нибудь возвышенное о бессмертной гвардии. Роб же, судя по всему, посмотрел на различие течения времени, прикинул численность полков, сроки смен и решил старение легиона как очередную задачу снабжения.

Время становилось еще одной местностью, а значит, требовало того же, чего любая местность требовала от хорошего генерала: не пытаться отменить ее свойства, а использовать их. Райн невольно начал прикидывать схему сам, почти видя ее как построение, где одна линия уходила за пелену, замедлялась относительно другой, затем возвращалась, менялась местами с соседней, и весь строй продолжал двигаться вперед, хотя отдельные его части проходили разное расстояние. Красиво. До неприличия красиво.

И именно поэтому Гэвин с Финном не видели, как он вырос. Мысль легла на место с такой простотой, что Райн посмотрел на них уже иначе. Для него между тем мальчишкой и сегодняшним утром лежали годы учебы, смерть и война, хозяйство Портенкросса, Катриона, Даннотар, люди, которых он сам теперь вел за собой; он успел вытянуться, возмужать, научиться носить ответственность так привычно, что порой забывал ее вес, а они ушли сюда в тот участок его жизни, когда он еще путался под ногами у отцовских солдат, и следующая встреча случилась только сейчас. Где-то между двумя этими мгновениями другие смены возвращались в Портенкросс и видели его подростком, юношей, взрослым мужчиной, возможно, кто-нибудь из них еще помнил, как менялся его голос или как Роб впервые начал брать сына на серьезные хозяйственные дела, но именно этим людям достались две точки, между которыми отсутствовала вся линия. Маленький Райн исчез у них из глаз — и теперь из джунглей мира ши явился сразу лэрд.

— Значит, вы действительно меня таким помните, — проговорил он наконец, показав ладонью примерно ту высоту, которую несколько минут назад обозначал Финн, и тот, довольно прищурившись, поправил руку чуть ниже, чем немедленно вызвал возмущение Гэвина: тот заявил, что настолько мелким Райн был разве что в колыбели, а Финн просто пытается сделать себя выше за чужой счет. Спор мгновенно перекинулся на остальных, кто-то начал показывать свою высоту, кто-то припомнил, до какого места Райн доставал Робу, а один старый легионер с полной уверенностью сообщил, что мальчишка вообще рос не вверх, а исключительно в сторону неприятностей, отчего измерять его следовало не ладонью, а числом людей, необходимых для поисков.

Райн слушал их и смеялся вместе с ними, а где-то под смехом жило неожиданно теплое понимание того, почему эти встречи так отличаются от встреч со старыми людьми Портенкросса. Те видели, как он рос, и постепенно привыкали к каждой следующей его версии, пока мальчик незаметно не стал мужчиной. Для этих же он все еще был ребенком вчера — а сегодня вдруг оказался взрослым, и потому их радость была такой шумной, недоверчивой, почти родственной: они не встретили графа после долгой разлуки, они пропустили взросление мальчишки, которого когда-то передавали друг другу с рук на руки. И, судя по тому, как Финн снова потребовал свои перчатки, принимать свершившееся до конца никто из них пока не собирался.

Райн успел допить едва половину кружки, когда Финн, до сих пор не оставивший надежды разглядеть в нем того самого мальчишку, которого помнил, снова обвел его задумчивым взглядом и наконец остановился на венчальном кольце и брачном браслете. Всего на мгновение, однако Гэвину хватило и этого: взгляд старого солдата тут же проследовал туда же, затем медленно поднялся к лицу Райна, и выражение его сделалось настолько подозрительно довольным, что Райн заранее почувствовал подвох. Эти люди слишком хорошо знали его ребенком, чтобы позволить взрослой жизни пройти мимо без подробного разбора, и притворяться, будто ничего не произошло, уже не имело смысла.
— Нет, — проговорил Гэвин с удивительной серьезностью, хотя улыбка уже подбиралась к уголкам рта. — Ты погоди. Это что у тебя?

Райн посмотрел на собственную руку так, будто впервые заметил кольцо браслет и не вполне понимал, как они туда попали, чем сразу заслужил дружный гул неодобрения. Финн поинтересовался, не успел ли наследник пристраститься к ювелирным украшениям, другой голос из-за спины предположил, что молодой лэрд, должно быть, проиграл палец и решил украсить оставшееся, и только тогда Райн со смехом поднял ладонь, предлагая им наконец перестать сочинять ту часть его жизни, которую они действительно пропустили.
— Женился я.
На этот раз лагерь вокруг будто не замолчал, а собрался теснее. Те, кто еще мгновение назад переговаривался между собой, одновременно повернулись к нему, Финн перестал улыбаться ровно на время, необходимое для осмысления новости, а потом Гэвин с таким глубочайшим потрясением переспросил: «Ты?», что Райн едва не поперхнулся напитком. Именно это «ты» оказалось особенно оскорбительным, поскольку человек, по всей видимости, считал брак достижением существенно менее вероятным, чем победу над фоморами, и Райн, утерев губы тыльной стороной ладони, с достоинством подтвердил, что именно он, причем добровольно и без вооруженного принуждения.

Финн покачал головой с печалью человека, слишком поздно узнавшего о несчастье друга, и осведомился, знает ли женщина, на что согласилась, но вмешавшийся Гэвин тут же заметил, что раз свадьба уже состоялась и Райн до сих пор жив, жена, вероятно, оказалась женщиной крепкой, а значит, жалеть следует скорее самого Райна. К этому моменту остальные тоже оправились от новости, и вопросы посыпались уже со всех сторон: кто она, откуда, хороша ли собой, давно ли женаты, видел ли ее генерал и, что гораздо важнее, одобрил ли, поскольку, по мнению одного седого легионера, Роб всегда умел смотреть на людей так, что половина дурных намерений отпадала сама собой, а вторая предпочитала уйти вместе с их обладателем.
— Екатерина, — ответил Райн, когда наконец удалось вклиниться между двумя особо любопытными голосами, и имя жены само принесло ту улыбку, которую он уже не пытался скрывать. — Катриона. Умная, упрямая, сует нос туда, куда я сам не всегда решился бы полезть, спорит так, словно Бог именно для этого дал человеку язык, и уверена, что если вокруг происходит беда, непременно должна оказаться посреди нее.

Финн выслушал характеристику с возрастающим одобрением и постановил, что, стало быть, женщина подходящая, потому что кто-то должен был наконец взять на себя работу, с которой весь Портенкросс не справился за годы, — присматривать за Райном. Райн уже собирался указать на существенную ошибку в самом предположении, будто за ним вообще требуется присматривать, когда Гэвин, воспользовавшись паузой, спросил с совершенно иной, неожиданно теплой улыбкой, счастлив ли он, и именно простота вопроса заставила все приготовленные насмешки исчезнуть.
— Да, — ответил Райн, не раздумывая. — Очень.
Вокруг стало чуть тише, но только на то короткое мгновение, которое старые солдаты могли позволить себе для искренности, потому что почти сразу кто-то потребовал выпить за леди, кто-то заявил, что сперва следовало бы увидеть женщину, сумевшую приручить этого беса, а Финн поправил, что слово «приручить» здесь наверняка употреблено слишком смело и лучше говорить «добровольно терпеть». Райн слушал их перебранку с тем ленивым удовольствием, которое уже давно перестал испытывать среди людей, и почти случайно, дождавшись, когда очередная волна шума пойдет на спад, добавил:
— К слову, терпеть нас ей скоро придется уже двоих.

Смысл дошел до них не одновременно. Финн нахмурился, Гэвин вопросительно склонил голову, кто-то сзади догадался первым и громко выругался от удивления, после чего Райн почувствовал, что новость о женитьбе была лишь легкой разминкой перед настоящей катастрофой.
— Ты еще и ребенка сделал? — потребовал подтверждения Гэвин, глядя так, словно именно сейчас окончательно убедился, что пропустил слишком много.
— Так обычно и бывает, если мужчина и женщина спят вместе, — невозмутимо заметил Райн, хотя сохранить невозмутимость становилось трудно, потому что Финн уже схватился за голову.
— Боги, Тростник станет дедом.

Эта мысль на несколько мгновений поразила всех сильнее, чем само отцовство Райна, а затем лагерь взорвался хохотом. Кто-то немедленно предложил первым сообщить генералу, что его повысили до деда, другой возразил, что сообщать нужно строем и желательно с трубами, потому что такие поражения полководец должен принимать с воинскими почестями, а третий задумчиво отметил, что теперь наконец станет ясно, способен ли человек, переживший две войны, пережить еще одного младенца Бойда. Финн, все еще смеясь, уверял, что никаких сомнений здесь нет: если ребенок унаследует хотя бы половину отцовских дарований, к двум годам начнет уходить из колыбели без разрешения, к трем — обует Уриана, а к пяти генерал добровольно вернется воевать с некромагами, потому что там спокойнее. Райн попытался заметить, что его детство теперь подвергается чудовищной клевете, однако свидетелей оказалось слишком много, и Гэвин, дружески хлопнув его по плечу, посоветовал не тревожиться: они обязательно расскажут Катрионе всю правду, чтобы женщина заранее знала, чего ожидать от потомства.

Угроза была настолько серьезной, что Райн на мгновение задумался, нельзя ли каким-нибудь образом навсегда закрыть всем присутствующим дорогу в Даннотар, но лица вокруг сияли такой искренней радостью, что даже это оказалось невозможно принять всерьез. Они поздравляли его без торжественности, как умели поздравлять только люди, для которых он прежде всего оставался своим, обещали выпить за ребенка, за мать, за несчастного деда, которого никто не удосужился спросить, готов ли тот к новой должности, и уже спорили, кто подарит младенцу первый маленький меч, пока кто-то более разумный не напомнил, что детям сперва обычно требуется колыбель.
— Колыбель пусть генерал мастерит, — заявил Финн, полностью удовлетворенный найденным распределением обязанностей. — Он дед. Ему и отвечать за то, что когда-то вырастил.
Райн посмотрел на него поверх кружки, потом на хохочущего Гэвина и остальных, и невольно рассмеялся вместе с ними, потому что во всей этой нелепой логике присутствовало нечто удивительно правильное. Вчера у моря он думал о Робе как сын, сегодня старые легионеры вдруг заставили его увидеть отца дедом, а себя — звеном той самой линии, которая когда-то начиналась задолго до него и теперь собиралась продолжиться дальше. И, пожалуй, когда он все-таки вернется из этого тайного побега домой, первым делом стоило найти отца хотя бы ради удовольствия посмотреть на его лицо и сообщить совершенно официально, что он отныне имеет куда более страшное звание, нежели магистр михаилитов.
Дед.

Морвен все это время оставалась немного в стороне, и Райн, увлеченный неожиданной встречей, почти перестал следить за ней, пока очередной взрыв хохота не заставил его случайно повернуть голову. Ведьма стояла там же, где остановилась еще в первые минуты, только прежней насмешливой уверенности в ее лице больше не было. Она смотрела на людей вокруг него с таким сосредоточенным недоумением, словно привычный мир внезапно обнаружил перед ней еще одну сторону, которой до сих пор почему-то не имел, и Райн сразу понял, что поражает ее вовсе не новость о Катрионе, не грядущее отцовство и даже не несколько десятков взрослых мужчин, с удовольствием обсуждавших, каким бедствием он был ребенком. Морвен слушала, как они говорят о Робе. Не как о далеком герое старой войны, чье имя сохранилось в песнях рядом с именами богов, и даже не как о Сильном Холоде и Ветре, Высоком Тростнике, которого она наверняка знала по преданиям. Гэвин говорил о генерале так, словно видел его совсем недавно, Финн вспоминал решения, принятые им на войне, с той будничной точностью, которая возможна только у человека, лично стоявшего в строю, кто-то за спиной Райна уже спорил, сумеет ли Тростник обращаться с внуком лучше, чем некогда с сыном, а другой уверял, что генерал обязательно попытается учить младенца строевой подготовке раньше, чем тот научится ходить. В каждом таком замечании было то особенное право на непочтительность, которое не рождается из рассказов, и Морвен, кажется, только теперь начала складывать услышанное с тем, что прежде принимала за очередную странность Райна.

Райн поймал ее взгляд в тот самый миг, когда один из старых легионеров, все еще смеясь, назвал Бадб старой командиршей, добавив, что она наверняка уже знает о ребенке раньше собственного генерала и теперь несколько месяцев будет наслаждаться преимуществом, а Морвен едва заметно вздрогнула. Не от имени богини — имя она слышала прежде, — от того, как оно было произнесено. Без молитвенной осторожности, без страха, без почтительного снижения голоса, так говорят о человеке, с которым когда-то стояли у одного костра, которого видели злым, усталым, раненным и, возможно, пьяным, а потому никакая позднейшая легенда уже не способна окончательно превратить его в отвлеченное божество. Для Райна это давно было естественно: матушка могла быть великой богиней для половины мира, но дома оставалась матушкой, Немайн — теткой, отец — человеком, который способен сначала выиграть войну богов, а после спорить с управляющим о цене семенного овса. Морвен же, судя по тому, как медленно переходил ее взгляд с одного легионера на другого, впервые столкнулась не с рассказом Райна о собственной семье, а с людьми, для которых этот рассказ был просто памятью.

Прежде она ему не верила до конца, понял Райн с некоторым злорадством. Верила, вероятно, в саму связь с Бадб — слишком многое вокруг него подтверждало ее, да и запах божественной силы трудно спутать с чем-либо, если знаешь, что ищешь, — однако между пасынком богини и тем совершенно буквальным смыслом, который вкладывал в эти слова он сам, оставалось пространство для сомнения. Пасынок мог быть избранником, любимцем, человеком под покровительством древней силы, древний генерал мог оказаться предком, тезкой, очередной историей, обросшей семейными украшениями за многие поколения. Райн и сам, будь он на месте ведьмы, пожалуй, предпочел бы именно такое объяснение тому нелепому устройству родства, в котором его отец действительно когда-то был рабом, любовником и генералом Бадб, потом ухитрился сделаться ее мужем, а теперь совершенно мирно жил в Шотландии, откуда продолжал командовать легионами, пережившими войну богов. Однако свидетелей вокруг становилось слишком много. И хуже всего для Морвен было то, что они не пытались ничего доказывать.

0

71

Финн вовсе не смотрел на ведьму, когда рассказывал Гэвину, как генерал однажды заставил целую когорту три дня перестраивать лагерь из-за неверно проложенного отвода воды, Гэвин не заботился о древней славе, возражая, что дело было не в канаве, а в том, что генерал ненавидел грязь возле собственной палатки, другой солдат немедленно вмешался, напомнив, что та самая палатка принадлежала вообще Бадб и генерал там лишь спал, на что получил дружное замечание, что именно это обстоятельство и делало спор о принадлежности палатки особенно сложным. Райн слушал привычную солдатскую смесь правды, наглой лжи и воспоминаний, которые невозможно уже разделить через столько лет, а за их спинами видел, как у Морвен постепенно меняется лицо. Изумление сперва делало ее почти моложе. Исчезло привычное высокомерие, с которым она смотрела на человеческие дела, чуть приоткрылись губы, взгляд стал живее, и на несколько мгновений Райн увидел не ведьму, упорно объявляющую его своей собственностью, а женщину, которой внезапно показали кусок мира, до сих пор существовавший для нее только в легенде. Потом изумление стало настороженностью, потому что вместе с правдой об отце неизбежно менялась и мера самого Райна. Одно дело — упрямый смертный, каким бы необычным он ни был, другое — сын человека, которого легионы за пеленой по-прежнему называют генералом так естественно, будто тот просто вышел из лагеря несколько часов назад, и пасынок богини, о которой эти же ветераны говорят с той близостью, которую невозможно подделать. Райн не выдержал и чуть приподнял кружку в ее сторону, словно безмолвно спрашивая, достаточно ли теперь доказательств. Морвен сузила глаза, мгновенно заметив насмешку, однако прежняя уверенность возвращалась медленнее обычного.

— Не смотри так довольно, — проговорила она наконец, приблизившись настолько, чтобы солдатам не пришлось слышать разговор, хотя ближайший Финн, несомненно, слышал все и просто проявлял редкое благородство, делая вид, что занят мясом. — Ты рассказывал это так, словно желал, чтобы тебе поверили.
Райн улыбнулся, потому что оправдание было слишком хорошим, чтобы не оценить.
— Морвен, я рассказывал это так, словно это моя семья. Поверишь ты или решишь, что я придумал себе богиню-мачеху и древнего генерала-отца от скуки, мне было совершенно безразлично.
Она перевела взгляд на Гэвина, который именно в этот момент с жаром доказывал кому-то, что в молодости был выше Райна, хотя оппонент уверял, что Гэвин просто носил сапоги на более толстой подошве, и в лице Морвен снова мелькнуло то неподдельное недоумение, которое она явно ненавидела показывать.
— Они действительно служили ему.

Вопросом это не было, и Райн потому не спешил отвечать, позволяя ей досмотреть до конца то, что уже лежало перед глазами. Люди, пережившие время благодаря сменам за пеленой, старый лагерь, сохранивший геометрию, полковые знаки Портенкросса, воспоминания о ребенке, которого она знала взрослым, Бадб, возникавшая в разговорах не как миф, а как женщина, способная приказать, рассердиться и спорить со своим генералом. Все линии сходились без всякой необходимости подталкивать их словами. Когда Морвен снова посмотрела на него, Райн неожиданно понял, что теперь в ее знаменитом «ты принадлежишь мне» появилось новое затруднение. До сих пор она предъявляла права на человека, которого считала удивительным смертным. Теперь же выяснялось, что за этим человеком стоит семейство, где отец командовал армией богини, мачеха сама была богиней, тетка — Немайн, а несколько десятков окружающих ветеранов помнили его в возрасте, когда единственной магической способностью Райна было исчезать именно тогда, когда его требовалось мыть. От мысли стало почти весело.
— Ну? — негромко спросил он, не скрывая удовольствия. — Всё еще намерена забрать меня себе?
Морвен посмотрела на него долго, потом на легионеров, затем снова на него, и Райн уже почти ожидал благоразумного отступления, однако ведьма была бы не Морвен, если бы позволила реальности испортить хорошее безумие.
— Разумеется, — ответила она с медленно возвращавшейся холодной улыбкой. — Теперь это просто стало интереснее.
И вот это, к собственному неудовольствию, Райн счел ответом вполне достойным. К тому времени, как разговор о грядущем дедовстве Тростника иссяк настолько, чтобы люди вспомнили о жаровне, Райн уже успел проголодаться, хотя до этой минуты не замечал этого совершенно. Утром он ушел из Даннотара до завтрака, рассчитывая побродить по лесу несколько часов, а не провалиться за пелену, встретить Морвен, найти старый лагерь отцовских легионов и обнаружить там половину собственного детства. Желудок, по-видимому, счел объяснение недостаточным и напомнил о себе именно тогда, когда Гэвин снял с огня очередной тяжелый кусок мяса, после чего все прежние намерения Райна относительно умеренности мгновенно потеряли смысл. Мясо пахло дымом, жиром и какой-то острой травой, совершенно ему незнакомой, корочка была почти черной по краям, а внутри волокна оставались светлыми, сочными и неожиданно нежными для зверя, которого, судя по размеру ребра, следовало скорее осаждать, чем охотиться на него.

Райн успел съесть добрую половину куска прежде, чем заметил прислоненную к столбу кость — длинную, толще его запястья, заканчивавшуюся суставом такого размера, что мысль о корове пришлось отбросить сразу, а когда он с набитым ртом вопросительно показал на нее, Финн с удовольствием сообщил, что это задняя нога той твари, которую они подстрелили у южных болот три дня назад. Описание зверя становилось все менее полезным по мере того, как солдаты пытались объяснить его человеку, никогда не видевшему ничего подобного. Он был выше хорошей боевой лошади настолько, что, по словам Гэвина, всадник мог бы проехать у него под брюхом, если бы очень устал жить, ходил на двух огромных задних ногах, тогда как передние были короткими, почти нелепыми в сравнении с остальным телом, и заканчивались лапами с загнутыми когтями, которыми, впрочем, зверь почти не пользовался, потому что хватало головы. Тут рассказчики начали спорить о длине пасти, но все сошлись на том, что в ней помещалось столько зубов, что считать их во время встречи никому не хотелось, причем каждый зуб был загнут назад и годился скорее не для пережевывания, а для того, чтобы пойманная добыча уже не выбралась.

Хвост у твари тянулся почти в длину самого тела и служил противовесом, когда она бежала, а бегала она, судя по уважительной брани старых легионеров, заметно быстрее человека, кожа была покрыта не шерстью, а мелкой плотной чешуей, от темно-зеленой вдоль спины до серо-бурой на брюхе, и Райн, слушая все это, мысленно складывал совершенно невозможное создание, а именно исполинскую двуногую ящерицу с пастью, способной перекусить человека пополам, после чего посмотрел на оставшееся мясо и решил, что знакомиться с живым экземпляром совсем не обязательно, особенно если мертвый так хорошо идет с местным соусом. Уриан разделял это мнение безоговорочно и уже давно перестал изображать воспитанного пса, потому что доброжелательность легионеров оказалась для его нравственных устоев губительнее любого голода. Куски исчезали в огромной пасти почти без жевания, каждый следующий даритель немедленно становился лучшим другом, а когда один из ветеранов принес кость размером почти с самого дирхаунда, пес унес ее в тень с таким торжеством, словно лично одолел чудовище, которому она принадлежала. Райн смотрел на него, ел, слушал байки о болотах и не заметил, как ему положили второй кусок, затем третий, остановился лишь тогда, когда понял, что еще немного — и идти обратно придется уже не по Древу, а катить себя по дороге, и отклонил очередную порцию под дружное неодобрение людей, совершенно уверенных, что его морят голодом.

Именно из этого обвинения каким-то естественным образом выросла другая забота: если уж их щенок умудрился жениться, а они не видели ни свадьбы, ни самой женщины, то отпустить его обратно с пустыми руками означало бы окончательно опозорить старые полки перед невесткой генерала. Райн сперва попытался возразить, что Катриона прекрасно переживет отсутствие даров от нескольких десятков людей, с которыми никогда не встречалась, однако это мнение было отвергнуто как мнение человека, не понимающего женщин, подарков и, вероятно, собственной жены, после чего кто-то принес большую кожаную сумку, поставил ее на стол и началось такое, что вмешиваться оказалось уже бесполезно. Финн первым бросил внутрь небольшой гребень, вырезанный из материала, который Райн принял за темный перламутр, пока тот не повернули к свету и по поверхности не побежали крошечные серебристые искры, складывающиеся в узор ветвей. Торговец уверял, будто гребень сам распутывает волосы, но Финн честно признался, что проверять на себе не стал и потому ответственности не несет. Гэвин добавил тонкий браслет из переплетенных зеленоватых нитей металла, который оставался холодным возле огня и теплел на руке, причем застежка исчезала, стоило ее закрыть, будто браслет был сплетен непрерывно, другой солдат принес маленькую круглую шкатулку из белого дерева, пахнувшего морозом даже в здешней жаре, а внутри лежали полупрозрачные семена величиной с ноготь. 

Цветы из них, по словам владельца, раскрывались только в лунном свете и каждый раз меняли оттенок в зависимости от того, кто на них смотрит. Следом в сумке оказалась связка тонких стеклянных пластинок, каждая величиной с ладонь, но стоило одну поднять перед глазами, и обычное пространство через нее становилось чуть другим: листья показывали прожилки ярким золотом, дерево — движение влаги под корой, а человеческая кожа, как с некоторым беспокойством выяснил Райн на собственной ладони, слабое тепло крови. Называли их садовыми глазами и продавали лекарям, травникам и людям, которым положено слишком много знать о том, что происходит внутри. После этих слов Райн перестал сопротивляться подарку вовсе, потому что Катриона наверняка потеряет над вещью несколько часов, а затем потребует еще десяток. Кто-то добавил моток ткани, легкой почти до невесомости, но совершенно не продуваемой ветром, кто-то — маленький флакон духов, где запах менялся вместе с температурой кожи от холодного вереска к чему-то теплому, медовому, и Райн немедленно потребовал завернуть его в три слоя, потому что после последних встреч с Морвен имел сложные отношения с духами вообще. В ответ получил такое количество насмешек, что решил не объяснять. Затем в сумку ушли две баночки сладостей, похожих на засахаренные лепестки, которые таяли на языке прохладой, будто снег, деревянная фигурка птицы, расправлявшая крылья, когда рядом начинала играть музыка, несколько листов тончайшей бумаги, на которой чернила не выцветали даже под дождем; маленький шар из дымчатого стекла, показывавший звездное небо того места, где его оставляли на ночь, и наконец ожерелье из синих камней, каждый из которых светился совсем слабым внутренним сиянием, когда рядом было море.

Райн смотрел, как сумка постепенно раздувается, и понимал, что попытка остановить происходящее только убедит легионеров, будто подарков мало. В какой-то момент он обнаружил внутри еще и небольшую коробку с пряностями, сверток ткани для будущего ребенка, серебряную ложку с рукоятью в виде какого-то крылатого зверя и крохотный колокольчик, который звенел только тогда, когда человек рядом лгал, после чего Райн вытащил его обратно и заявил, что в семейном доме такая вещь является оружием массового поражения. Колокольчик тут же забрал Гэвин, пообещав подарить Робу, и именно это показалось всем настолько блестящей мыслью, что некоторое время никто не мог говорить от смеха. Морвен наблюдала за происходящим уже без прежнего потрясения, хотя выражение лица у нее оставалось примечательным: утром она наверняка ожидала увидеть потерянного смертного, которого можно покружить по ветвям, запутать, предъявить на него древние права, а вместо этого смертный сначала нашел отцовский лагерь, потом оказался родным половине легиона, затем объявил, что женат и ждет ребенка, после чего его накормили огромной ящерицей и начали заваливать дарами для жены.

Райн встретил ее взгляд поверх открытой сумки, куда Финн как раз пытался втиснуть еще какую-то резную коробку, и не удержался от довольной усмешки. Прогулка, ради которой он сбежал из Даннотара, определенно удалась, пусть и совсем не тем способом, каким он рассчитывал, а Катриона, когда увидит добычу, наверняка сначала спросит, откуда взялось всё это, потом выслушает объяснение, а уже затем решит, кого именно следует ругать первым — мужа, Морвен или неизвестных ветеранов, снабдивших графиню половиной рынка иномирья. Уриан тем временем вернулся с костью, волоча ее за собой по земле, и Райн, взглянув на размер трофея, окончательно смирился с тем, что тайно вернуться в Даннотар так, словно он всего лишь немного погулял по лесу, уже не получится.

Сумка, которую старые легионеры набили дарами для Катрионы с таким усердием, будто собирали приданое за все пропущенные годы разом, навела Райна на мысль совсем иного свойства, когда он уже собирался отойти от стола и невольно снова посмотрел туда, где между огромными листьями, старым валом и дальней линией джунглей чувствовалась дорога. Не та, по которой ходили ногами. После утреннего рывка Морвен, после того безумного мгновения, когда небо поменялось местами с землей и кто-то попытался повернуть сам мир вокруг него, Райн так и не проверил главное: оставались ли ветви Древа там, где он привык их ощущать, подчинялись ли они прежней геометрии или ведьма, намеренно либо сама того не желая, увела его в такую глубину за пеленой, откуда знакомые пути уже не доставали до человеческого мира. Пока вокруг были люди отца, старый лагерь и действующая дорога в Портенкросс, тревожиться вроде бы не приходилось, однако доверять «вроде бы» Райн не любил никогда. Если пространство имело путь, путь следовало проверить, а если этот путь вел к Даннотару, лучше всего было выяснить это прежде, чем понадобится возвращаться по нему самому.

Он попросил у Финна клочок бумаги и перо, чем немедленно вызвал вопрос, не собрался ли молодой лэрд наконец составить расписку за давно утраченные перчатки, но вместо ответа устроился на краю стола, отодвинув кружку и блюдо с остатками жареной ящерицы. Писать следовало Катрионе, и здесь Райн на мгновение задумался не над содержанием, которое было предельно простым, а над языком. Если записка попадет куда-нибудь не туда, если ее перехватят, если сама Морвен вдруг проявит любопытство, английский или гэльский были бы слишком доступны, тогда как русский давал хотя бы ту малую степень тайны, которую можно получить, не прибегая к шифру, к тому же Катриона прочтет его без усилия. Русские буквы все еще требовали от Райна чуть большей сосредоточенности, чем латиница, и потому он вывел их неторопливо:
«Морвен. Я за пеленой. Всё хорошо».

Райн перечитал написанное и усмехнулся, потому что записка получилась именно такой, после которой Катриона наверняка сначала скажет что-нибудь нехорошее, а уже потом обратит внимание на последние два слова. Пожалуй, следовало написать больше, объяснить, где он, с кем, почему не вернулся к завтраку и каким образом прогулка с Урианом превратилась в путешествие по миру ши, однако тогда проверка дороги превращалась бы в письмо, а письмо требовало объяснений, которых он пока и сам толком не имел. Главное жена поймет: Морвен замешана, он за пеленой, жив, цел и способен отправлять записки; остальное расскажет сам, если путь действительно существует. Он сложил бумагу вчетверо, засунул поглубже между свертком невесомой ткани и коробкой со сладкими лепестками, после чего затянул горловину сумки и несколько мгновений держал ее за ремень, уже не обращая внимания на то, как Финн рядом заинтересованно замолчал, а Гэвин перестал что-то рассказывать. Для них, привыкших ходить между мирами, происходящее, вероятно, не было особенно удивительным, но Райн сейчас искал не просто дверь. Он искал Даннотар, а внутри Даннотара — Катриону, и потому привычно отбросил сами расстояния, поскольку Древу не было дела до миль, морей и границ, оставив только отношения между точками.

Вот он, здесь, в старом лагере отца, вот Даннотар, человеческий мир, знакомая крепость над морем, вот Катенька, которую он утром оставил спящей, а теперь представлял настолько ясно, что почти видел, как она хмурится над каким-нибудь делом, совершенно не подозревая, что через мгновение муж собирается швырнуть в нее сумкой из другого мира. Между этими точками не требовалось прокладывать дорогу заново, если связь уже существовала: нужно было лишь найти правильную ветвь среди множества возможных, почувствовать ее направление и убедиться, что чужое вмешательство не нарушило рисунка.
Мир ответил не сразу, и Райн успел почувствовать, как внутри неприятно сжалось что-то, чего он предпочел бы не называть тревогой, однако затем пространство сложилось правильно. Не открылось, не разорвалось, не засветилось — просто на одно короткое мгновение перестало быть обязательным, и среди всех направлений возникло одно, знакомое до такой степени, что ошибиться было невозможно. Даннотар. Дом. Катриона. Три вещи легли на одну линию, и напряжение отпустило Райна раньше, чем он успел это осознать.

— Ну, — пробормотал он, взвешивая сумку в руке, — посмотрим.
Швырок получился самым обыкновенным, почти ленивым, каким можно перебросить товарищу свернутый плащ, только сумка не пошла по дуге и не упала на землю. Райн направил ее вдоль найденной ветви, позволив движению продолжиться там, где обычное пространство уже не имело власти, и тяжелая кожаная торба, полная иномирных тканей, семян, стекла, сладостей и совершенно ненужных, а потому особенно приятных вещей, исчезла посреди полета так буднично, что Финн даже наклонился вперед, словно ожидал увидеть ее за спиной Райна. Тот же вместо этого продолжал ощущать движение еще несколько мгновений — не сам предмет, скорее оставленное им возмущение вдоль пути, подобное дрожи натянутой струны, — пока оно не достигло другого конца и не оборвалось.

Дошла.
Райн выдохнул через нос, только теперь понимая, насколько сильно хотел именно этого подтверждения. Морвен могла крутить дороги, могла выдернуть его за пелену, могла сколько угодно твердить, что здесь он принадлежит ей, однако пути Древа оставались доступны, Даннотар отзывался, а значит, никакой клетки вокруг него не существовало. От этой мысли настроение немедленно улучшилось, и он повернулся к Морвен, которая наблюдала за проверкой с подозрительно неподвижным лицом.
— Вот и хорошо, — заметил Райн, позволив себе улыбнуться.
Он не стал пояснять, что именно хорошо. Если Морвен понимала, то объяснение было лишним, если нет — тем более.
А где-то в Даннотаре Катриона, вероятно, только что получила из пустого воздуха туго набитую сумку, внутри которой лежали подарки из мира ши и записка мужа, состоящая из пяти слов, причем первое из них совершенно справедливо объясняло почти все остальные.

Уходить оказалось гораздо труднее, чем Райн рассчитывал, и не потому, что кто-нибудь пытался его удержать. Стоило ему лишь сказать, что пора дальше, как вся легкая суета лагеря, уже успевшая принять его присутствие за часть собственного утра, снова ненадолго собралась вокруг него: кто-то хотел передать привет генералу, другой — непременно Катрионе, хотя никогда ее не видел, третий потребовал, чтобы Райн привел жену сюда сам и не смел присылать одну, потому что старым полкам положено сперва посмотреть на женщину, которой хватило отваги выйти за их щенка; Финн воспользовался последними мгновениями, чтобы еще раз напомнить о перчатках, а Гэвин, пожав Райну руку, задержал ее чуть дольше и велел в следующий раз не ждать, пока мир ши сам за шиворот притащит его в лагерь. После этого пришлось жать еще одну ладонь, затем другую, отвечать на шутки, вспоминать имена, и отбиваться от новой попытки нагрузить его подарками, пока прощание не превратилось в ту теплую неразбериху, которая возможна только между людьми, не видевшимися слишком долго и уже уверенными, что теперь следующая встреча обязательно будет скоро.

Уриан тем временем ждал с куда большим достоинством, хотя достоинство это объяснялось главным образом тем, что в пасти у него находилась кость чудовищной ящерицы, ради которой пес, вероятно, согласился бы покинуть даже райские кущи. Кость оказалась почти неприлично большой: толстая, тяжелая, с широким суставом на одном конце и остатками обугленного мяса на другом, она выдавалась по обе стороны морды так далеко, что Уриану приходилось слегка поворачивать голову, проходя между людьми, а один из ветеранов, оценив размеры трофея, заметил, что теперь осталось лишь объяснить в Даннотаре, от какого именно зверя пес принес домой ногу. Райн посмотрел на дирхаунда, на кость, на веселые лица вокруг и решил, что объяснять всё равно придется слишком многое, чтобы еще одна огромная ящерица могла существенно ухудшить положение. Он коротко хлопнул ладонью по боку пса и велел идти вперед, после чего Уриан немедленно принял поручение так серьезно, словно ему доверили авангард целой армии. Дирхаунд двинулся к старому выходу из лагеря, гордо неся добычу, иногда задевая ею за край лавки или чужую ногу и даже не считая нужным извиняться, а люди расступались перед ним со смехом, вслед еще летели советы не потерять щенка, не позволять Морвен украсть его второй раз и что легион ожидает приглашения на крестины, если таковые вообще состоятся в семье, где родственники представлены богинями, ведьмами и неизвестно кем еще. Райн, уходя следом, оглянулся через плечо и поднял руку вместо очередного прощания, потому что продолжать его словами уже не имело никакого смысла; лагерь оставался позади живым, шумным, совершенно непохожим на то древнее военное урочище, которое он рассчитывал найти, и именно этим неожиданно радовал.

Дорога впереди снова уходила под широкие листья, где джунгли постепенно поглощали голоса и запах дыма, но теперь Райн уже не чувствовал себя здесь человеком, случайно выброшенным в чужой мир. Дорога домой легла под шаг почти без сопротивления, и после всего, что произошло с утра, эта простота показалась Райну едва ли не отдельным подарком. Он уже не искал Даннотар, не выстраивал путь заново и не проверял каждую ветвь, как делал совсем недавно с сумкой: нужная связь оставалась натянутой между ним и домом достаточно ясно, чтобы идти по ней так же привычно, как по дороге, которую ноги знают лучше глаз. Впереди Уриан нес свою чудовищную кость с непоколебимой серьезностью победителя, время от времени вынужденный задирать морду выше, когда один конец трофея цеплялся за корни или низкие ветви, а Райн шел следом, позволяя миру ши постепенно уступать место тому, который оставил несколько часов назад. Джунгли редели, тяжелый теплый воздух становился прохладнее, незнакомые запахи исчезали из него один за другим, и где-то на границе между двумя мирами снова появился тот самый привкус соли, по которому Даннотар узнавался прежде, чем показывались стены. Морвен осталась позади — когда именно, Райн не заметил и выяснять не собирался, достаточно было знать, что сегодня она уже сказала больше, чем требовалось, а он, в свою очередь, успел убедиться в гораздо большем, чем рассчитывал, уходя утром погулять с собакой. В следующий миг вместо влажной зелени перед ним оказалась совершенно не подходящая для торжественного возвращения домой аптека.

Райн едва успел понять, что стоит между длинным столом, заставленным банками, ступками и связками сушеных трав, и высоким шкафом, из которого пахло спиртом, воском, кореньями и еще десятком вещей, каждая из которых в руках Катрионы могла оказаться лекарством, ядом или добавкой к ужину, когда справа что-то стукнуло, словно с полки поспешно поставили сосуд, а затем жена пересекла оставшееся между ними пространство с такой быстротой, что вся привычная геометрия встречи сделалась совершенно бесполезной. Райн успел только развести руки, чтобы не столкнуться с ней лбом, и уже через мгновение Катриона обняла его крепко, всем телом прижавшись к груди, словно несколько русских слов в записке прекрасно справились с задачей сообщить, что он жив, но совершенно не справились с задачей убедить ее в этом до конца. Он обхватил ее в ответ, невольно улыбаясь в волосы и чувствуя, как собственное утреннее желание ни с кем не разговаривать окончательно становится чем-то, случившимся очень давно. Катриона пахла травами, чем-то терпким от недавно растертых листьев и своим обычным теплым запахом, который никакая пелена не могла спутать ни с чем другим, и Райн позволил ей держать себя столько, сколько потребуется, только одной ладонью медленно провел по спине, чувствуя под пальцами ткань платья и ту напряженность, которая понемногу начинала отпускать.
– Прости, – пробормотал он наконец ей в волосы, причем слова родились вовсе не из чувства вины за сам побег: уйти одному ему все еще казалось правильным. Виноват он был в другом – в том, что из всей утренней истории Катриона сначала получила исчезнувшего мужа, затем сумку, вылетевшую неизвестно откуда, и записку, первое слово которой было «Морвен». – Я думал просто в лес сходить.

– Я её убью, – пробормотала Катриона ему в грудь. – Найду и убью. Потом сожгу. Потом по ветру развею. Потом, пожалуй, повторю - просто на всякий случай. Правда всё хорошо?
Райн почувствовал, как последние слова Кати глухо отозвались ему в грудь, и улыбка, еще державшаяся после лагеря, стала мягче, потому что за обстоятельным планом убийства, сожжения и последующего повторения всей процедуры Морвен слишком хорошо слышалось то, ради чего жена по-прежнему не отпускала его. Он обнял ее крепче, провел ладонью вдоль спины, чувствуя под пальцами знакомый изгиб, и на несколько мгновений просто оставил Катриону прижатой к себе, поскольку сейчас ответ требовался не столько словами, сколько тем, что он действительно стоял здесь, теплый, целый, без крови на одежде и без очередной раны, которую можно обнаружить лишь после настойчивого осмотра. Впрочем, после того как несколько дней их жизни ухитрились вместить мертвецов, оживший лес, Лондон, Пыскор и путешествие за пелену, одного этого доказательства жена вполне могла счесть недостаточным.

– Правда, – тихо ответил он наконец, чуть отстранившись лишь настолько, чтобы увидеть ее лицо, но рук не убрал. – Ни дырки новой, ни кости сломанной, ни даже царапины, которой можно было бы оправдать твоё намерение убить Морвен дважды. Хотя, пожалуй, один раз я бы тебе мешать не стал. Она сегодня начала знакомство с того, что попыталась протащить меня по ветвям Древа так, что земля с небом несколько раз поменялись местами, и вот за это я на неё всё еще сердит.
Сказав последнее, Райн понял, что выбрал не самое удачное обстоятельство для успокоения беременной жены, потому и поспешил большим пальцем погладить ее по щеке, удерживая прежде всего самого себя от смешка. Смешного в том мгновении, когда он перестал понимать, где верх, действительно было мало. Смешным всё стало позже, когда вместо ожидаемой беды рядом с ним из воздуха со шмяком выпала сама Морвен, а еще позже,  когда утренний побег от людей привел его прямо к людям, которых он не видел столько лет.
– Всё закончилось прежде, чем успело стать опасным по-настоящему, – продолжил Райн уже серьезнее, не отводя взгляда, чтобы она могла сама увидеть, насколько спокойно он об этом говорит. – Я понял, что она делает, позвал матушку и оказался за пеленой. Морвен рухнула рядом следом, причем так, что за одно это зрелище я почти готов простить ей начало прогулки. А потом я проверил пути. Дважды. Сначала отправил тебе сумку, потом прошел сам. Древо меня слушается, Даннотар я чувствовал отсюда, дорогу домой нашел без труда. Она меня не заперла и не может удержать там одним своим желанием.

Именно это, как ему казалось, было важнее всего остального, поэтому Райн позволил словам осесть, прежде чем рассказывать дальше, а взгляд тем временем сам прошел по аптеке и нашел сумку, уже успевшую прибыть раньше хозяина. Вид ее вернул остаток утреннего веселья, потому что теперь предстояло объяснить еще и то, каким образом человек, ушедший погулять с собакой, вернулся не только из другого мира, но и с подарками, едой в животе и целым легионом новых родственников для собственной жены.
– Дальше всё стало гораздо менее страшно и значительно более странно, — признался он, снова притягивая Катриону к себе и легко целуя в висок. – Я решил, что раз уж всё равно хотел гулять, глупо возвращаться только потому, что лес оказался не тот. Направил дорогу к старому лагерю отца и нашел его. Живой. Там рынок, дороги в какие-то здешние города, торговцы, всякая дрянь, которую хочется купить исключительно потому, что непонятно, зачем она нужна... и отцовские легионеры. Те самые. Часть полков живет там сменами по несколько лет, пока товарищи остаются в Портенкроссе, потом меняются, и так время не съедает весь легион разом. Поэтому нынешняя смена ушла, когда я был еще мальчишкой. Они меня увидели и...

Он замолчал, потому что объяснить выражение Гэвина в момент узнавания оказалось неожиданно труднее, чем рассказать о Морвен и Древе, а потом тихо рассмеялся, уткнувшись на мгновение лбом в женин висок.
– Они всё еще считают меня щенком. Финн потребовал перчатки, которые я украл у него ребенком, чтобы обуть пса. Гэвин помнит меня вот таким, – Райн опустил ладонь примерно к бедру и тут же поморщился, вспомнив спор, – хотя Финн уверяет, что ниже, но он лжет. Накормили меня до отвала мясом какой-то чудовищной ящерицы, которая бегает на двух ногах, ростом едва ли не с дом, с хвостом длиннее себя и пастью, набитой зубами. Уриан сейчас доедает одну из ее костей. А потом они заметили кольцо и брачный браслет, и выяснили, что я женат. Так что теперь весь старый легион знает о тебе и требует, чтобы я привел тебя знакомиться. Потом я сказал, что скоро стану отцом, – тут улыбка Райна сделалась совершенно беззащитной, потому что одного воспоминания хватило, чтобы снова услышать тот хохот, – и вот это их действительно добило. Кажется, новость о ребенке заинтересовала их меньше, чем открытие, что их великий генерал теперь будет дедом. Они уже обсуждают, переживет ли отец это испытание, и требуют приглашения на крестины. А Морвен стояла рядом и смотрела на всё это так, будто только сегодня наконец поняла, что я не шутил, когда называл Бадб матушкой, а древнего генерала – отцом.

Он снова погладил Катриону по спине, чувствуя, как окончательно возвращается к ней из того странного утра, и теперь уже ответил на первоначальный вопрос без всякой иронии, спокойно и просто:
– Так что да, любовь моя. Правда всё хорошо. И если хочешь проверить меня с головы до пят сама, я даже не стану спорить. Сегодня.
Последнее слово Райн все-таки добавил, потому что совершенно безоговорочная покорность могла заставить жену заподозрить, что за пеленой ему повредили голову.
– Ладно, – согласилась жена. – То есть, я верю. Хорошо. А когда мы пойдём знакомиться?
Вопрос прозвучал так буднично, словно речь шла не о путешествии за пелену, в старый лагерь армии, пережившей войну богов, а о визите к соседям, которых следовало навестить прежде, чем они обидятся, и Райн несколько мгновений смотрел на жену, пытаясь понять, успела ли она уже забыть, что совсем недавно собиралась найти Морвен, убить, сжечь, развеять по ветру и повторить всё сначала, либо просто не видела никакого противоречия между расправой над ведьмой и знакомством с отцовскими легионерами. Судя по выражению лица Катрионы, второе было куда вероятнее. Тревога еще не до конца ушла из ее глаз, руки по-прежнему лежали у него на спине, словно отпускать мужа прежде полного выяснения обстоятельств было неразумно, однако за тревогой уже проступало то знакомое живое любопытство, из-за которого Катриона могла в одну минуту всерьез обсуждать опасность, а в следующую заинтересоваться устройством мира, где эта опасность подстерегала. Райн не удержался от улыбки, и подумал, что старые легионеры совершенно правильно поняли ее характер по одному лишь рассказу: женщина, услышавшая, что мужа едва не утащили по ветвям Древа, прежде всего удостоверилась, что он цел, затем постановила убить виновную, а после немедленно захотела посмотреть место собственными глазами.

– Когда перестанешь смотреть на меня так, будто собираешься связать и держать в аптеке до рождения ребенка, – ответил он, позволяя иронии смягчить обещание, которое уже считал данным, потому что отказать ей после того, как весь лагерь потребовал привести леди, было бы одинаково опасно и дома, и за пеленой. – Только пойдем не тем путем, каким попал туда утром. Я предпочел бы больше не проверять, сколько раз человек способен увидеть землю над головой, прежде чем его стошнит. Хотя, боюсь, от Морвен это нас не избавит. Она теперь знает, как я хожу, и после сегодняшнего выглядит еще более убежденной, что я ей принадлежу.

– М-м, – согласилась Катриона, неохотно разжимая кольцо рук. – Честно говоря, не знаю, что могло бы её отвадить, кроме развеивания. И то не обязательно. Но это... странно. Даже я в молодости после таких новостей отошла бы на время, чтобы подумать, прикинуть. А она, ты говоришь, даже не засомневалась? Вот ведь дура упёртая... Ай, да ну её пока что. А когда мы будем знакомить великого генерала с новостью?
Райн невольно проследил взглядом за женой, когда она принялась с той основательной хозяйственностью, которая удивительным образом сочеталась в ней с любопытством ученого, складывать обратно в сумку вещи. Оставалось только надеяться, что цветы, распускающиеся в лунном свете, не решат заодно съесть замковый огород. Он тихо усмехнулся, услышав рассуждения о Морвен, и, прислонившись плечом к косяку двери, некоторое время просто смотрел, как уверенно движутся её руки.
– Вот и я ждал, что засомневается, – признался он наконец. – Хотя бы ненадолго. Не потому даже, что матушка действительно богиня. Просто... когда перед тобой вдруг оказывается вещь, которая не укладывается в прежнюю картину мира, разум обычно сперва начинает торговаться с самим собой. Ищет другое объяснение. Думает, где ошибся. Она же словно получила последнее недостающее доказательство к тому, во что уже заранее решила верить. Посмотрела на легионеров, послушала, как они спорят об отце, будто он вышел прогуляться и скоро вернется к ужину, – и... всё. Ни одного вопроса. Только посмотрела на меня так, словно теперь предъявлять на меня права стало еще интереснее.

Райн покачал головой, вспоминая лицо Морвен, и коротко фыркнул.
– Упрямства ей, признаться, не занимать. В этом я даже начинаю испытывать к ней некоторое уважение. Очень небольшое. Настолько небольшое, что если ты все-таки однажды решишь ее развеять по ветру, мешать по-прежнему не стану.
Он оттолкнулся от косяка и подошел ближе, машинально поправив край сумки, который Катриона не до конца затянула.
– А что касается великого генерала...
Последние слова он произнес с легкой улыбкой, которая появлялась всякий раз, когда речь заходила об отце.
–Только не вздумай назвать его так при нем. Он сделает очень страдальческое лицо и минут десять будет объяснять, что никакой он не великий генерал, что войну выиграли легионеры, он всего лишь не слишком плохо расставил людей по местам, а вообще предпочел бы, чтобы его называли магистром. Или... – Райн на мгновение задумался, затем улыбнулся уже совсем тепло. – Или просто отцом. Мне кажется, второе ему нравится гораздо больше, хотя вслух он никогда этого не скажет.
Мысль о самом разговоре неожиданно перестала казаться ему будущим событием. Он некоторое время молчал, словно примеряя ее к действительности, а затем негромко рассмеялся.

– Хотя знаешь... скорее всего, мы с тобой уже опоздали.
Он встретился с Катрионой взглядом и развел руками.
– От матушки можно что-нибудь скрыть. Очень трудно. Очень ненадолго. Но теоретически можно. Она иногда делает вид, будто ничего не заметила, если ей интересно посмотреть, чем всё закончится. А вот чтобы скрыть что-нибудь от нее и при этом чтобы она не проговорилась отцу... – Райн тихо хмыкнул. – Нет, любовь моя. Я слишком хорошо знаю их обоих. Если матушке уже известно, что скоро появится внук, а она наверняка узнала об этом раньше нас с тобой, потому что у богинь отвратительная привычка узнавать подобные вещи первыми, то отец, скорее всего, тоже уже знает. Просто сидит сейчас где-нибудь с самым невозмутимым видом на свете и терпеливо ждет, когда мы сами придем сообщить ему новость, чтобы потом сделать удивленное лицо и сказать: «Неужели? Какая неожиданность».

Райн тихо рассмеялся уже совсем открыто.
– И знаешь, что самое неприятное? У него получится. Я почти уверен, что в первые несколько мгновений даже я поверю, будто он действительно ничего не знал. А потом матушка обязательно посмотрит на него тем самым взглядом, и мы оба поймем, что нас совершенно бессовестно разыграли. Поэтому предлагаю не мучить меня вопросом, когда сообщать. Пойдем к ним, когда вернется отец или когда сами до него доберемся. Торжественно расскажем всё как положено, позволим ему изобразить удивление, а потом посмотрим, сколько времени матушка выдержит, прежде чем признается, что они обсуждали имя будущего внука еще до моего сегодняшнего побега в лес.
– М-м, – снова согласилась жена. – Всё же, одному деду уже рассказали, второму, наверное, тоже бы нужно рассказать... независимо от того, знают уже, или нет. И даже независимо от того, смертные там, или не очень, хотя это до сих пор в голове не укладывается. Дело ведь не в знании... О! А ещё я бы хотела взглянуть на Портенкросс. Познакомиться с Мэйси... самой странно, что говорю об этом прямо сейчас, - помедлила, задержав руки на уже закрытой суме, легко пожала плечами. – А, может, как раз и не странно, после этого утра. Не знала, что переход в другой мир так похож на смерть. Впрочем, хотелось и без этого.

Райн долго молчал, не потому, что не находил слов, а потому, что сказанное женой неожиданно совпало с тем ощущением, которое осталось в нем после сегодняшнего утра. Он снова увидел перед собой то безумное мгновение, когда исчезли верх и низ, когда мир перестал быть неподвижным и само существование повисло между двумя вдохами, словно привычная земля внезапно отказалась считать человека своим. Тогда ему было не до размышлений – он искал дорогу, за которую можно уцепиться, звал матушку, удерживал собственное сознание, чтобы не потеряться среди ветвей, но теперь, оглядываясь назад, понимал, что Катриона нашла удивительно точные слова.
– Именно так оно и есть, – тихо сказал он, не отрывая взгляда от ее лица. – Мы привыкли думать, будто смерть – это конец дороги. А ведь она только переход. Не исчезновение. Просто однажды человек переступает порог и оказывается... по другую сторону мира. Не там, где был прежде.
Катриона медленно кивнула.
– Не думала об этом так, но - да. И всё же... – она покачала головой. - Понимание того, что нет завершения, а лишь продолжение – это разум, но ведь он всё равно обрамлён в чувство. И для тех, кто остаётся, это - и конец тоже. Вот за это осознание утром я готова была убить Морвен.
Помолчала миг, бросила сумку и шагнула ближе - не обнимая, а просто тронув за руку. И продолжила уже мягче.
- Поэтому, наверное, острее прежнего хочу войти - у тебя на руках - в ворота Портенкросса, увидеть легион, познакомиться. И рассказать тоже. Не от поспешности, не потому, что вдруг боюсь, а для полноты и правильности, хотя эти слова не объясняют всего. Впрочем, сейчас?
Она вдруг улыбнулась - ярко, по-девичьи дразняще. Медленно потянулась, расправляя затёкшие плечи и спину после долгой работы, и тихо выдохнула.
- Сейчас я хочу что-нибудь съесть, а потом... хм, если нас снова никто не растащит по своим делам, то я предлагаю подняться в покои. Есть занятия, которые лучше философии помогают понять, если не смерть, то хотя бы жизнь.

В голове у Райна на одно короткое мгновение возник совсем другой вечер: большая карта Даннотара, новые межевые линии, расчеты будущих дорог и пашен. Работа манила его куда сильнее отдыха и постельных утех, да и сегодняшний день принес столько нового, что хотелось спокойно разложить всё по местам, пока память еще держала каждую мелочь. К тому же, Райн не был уверен, не вредно ли это ребенку. Обычно врачи советовали воздерживаться. Но он посмотрел на Катриону – живую, улыбающуюся, уже окончательно вернувшуюся из того утреннего страха, – и с мысленным вздохом понял, что карта вполне способна подождать, а к мнению врачей жена всё равно не прислушается.
– Тогда договорились, – сказал он просто. – Есть я не хочу, после ужина буду ждать тебя в наших покоях.

Когда Катриона вышла из аптеки, унося с собой суму, полную невозможных подарков из мира ши, Райн задержался лишь на одно короткое мгновение. В комнате стало тихо, где-то за стеной привычно шумел замок, внизу, наверное, уже начинали накрывать к ужину, а Уриан, наконец пристроивший свою исполинскую кость в самом неподходящем месте, лежал рядом с ней с таким глубоким удовлетворением, какого человек способен достичь разве что после очень удачного дня. Райн невольно усмехнулся.

Он уходил из Даннотара до рассвета только затем, чтобы несколько часов побыть одному, пройтись по лесу, привести мысли в порядок и хоть ненадолго перестать быть графом, хозяином, человеком, от которого беспрестанно чего-то ждут. Вместо этого мир успел перевернуться буквально, Морвен попыталась утащить его за ветви Древа, древний лагерь отца оказался живым, легионеры встретили его как мальчишку, которого когда-то носили на руках, он неожиданно снова почувствовал себя сыном, а к вечеру вернулся домой с полной сумой иномирных безделиц, огромной костью неведомого зверя и ощущением, что мир сделался одновременно больше и гораздо ближе. Странный вышел день. Очень хороший. И, пожалуй, именно этим он нравился Райну больше всего. Потому что самые важные дороги, как выяснялось раз за разом, редко начинались там, где человек собирался их искать.

0

72

21 июля 1559 г.

Свист сигнальной стрелы прорезал предрассветную тишину так неожиданно и так знакомо, что Райн проснулся прежде, чем успел понять, почему открыл глаза. Сон ушел сразу, словно его и не было; только сердце сделало один более сильный удар, после чего привычка заняла место тревоги. Он не вскочил, не потянулся к мечу и даже не поднялся на локте, а остался лежать неподвижно, вслушиваясь в замок, в дыхание жены рядом, в собственную память, потому что прежде всего следовало понять не то, что произошло, а где именно произошло. Лесная граница. Без сомнения. За долгие месяцы на границе он успел привыкнуть различать сигналы почти так же легко, как различал голоса близких людей, и теперь не сомневался, что первая стрела пришла именно оттуда, где цепочка сторожевых постов уходила в чащу, прикрывая новые поселения. Где-то далеко, за темными холмами, люди уже встретились с опасностью, но мысль эта не заставила его вскочить. Напротив, она удержала на месте, потому что именно ради подобных мгновений он и переносил сюда всю пограничную науку Портенкросса.

Прежде Даннотар жил иначе. Любая тревога почти неизбежно означала, что хозяину придется самому вести людей туда, где беда уже случилась. Теперь беда должна была сперва столкнуться не с графом, а с порядком. Первый пост замечал врага и поднимал тревогу. Соседние уже двигались навстречу друг другу, не ожидая приказов. Люди в замке должны были проснуться только в том случае, если сама система признает собственных сил недостаточно. Так было правильнее. Так земля переставала зависеть от того, успеет ли один человек вовремя вскочить с постели. Райн успел мысленно провести линию между заставами, почти увидев знакомый рисунок лесных дорог, когда над крепостью снова пронесся свист. Второй. Значительно раньше, чем он рассчитывал услышать его в случае настоящей беды. Почти сразу за ним над далекой кромкой леса мелькнуло другое пламя — короткое, спокойное, белое.

Отбой.
Он медленно выдохнул, и удовлетворение, пришедшее вслед за этим выдохом, оказалось гораздо глубже обыкновенного облегчения. Радовало не то, что опасность миновала. Опасности будут всегда. Радовало другое – люди справились без него. Кто-то заметил нарушителей, кто-то поднял тревогу, соседний дозор успел вовремя подойти, схватка закончилась раньше, чем понадобилось будить гарнизон, а значит, всё, что он столько планировал, наконец перестало быть замыслом одного человека и стало привычкой всей границы. Система впервые по-настоящему прожила собственную жизнь.
Райн повернул голову. Катриона рядом даже не проснулась окончательно. Во время первого сигнала она лишь едва заметно пошевелилась, словно сознание успело различить тревогу раньше тела, а теперь снова спала спокойно и глубоко, доверяя ему так же естественно, как сам он только что доверил границу людям, стоявшим в лесу.

Райн задержал на ней взгляд чуть дольше, чем собирался, осторожно убрал со щеки выбившуюся прядь волос и вдруг понял, что назад в сон уже не вернется. Не потому, что тревожился. Наоборот. Мысль заработала с той ясностью, которая всегда приходила к нему после удачного решения трудной задачи, а вместе с ней начали всплывать десятки других дел, давно ожидавших своего часа. Граница выдержала первую настоящую проверку. Значит, теперь следовало посмотреть на нее уже глазами хозяина: не как на цепочку людей, а как на устройство земли, где еще усилить дозоры, куда перенести следующий пост, сколько семей можно безопасно селить севернее, где пройдет новая дорога и как изменится хозяйство после сегодняшнего опыта. Он тихо выбрался из постели, оделся почти на ощупь, стараясь не потревожить сон жены, и перебрался за стол. Замок еще принадлежал ночи. Где-то далеко мерно шагал часовой, потрескивал факел, пахло холодным камнем и воском. На столе его уже ждали бумаги, оставленные с вечера, и, усаживаясь, Райн неожиданно поймал себя на мысли, что испытывает почти то же чувство, какое испытал вчера, обнаружив за пеленой лагерь отцовских легионов. И там, и здесь он видел одно и то же: правильно устроенный мир продолжает жить без своего создателя. Именно в этом, наверное, и состояла настоящая работа хозяина земли –однажды построить всё так, чтобы среди ночи можно было не хвататься за меч, а спокойно сесть за бумаги, зная, что люди уже сделали свое дело.

Райн не любил беспорядка в бумагах по той же причине, по которой не терпел беспорядка в строю. И там и здесь ошибка редко начиналась с большого, она почти всегда приходила незаметно, прячась в какой-нибудь мелочи, на которую вчера никто не обратил внимания, а завтра именно она могла заставить людей платить втрое дороже – деньгами, трудом или кровью. Поэтому он никогда не хватался за первый попавшийся свиток. Сначала ладони сами разложили всю кипу так, как давно привыкли делать: рядом оказались бумаги, требовавшие лишь подписи, чуть дальше – те, где прежде следовало подумать, еще дальше – бумаги, которые неизбежно заставят его покинуть замок и увидеть всё собственными глазами. Лишь после этого Райн взял первое письмо, и работа потекла так же спокойно, как рассвет за окнами. Каменщики просили денег за известь и новую печь для обжига, плотники — за мост через ручей, мельник писал, что весенней водой разнесло колесо, а кузнец требовал железа, потому что деревня росла быстрее, чем он успевал менять лемехи на плугах. Эти бумаги не столько читались, сколько сравнивались с тем порядком, который Райн давно держал в памяти. Хороший хозяин редко помнил точную цифру, зато прекрасно чувствовал, когда она переставала быть правильной. Так и теперь: цена на железные скобы вдруг оказалась почти вполовину выше прежней. Райн перечитал строку еще раз, словно надеясь, что ошибся сам, затем без колебаний провел пером через лишние числа и написал на полях: «Заплатить по прежней цене. Если железо нынче само научилось коваться, пусть мастер покажет это чудо прежде, чем просить за него серебро.» Следующий счет он подписал почти сразу, задержавшись лишь затем, чтобы добавить несколько слов управляющему: плотники закончили мост раньше обещанного срока, а значит, люди заслужили не только плату, но и награду. Хорошую работу следовало поощрять быстрее, чем дурную наказывать.

Потом пришел черед прошений, и вместе с ними за стол словно вошло всё графство со своими маленькими бедами, каждая из которых для написавшего была ничуть не меньше войны. Бумагу деревенский писарь исписал старательно, но речь оставил хозяйской, не приглаживая чужие слова.
"Милостивый наш граф. Просим твоей милости. Кобыла моя Мышка ногу себе испортила на камнях, а пахота теперича самая. Сын малой, сам не вывезу. Дай лошадку на две недели, покуда свою не подлечу. А к Покрову верну али деньгами отработаю."
Райн улыбнулся почти незаметно. Игната он помнил. Человека можно было судить не только по тому, что он просил, но и по тому, как просил. Этот сразу предлагал вернуть долг, хотя еще ничего не получил. Такие редко обманывали. Несколько слов легли на оборот: господскую Рыжуху выдать на три недели, платы не брать, осенью посмотреть, оправилась ли Мышка. Следующий лист оказался совсем иного рода.
"Батюшка граф. Бабы наши промеж собой не поделят огородину. Одны кричат, што межа сюды, другия — туды. До драки дошло. Просим рассудить, а то ужо одна другой башку мотыгой расшибёт."
Райн не сразу взялся за перо. Вместо этого взгляд его ушел на карту, лежавшую рядом. Межа почти никогда не становилась настоящей причиной ссоры. Земля лишь принимала на себя то, что копилось между людьми месяцами, а иногда и годами. Если теперь женщины готовы были хвататься за мотыги, значит, огород служил только поводом. Следовало увидеть их самому. Он коротко велел ничего не менять до своего приезда, обеих вызвать, а старосте сперва выяснить, с чего началась вражда, пока память еще не успела заменить правду обидами. Третье прошение заставило его тихо хмыкнуть.

"Господин граф. Пишу тебе не жалобу, а правду. Сосед мой козу мою сглазил. Покамест не ругались – доилась. Как обругал — молока нема. Ты человек учёный, рассуди."
Он перечитал его дважды, потом покачал головой, уже представляя себе и соседа, и несчастную козу, и двух взрослых мужиков, которые наверняка несколько дней ходили вокруг друг друга, убежденные, что причина беды непременно должна быть колдовской, лишь бы не признать собственной глупости.
"За сглаз не судить. Старосте посмотреть, не больна ли коза. Если здорова — помирить соседей."
Райн положил бумагу поверх остальных и на мгновение задумался. Странная вещь – хозяйство. Люди, не знавшие его близко, наверняка решили бы, что граф целыми днями думает о войне, строительстве крепостей и больших делах, тогда как на самом деле жизнь любой земли держалась вовсе не на них. Она держалась на сломанной лошади, заболевшей козе, двух поссорившихся хозяйках, честном кузнеце, жадном подрядчике, вовремя починенном мосту и десятках других мелочей, каждая из которых сама по себе казалась ничтожной, но все вместе складывались в тот самый порядок, который потом позволял спокойно собирать урожай и спокойно спать по ночам. Дестреза учила его искать центр любой фигуры, ту единственную точку, вокруг которой выстраивается всё остальное. Управление землей оказалось удивительно похожим искусством: почти никогда не приходилось исправлять сразу весь рисунок, достаточно было найти то место, где нарушилось равновесие, вернуть его, и остальное постепенно само вставало на свои места. Именно поэтому Райн так редко принимал решения, не увидев людей собственными глазами. Бумага сообщала о следствии. Причину почти всегда приходилось искать самому.

- Доброе утро. Знаешь... просыпаться и сразу видеть тебя оказалось удивительно приятной привычкой, - жена помедлила, зевая, протёрла глаза, прогоняя остатки сна. - Бумаги... Мир сегодня к нам добр? Кажется, ночью слышала что-то странное... Или мне это приснилось?
Райн закончил строку, поставил под ней подпись, аккуратно промокнул чернила песком и только после этого посмотрел на Катриону. Она лежала в кровати еще сонная, с растрепавшимися после сна волосами, щурясь на утренний свет, и вся серьезность только что прочитанного прошения почему-то сразу отступила. Он поймал себя на мысли, что жена совершенно права: просыпаться и сразу видеть друг друга оказалось привычкой, от которой не хотелось отказываться.

– Доброе утро, – тихо ответил он. – Мир, как всегда, занят собой. У одного коза перестала доиться после ссоры с соседом, две хозяйки собираются делить огород мотыгами, каменщики спорят с кузнецами о цене железа, а три семьи просятся под нашу руку. Если смотреть только на бумаги, можно решить, что человеческий род создан исключительно затем, чтобы непрерывно создавать хлопоты самому себе.
Райн поднял один из листов и, почти не глядя, снова положил его на место.
– Но в целом – да. Сегодня он к нам добр. Ты не ошиблась. Ночью была тревога. Лесная граница. Первый сигнальный огонь разбудил меня. Второй пришел очень быстро. Нападение отбили сами дозоры. Гарнизон даже не пришлось поднимать.
Он ненадолго замолчал, и в глазах появилось то удовлетворение, которое не имело ничего общего с тщеславием.
– Значит, всё начинает работать именно так, как и должно. Граница защищает землю сама, не ожидая, пока хозяин вскочит с постели и примчится решать каждую беду собственными руками. Наверное... это была первая ночь, когда Даннотар стал немного меньше зависеть от меня.

– И это – замечательно, - негромко заметила Катриона. – Мне очень нравится мысль, что однажды мы сможем просто спать по ночам. Не потому, что опасностей не станет - увы, это лишь мечта. Но потому, что всё работает так, что эти опасности и нос побоятся сунуть. Сочтут, что слишком дорого выйдет, не стоит оно того.
Договорив, она откинула покрывало, опустила ноги на пол и помедлила, хмурясь.
– К слову, об опасностях. Забыла сказать за вчерашней суетой: в Лондоне меня нашёл Бес, тот вор, которого вытащила из Ньюгейта. Принёс благодарность и новость: он высмотрел, что бледные из Варфоломея воспитывают у себя парня с вороной на всю грудь. Тощего, кучерявого сопляка, по описанию очень похожего на Оливера Лейси. Джек, как выяснилось, когда-то просил общество поглядывать, не встретится ли такой. Вот Бес и поглядел.

Перо еще несколько мгновений оставалось между пальцами, хотя писать Райн уже перестал, а взгляд сам собой остановился где-то поверх лежащих на столе бумаг, словно теперь перед ним лежали вовсе не счета и прошения, а совсем другой рисунок, который он видел лишь мысленно. Имя Оливера Лейси неожиданно связало сразу несколько вещей, до сих пор существовавших рядом, но порознь.  Джон Ди со своей странной схемой, где человеческие судьбы переплетались с древними именами и силами так, что всякое совпадение переставало быть случайностью, и среди этих линий возникло имя Оливера. Потом Уолсингем, передавая ему поручение, говорил о мальчишке почти без выражения, как человек, привыкший раскладывать людей по местам большого замысла. Тогда Райн не спорил. Если начальник разведки считал нужным, чтобы именно он присматривал за каким-то пятнадцатилетним сопляком, значит, видел в этом смысл, которого сам Райн пока не понимал. Теперь же третью нить принесла Катриона. Слишком много пересечений для одного мальчишки.
– Не нравится он мне, – сказал Райн наконец без раздражения, скорее с тем спокойным недоверием, которое испытывал ко всему, что нарушало естественный порядок вещей. –Не потому, что я считаю его дурным. Я его почти не знаю. Но есть люди, вокруг которых события начинают собираться так плотно, будто сам мир всё время толкает их в спину. Джон Ди. Уолсингем. Теперь Варфоломей. Для пятнадцатилетнего сопляка это уже слишком.

Он медленно провел пальцем по краю стола, продолжая уже не столько говорить, сколько размышлять вслух, потому что одна мысль сама вытягивала следующую. В Дестрезе всякая фигура существовала лишь до тех пор, пока сохранялись отношения между ее вершинами; стоило сдвинуть одну точку, и изменялся весь рисунок. Схема Джона Ди именно этим и тревожила Райна. Она была не пророчеством, а построением, где каждое имя удерживало равновесие остальных. Теперь одна из вершин неожиданно ожила, и оставалось лишь ждать, какая линия придет в движение следующей.
– Но больше всего мне не нравится другое, — продолжил он уже тише.– Варфоломей.
Это имя заставило память без всякого усилия вернуть бледные лица и ножи, возникавшие будто из самого воздуха. Тогда он выжил не потому, что оказался умнее или сильнее. Просто в тот день удача решила ненадолго стать его союзницей, а строить планы, рассчитывая встретить ее второй раз в том же месте, Райн считал занятием для людей, которым надоела собственная жизнь.
– В их крипту я больше не полезу, – сказал он спокойно, словно речь шла о решении объехать размытый мост. - Один раз я уже проверил, насколько это скверная мысль. Второй раз повторять ошибки не собираюсь. Если они действительно держат мальчишку возле себя, значит, сперва нужно понять зачем. Люди редко тратят столько сил на чужого сопляка без причины.

Райн замолчал, и взгляд его снова вернулся к лежавшим перед ним бумагам. Странно было думать, что всего несколько мгновений назад он разбирал спор из-за огорода и заболевшую козу, а теперь в той же комнате размышлял о схеме Джона Ди, Уолсингеме, бледных и мальчишке, которого сама судьба, казалось, настойчиво переставляла с места на место, словно фигуру в игре, правил которой пока не понимал никто. Именно это и тревожило его сильнее всего. Не сам Оливер Лейси. Любую фигуру можно было изучить. Гораздо опаснее оставался игрок, который двигал их по доске.
Катриона кивнула.
- Возражать не стану, нисколько, и горячо одобряю решение не лезть туда снова. И у меня нет ответа про мотивы бледных, не вижу способа о них узнать. Так что...
Она поднялась с кровати и, накинув домашнее платье, скрылась за дверью гардероба. Райн проводил Катриону взглядом, но не стал возвращаться к бумагам. Разговор уже ушел слишком далеко от хозяйственных дел, чтобы делать вид, будто между двумя подписями можно спокойно размышлять о бледных, Джоне Ди и мальчишке. Он только придвинул ближайший лист чуть в сторону, освобождая край стола, и терпеливо ждал, прислушиваясь к тому, как за дверью гардероба шуршит ткань, скрипит тяжелая крышка сундука, негромко постукивает дерево о дерево. По этим звукам уже нетрудно было понять, что Катриона ищет не одежду на день, а что-то спрятанное заранее, и потому он с любопытством поднял голову, когда она появилась снова. В руках у жены лежала сложенная рубаха.
- Так что эта проблема откладывается сама собой. А пока что - вот, как раз вчера закончила, правда, вручить так и не успела.

Райн осторожно принял рубаху обеими руками. Он не сразу коснулся вышивки, сперва просто разглядывал ее молча. Пальцы медленно прошлись по плотной нити, ощущая каждое небольшое утолщение, оставленное иглой, и именно это почему-то тронуло сильнее всего. Перед ним лежала не работа искусной мастерицы – Катриона давно перестала удивлять его тем, что умеет почти всё, за что берется. Перед ним лежали многие вечера. Часы, когда она сидела со светильником, снова и снова пропуская иглу через ткань, думая при этом о нем. Ни один стежок не возник сам собой. Рубаха не праздничная в том смысле, в каком понимали праздник английские портные, не расшитая золотом и жемчугом, не перегруженная дорогой отделкой, а такая, в которой красота рождалась не из богатства, а из смысла. Белое полотно оставалось почти нетронутым, зато по вороту, плечам, широким манжетам и разрезу на груди тянулась вышивка густой красной нитью, местами уходившей в темно-вишневый цвет. На первый взгляд узор казался просто чередованием ромбов, крестов и ломаных линий, однако стоило присмотреться, как геометрия почти сама начинала раскладывать рисунок на отдельные отношения. Каждый ромб был замкнут, внутри него лежала маленькая точка или крошечный косой крест, будто зерно в распаханной земле, от ромбов расходились повторяющиеся крючья, похожие одновременно на молодые побеги и на солнечные лучи, а между ними тянулись бесконечные меандры – ровный, неразрывный ход нити, словно сама дорога жизни не имела ни начала, ни конца. На плечах узор становился плотнее. Восьмиконечные звезды, вписанные одна в другую, удерживали пространство вокруг шеи, а по краю манжет тонкой полосой шли маленькие косые кресты, каждый из которых почти терялся среди остальных, но вместе они складывались в непрерывную охранную черту. Ничего случайного.
– Это молитва, которую можно надеть.
Он произнес это без малейшей насмешки. Просто сказал то, что увидел.

– Да. Ха. Благословение, - тихо согласилась Катриона. – Как меня учили. Как учили тех, кто был прежде меня. Не ворожба, не магия, просто намерение, вышитое вместо слов. Чтобы жизнь и огонь не оставили тебя, чтобы земля узнавала твои шаги и помнила тебя, чтобы крепка была рука в бою, чтобы дорога всегда привела к родному порогу, как бы она ни петляла.
Райн слушал, не сводя с нее взгляда, а рубаха все еще лежала у него на руках, тяжелее собственного веса именно потому, что теперь он знал, что именно держит. Благословение. Не заклинание, не сила, которую можно призвать по собственной воле, а чужое доброе желание, терпеливо вплетенное в ткань сотнями одинаковых движений. Ему нравилось это различие. Оно казалось куда надежнее всякой магии, потому что существовало не само по себе, а пока существовал человек, вложивший его в свою работу. Он невольно улыбнулся.
– В таком случае, любовь моя, ты поставила меня в довольно затруднительное положение.
Райн снова опустил взгляд на рубаху, провел большим пальцем по красной вышивке на вороте и покачал головой с тем спокойным видом, который появлялся у него всякий раз, когда он находил в чужих словах вполне земную, практическую сторону.

– Если всё это действительно должно меня хранить, выходит, снимать ее нельзя. Даже, чтобы постирать. Представь только, что скажет Хэмиш через пару недель. Или Кейр. Нет... пожалуй, раньше. Они решат, что я окончательно одичал. Значит, остается только одно разумное решение.
Райн поднял глаза на Катриону.
— Тебе придется вышить не одну рубаху.
Он произнес это с такой невозмутимостью, словно речь шла о выводе, неизбежно следующем из сложного рассуждения.
– Чтобы, пока одна сохнет после стирки, другая продолжала выполнять свою службу. Иначе я, боюсь, слишком быстро стану опасен для собственного окружения.
Не давая ей времени возразить, Райн шагнул ближе, свободной рукой легко коснулся ее щеки, а потом крепко, долго поцеловал – не торопливо, не шутливо, а так, как целуют человека, которому хочется ответить чем-то большим, чем слова. Когда он наконец немного отстранился, улыбка оставалась совсем близко, в глазах.
– Спасибо, Катенька. Буду носить.
Он аккуратно сложил рубаху, словно она уже стала частью его повседневной жизни, и, взяв жену за руку, легко потянул к двери.
– А теперь пойдем завтракать. Если мы задержимся еще немного, управляющий решит, что графство снова осталось без хозяев, а кухарка – что ее стряпня недостаточно хороша, чтобы ради нее вовремя вставали из-за стола с бумагами. Не стоит заставлять хороших людей мучиться такими подозрениями.

--

Кольчуга пахла кровью, и этот запах не выветривался ни за что на свете, въедаясь в каждое стальное колечко так прочно, словно сами звенья решили сохранить память о побоище у Баркли, как старый солдат сохраняет шрам, которым хвастается в таверне, заказывая третий кувшин эля. Райн сидел на низком табурете у окна  оружейной, где свет падал густыми медовыми полосами сквозь узкое стрельчатое стекло, и методично, колечко за колечком, протирал кольчужное полотно промасленной ветошью, смоченной в уксусе и мелком песке. Работа была монотонной, почти молитвенной, и в этой монотонности таилось странное успокоение: каждое колечко, снятое с крючка, вытертое, смазанное тонким слоем ворвани и водворённое обратно, возвращало в мир крохотную частицу порядка. Рукава вышитой Катрионой рубахи были завёрнуты до локтей, чтобы не мешать работе, и от этого красная нить защитного узора, бегущая по манжетам, оказалась на виду, и Райн то и дело ловил себя на том, что поглаживает вышивку большим пальцем свободной руки, будто проверяя, на месте ли стежки, на месте ли то тепло, которое жена вложила в каждый узел, в каждый ромб, в каждый бесконечный меандр, и это было глупо, сентиментально, совершенно недостойно человека, который два дня назад собственноручно выворачивал рейверские потроха, но глупость эта была из тех, от которых не хочется избавляться.

Кольчуга была старой, ещё отцовской, работы аугсбургского мастера и доработанная Бадб, и колечки её были клёпаные, а не плетёные, что делало её втрое надёжнее и втрое тяжелее, и Райн, протирая очередной ряд, думал о том, что через две недели ему предстоит натянуть на себя нечто ещё более тяжёлое и бессмысленное, а именно турнирный доспех, и эта мысль вызывала у него примерно то же чувство, какое вызывает у трезвого человека предложение выпить четвёртую кружку после того, как третья уже отняла у него способность стоять прямо. Турнир. Слово это звучало в его голове с тем же презрительным звоном, с каким звучит имя лекаря, выписавшего клистир вместо припарки. Двадцать третье июля. Её Величество Елизавета, да продлит Господь её девичество и её терпение к шотландским лэрдам, соизволила пригласить его на празднество, и приглашение было сформулировано с той изысканной жестокостью, на которую способны только английские канцелярии: вам надлежит явиться, вам надлежит участвовать, вам надлежит не опозориться, а если вы опозоритесь, то сделаете это на глазах у всего двора, послов, фрейлин и тех самых лордов, которые потом будут три месяца пересказывать вашу неловкость в каждом кабаке от Лондона до Йорка. Райн хмыкнул, втирая масло в очередное звено, и хмыканье это было исполнено того особого, тёмного веселья, которое у него всегда вызывало мысль о собственном нелепом положении. Лэрд пограничья, убивший за последние полгода больше народу, чем половина английских рыцарей видела за всю жизнь, вынужден надевать жестянку с перьями и скакать навстречу такому же жестяному болвану, чтобы сломать об него тупую палку под аплодисменты дам, пахнущих лавандой и чужими мужьями.

Он прекрасно знал, как устроены эти зрелища, потому что не упускал случая посетить турнир в Смитфилде и потом три дня, не затыкаясь, пересказывать увиденное. Сначала выезжают герольды в бархатных табардах и орут так, будто их режут, объявляя имена, титулы и девизы участников, причём каждый девиз обязательно включает какую-нибудь невыносимую пошлость вроде «Верен до гроба» или «Сгораю, но не сдаюсь», и произносится это с таким пафосом, что хочется проверить, не спрятал ли герольд за пазухой бутылку для храбрости. Потом появляются сами рыцари в полном турнирном доспехе, который весит столько, что конь под ним выглядит не боевым скакуном, а вьючным мулом, нагруженным сверх всякого приличия, и каждый рыцарь несёт на щите импрессу – картинку с девизом, которую он, по идее, должен был придумать сам, но на деле, как шепнул Райну один знакомый оруженосец, девять из десяти импресс сочиняет один и тот же полупьяный художник в мастерской у Чипсайда, просто меняя цвет фона и добавляя или убирая единорога.

Потом дамы бросают рыцарям свои платки, ленты или рукава, и рыцарь привязывает этот трофей к шлему или копью, и это называется «носить цвет дамы». Райн вдруг подумал, что если бы Катриона бросила ему свой платок, он бы привязал его к копью, а потом сломал бы копьё о первого же противника и подарил бы обломки жене как букет, и она бы, наверное, засмеялась, а потом сказала бы, что он дурак, но дурак любимый, и это было бы правильно.
Сам поединок, продолжал Райн свои размышления, втирая масло в кольчугу всё медленнее, потому что мысль о турнире высасывала из него силы почище любого паразита, представлял собой следующее: два закованных в сталь болвана разгоняются друг на друга с тупыми копьями, разделённые деревянным барьером, чтобы не сбить коня, и цель состоит в том, чтобы сломать копьё о щит или шлем противника, причём сломать красиво, с треском, с разлётом щепок, под одобрительный рёв толпы, и чем больше кусков разлетится, тем больше очков, и это называется, как ни странно, «сломать копьё», и за три сломанных копья дают больше славы, чем за один хороший удар мечом в настоящем бою. Райн не мог отделаться от мысли, что вся эта система подсчёта очков напоминает ему подсчёт овец на рынке: не важно, что овца живая и здоровая, важно, сколько у неё фунтов шерсти.

Были, правда, и другие забавы: меле, где толпа рыцарей колотит друг друга тупыми мечами, пока судьи не решат, что хватит, и пеший бой, где двое закованных в латы мужиков лупят друг друга алебардами, пока один не запросит пощады, и это, по крайней мере, было похоже на настоящую драку, если не считать того, что оба участника двигались с грацией двух пьяных медведей, запертых в клетке размером с конюшню. Были ещё и аксессории, то есть всякие дополнительные испытания: скачка на скорость, стрельба из лука, метание копья в цель, и всё это подавалось с такой торжественностью, будто речь шла не о развлечении, а о решении судьбы королевства, хотя на деле единственное, что решалось на турнире, это то, кто будет сидеть рядом с королевой на пиру и кто получит право поцеловать ей руку, причём последнее ценилось участниками куда выше любых денежных призов, что, по мнению Райна, говорило об английском дворянстве больше, чем любой трактат по геральдике.

Странный народ эти англичане. Если бы им предложили тушить пожар, они, пожалуй, сперва назначили бы главного герольда, чтобы тот торжественно объявил пламени, кто именно имеет честь начать носить воду. Впрочем, смеяться было легко ровно до того мгновения, пока он не вспоминал, что приглашение пришло лично от королевы. Тогда вся эта пышная церемония переставала быть пустой забавой. Турнир существовал вовсе не затем, чтобы выяснить, кто сильнее владеет копьем или мечом. Победителя можно было определить и гораздо проще. Настоящее состязание происходило между домами, землями и людьми, собравшимися вокруг ристалища. Там заключались союзы, возникали знакомства, решались старые споры, искались новые покровители, а поединки лишь давали всему этому красивую форму. Королева приглашала его не только как бойца. Она показывала двору нового человека, которого сочла достойным вывести на середину круга.

Эта мысль нравилась Райну еще меньше, чем перья на английских шлемах. Он никогда не любил быть зрелищем. Поединок был для него разговором двух людей, а не представлением для нескольких сотен глаз. На королевском турнире всё было наоборот. Там следовало не только владеть клинком, но и позволить всем смотреть, как ты им владеешь. Райн подозревал, что именно эта часть испытания окажется для него самой неприятной. Он взял кольчугу обеими руками, встряхнул ее, прислушиваясь к привычному сухому шелесту тысяч колец, и удовлетворенно кивнул. Железо снова звучало правильно. Осталось пройтись по нему еще одним тонким слоем масла, и можно было убирать доспех до следующего раза, который, как подсказывал опыт хозяина пограничной земли, непременно наступит гораздо раньше, чем хотелось бы. И всё же мысль о предстоящем турнире продолжала крутиться где-то рядом, не давая покоя. Не потому, что Райн сомневался в собственном мече. В этом он сомневался меньше всего. Его тревожило другое: иногда люди зовут тебя показать искусство, а на самом деле хотят посмотреть на человека. И второе испытание почти всегда оказывается труднее первого.

0

73

Он снова разложил кольчугу на коленях и принялся неспешно пропитывать железо маслом, двигаясь от одного края полотна к другому так же последовательно, как еще недавно разбирал крестьянские прошения. Подобная работа всегда помогала думать. Стоило занять руки, как голова сама принималась раскладывать всякую заботу на простые части, искать между ними правильные отношения и постепенно собирать из множества мелочей одно решение. С самим турниром трудностей не было. Если Елизавета желала увидеть его именно в состязании на мечах, а не в конном копейном поединке, значит, приглашала не рыцаря, а бойца. Наверняка после обычной церемонии, когда благородные господа переломают друг другу несколько копий, сорвут с десяток султанов и получат заслуженные восторги дам, наступит время пеших поединков. Англичане любили превращать подобные вещи почти в ученое занятие. Каждый удар описан правилами, каждый шаг рассмотрен герольдами, каждый спор разрешается судьями, а вокруг столько зрителей, будто все они явились смотреть не на искусство владения оружием, а на то, как благородные люди будут с чрезвычайной серьезностью убеждать друг друга, что получили удар именно плоской стороной клинка, а не острой. Райн тихо фыркнул себе под нос.
Нет, англичан определенно следовало уважать. Народ они были упорный, смелый, хозяйственный. Но если им дать возможность написать правила рыбной ловли, они непременно составят свиток такой длины, что к его концу вся рыба успеет состариться. Однако смешным всё это оставалось лишь до той минуты, пока мысли не вернулись к самому поединку. Парадных лат у него не было. Даже если бы были, Райн вряд ли захотел бы их надеть.

Райн откинулся на скамье, заложил руки за голову и уставился в потолок, где в трещинах старой штукатурки гнездились пауки, и эта их паутина, тонкая, почти невидимая, но безупречно геометричная в своей конструкции, внезапно показалась ему куда более честной стратегией, чем всё, что от него ожидали в Уайтхолле. Потому что паук не надевает латы. Паук плетёт сеть и ждёт. И когда муха влетает, он не рубит её мечом — он просто знает, где она окажется, и оказывается там раньше.
Кольчуга отца, аугсбургская, клёпаная, которая весила ровно столько, сколько весила, без единой лишней унции, тускло поблёскивала. Райн смотрел на неё и думал, что любой другой участник турнира на мечах явится на ристалище закованным в полную пластинчатую броню, в тех самых гладких, отполированных до зеркального блеска доспехах, которые делают человека похожим на ожившую кухонную утварь, и в которых можно двигаться примерно с той же грацией, с какой двигается телега, гружёная репой. И в этом, собственно, заключалась вся прелесть его положения. Потому что латы, какими бы великолепными они ни были, превращали бойца в крепость на ногах: неприступную, тяжёлую, медлительную. Крепость, которую не возьмёшь штурмом, но которую можно обойти. Которую можно заставить повернуться не в ту сторону. Которая, повернувшись, не сможет повернуться обратно достаточно быстро, потому что между решением и исполнением у закованного в сталь человека всегда существует та самая доля секунды, за которую можно сделать полшага и оказаться там, куда стальная рука уже не дотянется. Райн не собирался ломать чужую крепость. Он собирался танцевать вокруг неё.

Кольчуга давала ему то, чего не давали латы. Гибкость. Не абсолютную, конечно, не ту свободу, которую даёт голая кожа, но ту достаточную, необходимую, при которой плечо ещё может провернуться, бедро ещё может уйти в сторону, а корпус ещё может согнуться там, где пластинчатый нагрудник просто не даст, и человек в латах, получив удар в бок, будет вынужден принять его всей массой, тогда как человек в кольчуге может чуть развернуться, чуть смягчить, чуть уйти, превращая прямой удар в скользящий, а скользящий – в пустой. И шлем. Райн думал о шлеме с тем же прагматичным вниманием, с каким думал обо всём, что касалось его головы. Не закрытый турнирный хелм с забралом, превращающий мир в узкую щель, через которую видно лишь то, что прямо перед тобой, а открытый, с наносником, оставляющий периферийное зрение, позволяющий видеть не только клинок противника, но и его плечи, его бёдра, ту самую долю движения, которая начинается раньше, чем двигается рука. Потому что в дестрезе, настоящей дестрезе, не той придворной, которую преподавали в лондонских фехтовальных залах, а той, которую вколачивал в него отец на пыльном дворе Портенкросса, и дон Диего на расчерченном кругами полу, бой начинался не с клинка. Бой начинался с глаз. С того мгновения, когда ты видишь, как противник решает ударить, ещё до того, как его мышцы получают приказ от мозга. И в закрытом хелме ты этого не видишь. В закрытом хелме ты видишь только то, что тебе показывают. А Райн не собирался смотреть на то, что ему показывают.

Он провёл пальцами по кольчужному полотну, чувствуя под подушечками каждое колечко, каждое клёпаное звено, и думал о том, что на турнире мечи будут затуплены, что судьи будут считать удары, что королева будет смотреть с трибуны, и что от него, по большому счёту, ожидают зрелища, а не убийства. И это было, пожалуй, к лучшему. Потому что убивать в латах – это одно. А не убивать в латах, но при этом выглядеть так, будто ты мог бы убить, но решил не утруждаться, – это совсем другое. И второе, если подумать, было куда более оскорбительным для противника. Райн усмехнулся, представив, как какой-нибудь лорд в зеркальных латах, отполированных до блеска, с плюмажем на шлеме и девизом на щите, будет вынужден гоняться за ним по ристалищу, а он, Райн, будет просто уходить. Не блокировать. Не отбивать. Уходить. Потому что каждый блок – это трата силы, а каждый уход – это сохранение. И когда противник устанет махать своим затупленным мечом по воздуху, когда его руки начнут наливаться свинцом, когда дыхание собьётся под тяжестью лат, тогда можно будет сделать один-единственный шаг вперёд и нанести тот самый удар, который судьи засчитают, а зрители запомнят. Один удар. Вместо двадцати.

Райн еще раз провел ладонью по кольчуге,  примеряя к ней будущий облик, и неожиданно понял, что искать праздничность следует вовсе не в большем количестве железа. Если уж человеку предстоит выйти перед двором английской королевы, совсем необязательно становиться похожим на великолепно отполированный сундук с ногами, каких на турнире наверняка окажется достаточно. Напротив, всё, что действительно было нужно, уже существовало, оставалось лишь правильно соединить одно с другим. Поверх кольчуги ляжет длинная котта из хорошего сукна того самого глубокого изумрудного цвета, который он до сих пор вспоминал всякий раз, когда перед глазами неожиданно возникал день их первой встречи. Тогда этот цвет принадлежал Катрионе. Теперь, пожалуй, мог стать и его собственным, не потому, что был красив, а потому, что с некоторых пор напоминал ему о доме гораздо вернее любого герба. Широкий ворот не станет скрывать вышитую рубаху; наоборот, красные узоры будут выглядывать из-под кольчуги ровно настолько, чтобы самому помнить: под железом лежит не просто полотно, а благословение жены. Этого никто при дворе не поймет, да и понимать не обязан. Иногда самые дорогие вещи существуют вовсе не для чужих глаз.

Мысль о шлеме пришла почти одновременно с этой. Османская работа и без того нравилась Райну куда больше большинства западных шлемов: обзор широкий, дышится легко, голова свободно поворачивается, а высокий шпиль наверху всегда казался ему не столько украшением, сколько естественным завершением всей формы. Только теперь он впервые посмотрел на него как на место, где можно позволить себе единственную настоящую роскошь. Длинный светлый конский хвост, закрепленный под навершием, не прибавит ни унции защиты, зато на ветру оживет собственной жизнью, а когда шлем окажется на голове, серебристые волосы почти сольются с ним в одно целое. Красивее этого трудно было придумать что-нибудь еще, да и не хотелось. Красота, которая рождается из движения, всегда нравилась Райну больше красоты неподвижной.
Чем яснее становился этот образ, тем сильнее исчезало желание искать какие-либо другие украшения.

Золото, чеканка, драгоценные камни, тяжелые цепи – всё это вдруг показалось лишним. Он слишком часто видел людей, которые пытались прибавить себе достоинства количеством серебра на одежде, тогда как настоящая уверенность позволяла спокойно оставить место пустым. Пусть английские лорды сияют так, как им подсказывает вкус. Ему же вполне достаточно выйти на ристалище в чистой кольчуге, зеленой котте, благословении Катрионы и собственном искусстве. Если после этого кто-нибудь продолжит смотреть только на одежду, значит, весь смысл приглашения Ее Величества пройдет мимо такого зрителя. Лишь меч не требовал никаких размышлений. Райн взял его в руки, привычно ощущая знакомый вес, и почти сразу понял, что менять здесь нечего. Старый клинок не нуждался ни в новой гарде, ни в позолоте, ни в драгоценных камнях. У него уже было самое редкое украшение, какое только может получить оружие, – долгая память о честной службе своему хозяину. И, если подумать, это было единственное богатство, которое действительно стоило показывать людям.

Вечер над Даннотаром опускался с той ленивой, тягучей основательностью, с какой старый пёс укладывается у очага, предварительно трижды повернувшись и тяжко вздохнув, и море внизу уже не ревело, а лишь мерно ворочалось, словно переваривало проглоченный за день ветер, и в этом низком, утробном рокоте, поднимавшемся от подножия скалы сквозь толщу гранита, было что-то настолько надёжное и вечное, что Райн, сидевший на подоконнике в своих покоях с расстёгнутым воротом рубахи и босыми ногами на холодном камне, впервые за весь день почувствовал, как плечи его перестают напоминать натянутую тетиву. Тартан, небрежно намотанный поверх рубашки, сползал на одно бедро, открывая голую ногу до самого колена, и этот сквозняк по коже был сейчас приятен, как глоток прохладного эля после долгого перехода. Он как раз размышлял о том, что геометрия этого вечера складывается на редкость удачно и что хорошо бы так и просидеть до самой темноты, никуда не спускаясь, когда медальон на его груди, до того лежавший прохладным, почти забытым кружком металла, вдруг начал теплеть. Не резко, не обжигающе, а мягко, постепенно, будто кто-то за много миль отсюда прижал к нему ладонь и теперь грел, грел, грел, и это тепло расползалось по коже кругами, как круги по воде от брошенного камня. Райн замер, перестал дышать, прислушиваясь не ушами, а тем самым внутренним зрением, которое не имело ничего общего с проклятым даром матери, а было чем-то гораздо более простым и древним, тем самым, что позволяет мужу узнать жену сквозь стену, сквозь туман, сквозь саму ткань мира. Медальон звал. Катриона звала. Но не так, как звала обычно, когда хотела просто услышать его голос или спросить какую-нибудь мелочь, нет, этот зов был другим, каким-то рваным, прерывистым, словно она сама не могла решить, то ли ей нужен разговор, то ли она просто не может не позвать, и от этой неровности у Райна внутри, там, где обычно спокойно лежала тёплая, уверенная тяжесть, вдруг что-то тревожно дёрнулось.

Он поднёс медальон к уху, и в ту же секунду тишина его покоев раскололась, как тонкий лёд под каблуком, потому что из маленького кружка металла, тёплого и пульсирующего, как живое сердце, хлынули звуки, и первым, что он услышал, был не голос Катрионы, а мужской голос, густой, хрипловатый, смеющийся, говоривший что-то неразборчивое, но явно весёлое, а следом второй, третий, и все они переплетались, наслаивались друг на друга, как волны в прибое, и в этом хоре мужских голосов было что-то настолько бесцеремонное, настолько хозяйское, что у Райна, всё ещё сидевшего на подоконнике с босыми ногами и расстёгнутым воротом, медленно, очень медленно поползли вверх брови. А потом, поверх этого мужского гула, как лезвие эспады поверх шелеста плащей, прорезался визг. Женский визг. Не испуганный, не болезненный, а тот самый, звонкий, переливчатый, от которого у любого нормального мужчины, будь он трижды лэрд и четырежды мастер дестрезы, мгновенно встают дыбом волосы на затылке и появляется непреодолимое желание оказаться как можно ближе к источнику звука, причём не для того, чтобы выяснить причину, а просто чтобы убедиться, что визжат именно его женщины, а не чьи-то чужие. Визг нарастал, множился, дробился на отдельные голоса, и Райн, всё ещё державший медальон у уха, почувствовал, как внутри него поднимается не ярость, не страх, а нечто гораздо более тягучее и тяжёлое, то самое чувство, которое испытывает человек, когда понимает, что его спокойный вечер только что закончился и что теперь ему предстоит делать то, чего он, если быть до конца честным с самим собой, совершенно не хотел делать. Он медленно, с тем особым, преувеличенным достоинством, которое бывает у людей, готовящихся совершить нечто крайне нелепое, опустил медальон, посмотрел на свои босые ноги, на сползший тартан, на голые колени, торчавшие из-под рубахи, и тяжело, так тяжело вздохнул, что, казалось, сам камень подоконника под ним чуть просел.

– Росс! – заорал он, и голос его, сорвавшись с места, как цепной пёс, сорвавшийся с привязи, покатился по коридорам Даннотара, отскакивая от сводов и теряя по дороге половину слов. – Росс, дьявол тебя дери, поднимай гарнизон! Живо! К тому месту, где бабы, то есть, тьфу ты, девки, то есть, мать их, дамы, девичник празднуют! Бегом! Все, кто на ногах! И Хэмиша разбуди, если он ещё не встал! И не стой столбом, я сказал бегом!
Он даже не стал ждать ответа, потому что ответ Росса, каким бы он ни был, всё равно оказался бы либо слишком медленным, либо слишком осторожным, либо слишком полным вопросов, на которые сейчас не было ни времени, ни желания отвечать. Вместо этого Райн сделал то, что сделал бы любой муж, оказавшийся в ситуации, когда его жена зовёт, а между ними лежит расстояние, которое в обычном мире пришлось бы преодолевать часами: он просто шагнул. Не в дверь, не в коридор, не вниз по лестнице, а в ту самую серую, вязкую пустоту, которая всегда ждала его за краем привычного мира, в ту самую щель между ветвями Великого Древа, куда он проваливался уже столько раз, что давно перестал считать, и в которую каждый раз входил с тем самым чувством, с каким человек входит в ледяную воду, зная, что на той стороне его ждёт тепло, но не зная, сколько именно секунд ему придётся провести в этом проклятом холоде. И шагнул он, надо сказать, именно так, как сидел. В расстёгнутой рубахе, в тартане, намотанном на голый зад, босой, с торчащими коленями, и только меч, который он машинально, каким-то древним, неистребимым движением успел выхватить из ножен у стены, блестел в его руке, как единственная приличная вещь во всём этом нелепом наряде. Тартан, не закреплённый фибулой, а просто намотанный на бёдра, при прыжке немедленно начал сползать, и Райн, уже летя сквозь серую мглу Древа, почувствовал, как холодный сквозняк гуляет по его голому заду, и эта мысль, совершенно неуместная, совершенно идиотская, вдруг показалась ему настолько смешной, что он, летя сквозь пустоту между мирами, в рубашке на голое тело и с мечом в руке, тихо, сдавленно захохотал, и этот хохот, наверное, был самым странным звуком, который когда-либо слышали древние ветви Древа.

Поляна открылась перед ним так, как открывается рана на теле – внезапно и во всю ширь, и первое, что врезалось в сознание, был не столько визг, сколько его геометрия: женщины разбегались от центра к краям, как брызги от удара камня по воде, их юбки хлопали по бёдрам, руки хватали воздух, а за ними, тяжело топая по примятой траве и размахивая кто обломком весла, кто ржавым тесаком, неслись волосатые мужики в рваных, пропитанных потом и грязью тартанах, и вся эта картина – бег, крик, топот, тяжёлое дыхание десятка глоток – была настолько живой и бессмысленной, что Райн на долю секунды замер, не потому что испугался, а потому что его внутренний циркуль, привыкший чертить векторы и просчитывать дистанции, на мгновение отказался принимать этот хаос за задачу, достойную решения. Женщины визжали так пронзительно, что у него заломило зубы, и в этом визге было столько первобытного, неприкрытого ужаса, что даже мох на камнях вокруг поляны, казалось, сжался, втянулся в себя, а воздух стал гуще, плотнее, пропитанный запахом пота, мочи и чего-то кислого, забродившего, как перегар в чреве старого бочонка.

Мужики в рваных тартанах бежали нестройно, толкаясь, переругиваясь хриплыми, сорванными голосами, и Райн, всё ещё стоя на краю поляны с эспадой в опущенной руке, лениво, почти академически подумал, что если это и есть та самая хвалёная шотландская ярость, о которой слагают баллады в эдинбургских тавернах, то балладники чертовски льстят своим героям, потому что ничего героического в этой погоне за бабами не было, ничего, кроме тупой, скотской, пьяной похоти, размазанной по десяти небритым рожам. И в тот самый миг, когда его взгляд, скользнув по этой куче-мале, уже начал выискивать Катриону среди разбегающихся фигур, один из мужиков отделился от общей массы, и Райн не сразу понял, что этот здоровенный, обросший шерстью до самых глаз детина мчится не к ближайшей юбке, а прямо на него, вернее, сквозь него, потому что за спиной Райна, в десятке шагов, стояла Катриона.

Мохнатая тварь с вывернутыми ноздрями видела только её. Райн не подумал, не рассчитал, не выстроил Circulo Imaginario и не взвесил углы, потому что думать было некогда, потому что между этой тварью и Катрионой оставалось всего несколько саженей. Тело его, выученное тысячей драк и тысячей ночных дозоров, сделало то, что умело лучше всего, – шагнуло навстречу, и эспада, описав короткую, почти ленивую дугу снизу вверх, вошла в мохнатое брюхо под рёбра и вышла из-под лопатки с тем влажным, горячим звуком, с каким лопается переспелый плод, и здоровенный мужик, разваливаясь надвое, ещё успел удивиться, ещё успел хрипнуть что-то нечленораздельное, прежде чем две его половины разошлись в разные стороны, обдав Райна тёплой, вонючей жижей. Эта жижа попала ему на лицо, на руки, на тартан, и он даже не успел выругаться, потому что оставшиеся девять, увидев, что их вожака только что раскроили, как тушу на бойне, не разбежались, не застыли в священном трепете, а, наоборот, с тем тупым, стадным упрямством, которое отличает пьяную толпу от стаи волков, развернулись к нему, а Райн, вытирая лицо тыльной стороной ладони и чувствуя на языке чужую кровь, понял, что сейчас будет весело.

Их было девять, они шли полукругом, неуклюже, расталкивая друг друга плечами.  Еще миг назад каждый из них преследовал какую-нибудь перепуганную женщину, теперь же десять отдельных дорог стремительно складывались в одну, вершиной которой становился он сам, и именно это было ему нужно. Пока они идут к нему, они не идут к Катрионе. Пока их внимание собрано здесь, женщины получают самое драгоценное, что может существовать в бою, – время. А время почти всегда оказывается сильнее меча.

Первый из них, косматый рыжий детина с обломком ясеневой палицы, замахнулся так широко и так глупо, что Райн даже не стал уклоняться, а просто шагнул вперёд и вбок, пропуская палицу мимо плеча, и тут же ткнул эспадой вперёд, не в грудь, не в горло, а в бедро, чуть выше колена. Убивать каждого из этих недоумков было бы излишней щедростью, а вот лишить возможности бегать – самое то. Рыжий взвыл, подламываясь, а Райн уже разворачивался к следующему, который оказался проворнее остальных и попытался достать его коротким, тычковым ударом ржавого ножа в бок. Этот удар пришлось принять на гарду эспады, чувствуя, как вибрирует сталь, и одновременно левой рукой, в которой держал дагу, ткнуть нападавшего в солнечное сплетение, не пробивая, а просто толкая, отбрасывая назад, в толпу. Тот, спотыкаясь, врезался в двоих товарищей, все трое повалились в траву. Райн, пользуясь этой заминкой, сделал два быстрых шага по дуге, выходя из полукруга, потому что стоять в центре, когда тебя обходят с флангов – это не дестреза, а самоубийство. 

Третий, и четвёртый налетели на него одновременно, один слева с тяжёлым, грубо выкованным тесаком, другой справа с голыми, но огромными, как лопаты, кулаками. Райн встретил тесак эспадой, отводя его в сторону, а кулак пропустил, резко присев и одновременно полоснув дагой по предплечью кулачного бойца, не глубоко, но достаточно, чтобы тот заорал и отдёрнул руку. Лезвие в его подбородок вошло мягко, почти без сопротивления, по руке потекло горячее. Пятому Райн вогнал дагу в плечо, пробивая ключицу и заставляя выронить камень, который тот сжимал в кулаке, а шестого просто ударил эфесом эспады в зубы, чувствуя, как хрустнули кости под металлическим яблоком гарды, и шестой отлетел назад, выплёвывая кровавую кашу. Не давая никому опомниться, шаг к седьмому, который не побежал, а замахнулся тяжёлой дубинкой с гвоздями. Эта дубинка была страшна, потому что в узком пространстве поляны, среди камней и корней, уклониться от неё было не проще, чем от падающего дерева. Но вместо того чтобы отступать, Райн шагнул вперёд, внутрь замаха, туда, где дубинка ещё не набрала полную силу, плечо врезалось в грудь молотобойца, а пятка эспады ударила того в кадык, дубинка вылетела из разжавшихся пальцев и укатилась в кусты, а сам мужик захрипел, хватая воздух ртом. Не глядя на него, Райн уже рубанул восьмого, который попытался обойти его со спины. Рубанул не глядя, на звук, на шорох травы, на инстинкт, лезвие эспады рассекло тартан и плоть наискось, от плеча к рёбрам. Девятый, последний, увидев, что осталось только он, бросил свой нож в траву и побежал тяжело, неуклюже, спотыкаясь о корни и камни. Догонять его смысла не было. Пусть убежит и расскажет своим, что здесь поживы не видать.

Райн, медленно разворачиваясь к жене, вытирая эспаду о траву и чувствуя, как у него колотится сердце и гудит в ушах, понял, что весь бой занял от силы несколько мгновений, и что за эти несколько мгновений он не подумал ни одной мысли, кроме одной: чтобы никто не добрался до неё, и эта единственная мысль была проще и чище любой дестрезы, любого Circulo Imaginario, любого вектора. Подходя к Катрионе с окровавленной эспадой в руке и чужими мозгами на тартане, он усмехнулся, потому что дестреза учила его считать углы, а жизнь только что доказала, что иногда достаточно просто стоять между тем, кого любишь, и тем, что хочет его сожрать.

Он подошел к ней без всякой торжественности, внимательно посмотрел ей в лицо, словно проверяя не только, нет ли крови или раны, но и не слишком ли сильно этот безумный вечер успел ее напугать.
– Цела? – Не дожидаясь ответа, он сам удовлетворенно кивнул. – Вот и хорошо.
Только теперь взгляд его скользнул по поляне, по опрокинутым кувшинам, рассыпанным цветам, брошенным венкам, мертвым косматым великанам и десяткам растерянных женщин, а потом снова вернулся к жене.
– Знаешь... Когда ты говорила, что у вас будет девичник, я представлял себе совсем другое. Честно говоря, я ожидал венки, песни и разговоры о мужьях. Максимум – что кто-нибудь кого-нибудь столкнет в реку. В следующий раз, душа моя... если решите праздновать настолько широко, предупреди меня заранее. Я хотя бы сапоги успею надеть.
Он опустил взгляд на собственные босые ноги, испачканные в траве и крови, потом на небрежно запахнутый поверх рубахи тартан и тихо вздохнул с таким искренним сожалением, будто именно это было главным последствием битвы.
– Потому что, если верить моему нынешнему виду, женщины здесь спасались не от этих бедолаг... а от полуголого босого лэрда с мечом. Боюсь, моя репутация уже никогда не оправится.
- Ты знаешь, - рассудительно ответила жена, - мысль, что стоит кому-нибудь испортить девичник - и из леса немедленно появляется босой лэрд с мечом... боюсь, после сегодняшнего у местных девушек появятся совершенно неправильные ожидания от проводов. Не могу их осуждать - мне такое зрелище тоже очень по душе пришлось. А то сатир этот и прыгуч был, и амулетами увешан...
Райн только молча посмотрел на нее несколько мгновений, потом медленно кивнул, словно признал за сказанным полную справедливость.
– Да... – произнес он с тем спокойствием, которое у людей, хорошо его знавших, обычно предвещало кому-нибудь большие неприятности. – Очень неправильные ожидания.

Райн дождался, пока Росс с людьми соберут перепуганных женщин вместе. Кто-то еще всхлипывал, кто-то судорожно поправлял сбившийся платок, две девицы продолжали цепляться друг за друга так крепко, словно их собирались немедленно снова выпустить в лес, а старухи, которые еще четверть часа назад наверняка считали себя самыми рассудительными на всей поляне, теперь старательно разглядывали траву под ногами, избегая встречаться с ним глазами. Он неторопливо прошел вдоль этой неровной толпы, задерживая взгляд то на одной, то на другой, и с каждым шагом раздражение всё сильнее вытесняло остатки боевого азарта. Пока он шел, перед глазами упрямо вставала одна и та же картина: огромный косматый ублюдок, несущийся на Катриону. Чуть опоздай он – и думать сейчас пришлось бы уже совсем о другом.
– Ну, красавицы... – сказал он наконец совсем спокойно. – Объясните мне одну вещь. Я ведь человек не местный. Может, чего не понимаю. Это у вас так принято? Захотелось попеть песен – пошли в приграничный лес. Захотелось венки по воде пустить – непременно туда, где любой дурак может выйти из-за деревьев. Или вы решили проверить, успею ли я добежать босиком?
По толпе пробежало виноватое шевеление, но никто не ответил, и Райн только тяжело вздохнул.
– Молодые-то ладно. Молодые затем и существуют, чтобы сперва сделать глупость, а потом понять, что она была глупостью. Но вы...

Он перевел взгляд на старух. Никто не поднял головы.
– Вы-то куда смотрели? Вы здесь прожили всю жизнь. Лучше меня знаете, что такое приграничье. Лучше меня знаете, сколько беда ждет человека не в доме, а именно тогда, когда он решает, будто сегодня уж точно ничего не случится. И вместо того чтобы сказать: "Девки, давайте хоть десяток парней с луками позовем", вы сами пошли вместе с ними. Вот этого я понять никак не могу. Молодым голова дана, чтобы набивать шишки. Вам – чтобы не позволять им этого делать.
Он ненадолго замолчал. Потом медленно оглядел лежавших по поляне мертвецов.
– Видите их?
Никто не посмотрел.
– А я вот вижу другое. Вижу, что еще несколько минут — и здесь лежали бы уже вы. Или ваши дочери. Или леди Катриона. И тогда мне пришлось бы объяснять вашим мужьям, сыновьям и детям, почему их жены решили, что несколько венков стоят такого риска.
Последние слова прозвучали совсем тихо. От этого они стали тяжелее. Райн потер ладонью лицо, будто вместе с усталостью пытался стереть и злость, потом неожиданно махнул рукой Россу.
– Запоминай. Если еще хоть одна такая умница решит устроить гулянку, каждую третью выпороть на деревенской площади. Не больно. Так... чтобы сидеть было неудобно и думалось хорошо. А каждую вторую выдать замуж куда-нибудь в горы.

Теперь головы поднялись все разом.
– За таких бородатых ослов, которые овец понимают лучше людей. Чтобы ближайшая соседка жила в пяти милях, а до речки приходилось идти полдня. И заметьте, мужей ваших я даже спрашивать не стану. Пусть потом сами разбираются, как делить вас с новыми супругами. Это будет им наказание за то, что отпустили вас в лес без охраны.
Росс отвернулся. Кейр кашлянул так подозрительно громко, что Джейми ткнул его локтем в бок. А Райн уже совершенно серьезно продолжил, словно ничего смешного не сказал:
– И не надо сейчас смеяться. Я вполне способен написать такой приказ. Катриона потом, конечно, отменит его, потому что сердце у нее доброе... но пока она будет отменять, вы успеете как следует испугаться. А мне именно это сейчас и нужно. Потому что второй раз я могу не успеть добежать. А теперь – по домам. Дуры, мать вашу.

- И я - тоже дура, получается, - тихо, только для него одного заметила Катриона со вздохом. - Чуяла ведь неладное, и всё равно решила, что местным виднее.Сама ведь ещё не знаю этой жизни. А потом - поздно стало. Если бы не ты... Спасибо, сердце моё.
Она вдруг шагнула вперед сама и крепко поцеловала его, словно только теперь окончательно поверила, что Райн действительно стоит перед ней живой. Ее совсем не остановили ни кровь, успевшая засохнуть на его рубахе, ни чужая грязь на руках, ни запах железа, всегда остававшийся после боя. Всё это сейчас не имело никакого значения. Райн ответил на поцелуй так же спокойно и крепко, чувствуя, как постепенно отпускает собственное напряжение. Лишь теперь он понял, насколько сильно испугался в то короткое мгновение, когда увидел несущегося к ней косматого великана с поднятым молотом. Во время боя этой мысли просто не существовало, она пришла только сейчас, вместе с осознанием, что всё уже закончилось. Райн подхватил Катриону на руки.

– Росс. Дальше справишься без меня. Всех раненых – к лекарю. Этих... – Райн мельком посмотрел на лежавших косматых, – похоронить по-человечески. Они были врагами, но уже перестали ими быть. Потом разберемся, кто они такие. А мы с моей женой, если никто не возражает, на сегодня уже навоевались.
С этими словами он сделал шаг назад. Ветви Древа раскрылись сразу, словно давно ждали именно этого движения, и шум поляны начал стремительно растворяться за спиной. Последнее, что успела увидеть собравшаяся толпа, был их лэрд – босой, в рубахе с подвернутыми рукавами, перепачканной кровью, в кое-как запахнутом тартане, с мечом у пояса и собственной женой на руках. А потом Древо мягко сомкнулось, и они оба исчезли.

---

0

74

Райн поднялся следом, прихватив со стола чашку и допив остатки травяного отвара, потому что оставлять его на растерзание людям, способным за несколько минут превратить шесть съеденных яблок в событие, достойное отдельной главы семейной летописи, казалось расточительством. Предложение Катрионы вызвало вокруг костровой ямы новый смех, причем особенно громко веселились как раз те старые мерзавцы, которым было что вспоминать без малейшей необходимости что-либо придумывать, и Райн, оглянувшись на них через плечо, подумал, что совершил ошибку, предупредив заранее: теперь они воспримут его отсутствие как предоставленное им время для согласования показаний, а к возвращению наверняка выяснится, что в восемь лет он в одиночку угнал корабль, в девять соблазнил какую-нибудь фейскую принцессу, а к десяти годам уже дважды захватил Портенкросс и один раз продал его обратно законным владельцам.
– Вы только между собой договоритесь, — посоветовал он легионерам, протягивая Катрионе руку и дожидаясь, пока она выберется из устроенного для неё гнезда из подушек. – А то один говорит, что я яблоки жрал, другой через час расскажет, что я ими торговал, а третий непременно вспомнит, будто я на вырученные деньги купил осла и назначил его центурионом. Врать надо слаженно, вы всё-таки легион.
– Осла не покупал! – немедленно донеслось из-за стола.
Райн уже сделал несколько шагов, но остановился и медленно обернулся, потому что столь поспешное и, что особенно тревожило, столь определённое возражение означало, что где-то в общей памяти действительно существовал осёл.
– Вот сейчас, – предупредил он, подняв палец, – лучше очень хорошо подумай, Финн.
– Я и думаю. Ты его не покупал. Ты его выиграл.
Вокруг костровой ямы поднялся такой дружный гогот, что даже люди у соседних огней начали поворачивать головы, пытаясь понять, что пропустили. Райн некоторое время смотрел на Финна, мысленно перебирая собственное детство и с некоторым беспокойством обнаруживая в нём не одного, а сразу двух ослов, причем обстоятельства появления второго теперь вспоминались подозрительно плохо. Наконец он решил, что расследование разумнее отложить. При нынешнем соотношении сил всякое возражение лишь породит новые свидетельские показания, а Катриона уже смотрела на него с тем сияющим любопытством, которое не сулило ничего хорошего.
– Не слушай их, – сказал он ей, вновь беря её за руку и направляясь прочь от костров, однако удержался всего несколько шагов, прежде чем добавить с достоинством человека, вынужденного защищать историческую истину от организованной клеветы. – И если всё-таки станут рассказывать про осла, сразу уточняй, какого именно. Это существенно.
Он не стал дожидаться ответа и повёл Катриону дальше, к рынку, который видел ещё утром, когда оказался здесь вместе с Морвен, но тогда прошёл его почти насквозь, ограничившись несколькими взглядами на прилавки. Теперь торопиться было некуда, Морвен поблизости не наблюдалось, Катрионины пальцы лежали в его ладони, а впереди между светлыми домами уже открывалась широкая торговая улица, над которой висели полотнища, навесы и гирлянды незнакомых цветов, смешивались голоса на языках, известных Райну и совершенно чужих, пахло горячим металлом, пряностями, фруктами, кожей, дымом и чем-то сладким, от чего даже после недавнего пиршества хотелось хотя бы узнать, чем именно торгуют. Самое забавное заключалось в том, что теперь он смотрел на всё это место иначе, чем несколько часов назад: утром лагерь был частью отцовского прошлого, в которое он случайно вернулся, а сейчас рядом шла Катриона, и прошлое понемногу переставало быть только прошлым, потому что жена уже успела получить цветочную гирлянду, попробовать зубастый фрукт, познакомиться с Финном Крепкоруким и узнать достаточно компрометирующих подробностей о его детстве, чтобы легион мог совершенно справедливо считать её своей.
Райн покосился на неё и решил, что с рынком следовало быть осторожнее. Если мачеха уже накормила Катриону шоколадом, а легион увенчал цветами, то здешним торговцам оставалось лишь показать ей какую-нибудь совершенно невозможную вещь, после чего Даннотару действительно понадобится оранжерея, зверинец или новая башня. Возможно, всё сразу.

Рынок начинался почти сразу за площадью с костровыми ямами, однако стоило пройти между двумя домами, над которыми вместо вывесок висели связки синих перьев и медные колокольчики, как Райн понял, почему утром легионеры посмеивались над его попыткой рассмотреть здешние товары на ходу. Это был не рынок одного города и, пожалуй, даже не рынок одного мира: дороги сходились здесь из мест, названий которых он никогда не слышал, и вся торговая улица казалась вещественным доказательством того, что человеческое воображение весьма высокого мнения о собственных возможностях, хотя действительность всякий раз умудряется придумать нечто более нелепое. На одном прилавке лежали длинные белые раковины, которые тихо пели, если провести пальцем вдоль края, причем каждая своим голосом, на другом продавали свёрнутые в рулоны шкуры, менявшие рисунок под рукой покупателя, и Райн с некоторым подозрением заметил, что одна из них попыталась принять цвет его тартана. Рядом старуха с четырьмя золотыми кольцами в каждой ноздре торговала семенами размером с голубиное яйцо, уверяя, что из них за одну ночь вырастают деревья, способные давать тень даже зимой, но настоятельно советовала не сажать два рядом, поскольку деревья друг друга не любят и начинают драться корнями. Чуть дальше в клетках сидели крохотные мохнатые зверьки с прозрачными ушами, через которые просвечивали розовые жилки, а продавец клялся, что они едят мышей, клопов, дурные сны и супружеские ссоры, хотя насчёт последнего Райн сразу заподозрил обман: будь такие создания действительно способны питаться семейными распрями, их давно разводили бы в каждом шотландском замке вместо кошек.

Он не торопил Катриону и сам теперь смотрел с удовольствием, хотя особенно опасным оказался ряд садовников, где среди кадок и корзин продавались живые растения, причем некоторые обладали собственным мнением относительно будущего хозяина. Один куст с серебряными листьями отвернулся от Катрионы, другой, покрытый круглыми красными цветами, напротив, потянулся следом и обиженно зашуршал, когда она ушла, а толстая лоза, выставленная возле палатки смуглого торговца, попыталась обвиться вокруг запястья Райна и получила по усу прежде, чем успела закончить знакомство. Райн уже начал мысленно примерять к Даннотару место для будущего сада, поскольку прекрасно знал цену собственному намерению ничего лишнего не покупать, когда впереди остановился человек, настолько не похожий на окружающую толпу, что взгляд сам задержался на нём. Он был высок и сухощав, темноволос, одет просто и удобно для дороги, без ярких тканей и драгоценностей, которыми здесь любили заявлять о достатке, и держался с той странной смесью усталости и неистребимого любопытства, какая бывает у людей, слишком долго ищущих ответ на вопрос, в существование которого остальные давно перестали верить. Лицо было спокойным, даже чуть насмешливым, однако глаза непрерывно работали: задерживались на странном товаре, на продавце, на проходящих людях, возвращались к товару, словно всякая мелочь могла оказаться недостающим доказательством какой-то огромной тайны. Он как раз спорил с торговкой, продававшей стеклянные сосуды с крохотными грозовыми облаками внутри, и, судя по обрывку разговора, пытался выяснить не цену, а откуда именно облака взялись, почему одно из них мечет молнии только в левую стенку сосуда и не видела ли торговка в ту ночь необычных огней над лесом. Женщина уже смотрела на него с терпеливым выражением человека, который очень хочет получить деньги и совсем не хочет участвовать в расследовании устройства мироздания. 

Чуть дальше рынок менялся. Здесь становилось меньше еды, тканей, живности и забавных безделушек, зато больше оружия, книг, старых карт, амулетов, запечатанных сосудов и вещей, происхождение которых благоразумный человек сначала выяснял бы, а уже потом брал руками. Именно среди таких лавок стоял человек, заметить которого было трудно даже в здешней пестроте. Высокий, широкоплечий, весь в чёрном, он носил длинные вьющиеся волосы, падавшие на плечи густой гривой, а вокруг глаз и по вискам тянулся сложный узор чёрных знаков, похожих то ли на письмена, то ли на следы когтей, намеренно выведенные так, чтобы продолжать естественные линии лица. Чёрная стёганая кожа джеркина почти не отражала света, на пальцах поблёскивали кольца, а возле бедра висела шпага с такой прихотливой гардой, что Райн невольно задержал на ней взгляд: оружие было не для красоты, баланс угадывался даже по тому, как оно лежало у бедра хозяина, и человек, носивший его, определённо знал, зачем клинку нужен каждый изгиб железа.
Сам торговец заметил этот взгляд и улыбнулся.
– Мечник, – произнёс он вместо приветствия, причем не спросил, а заключил, и взгляд его на мгновение опустился к Райновым рукам, плечам и постановке ног. – Хороший. Иначе на гарду смотрел бы дольше, чем на рукоять.
Райн слегка поднял бровь: незнакомец ему уже нравился больше большинства торговцев.
– А ты, выходит, продаёшь товары, рассматривая покупателей.
– Товары не всегда выбирают по кошельку, – мягко ответил тот, и голос у него оказался приятный, глубокий, почти певучий, совершенно не подходивший к черноте одежды и странным письменам на лице. – Некоторые вещи разумнее не продавать человеку, который не сумеет пережить покупку.

На прилавке перед ним, между старинными книгами, связками амулетов и небольшими деревянными ларцами, стоял толстый стеклянный сосуд, накрытый серебряной сеткой, и внутри него лежали несколько осколков чего-то, сперва показавшегося Райну цветным стеклом. Однако стоило сделать полшага в сторону, как цвет изменился: лиловый стал зелёным, зелёный ушёл в густую синеву, внутри прозрачной глубины пробежала алая искра, хотя ни огня, ни солнца, способного породить такой отблеск, поблизости не было. Хуже всего оказалось ощущение пространства вокруг сосуда. Райн не сразу понял, что именно тревожит, а поняв, остановился: линии прилавка оставались прямыми, расстояния не менялись, всё стояло там, где должно, но дестреза упрямо говорила ему, что между рукой торговца и стеклом места чуть больше, чем видят глаза.
– Не трогай, – негромко сказал он Катрионе раньше, чем она успела протянуть руку.
Торговец снова улыбнулся, теперь уже с явным одобрением.
– А ты и вправду хороший мечник. Большинство замечает только цвет.
– Что это?

Человек положил ладонь рядом с сосудом, не касаясь его.
– Морок-камень. В некоторых городах его зовут Безумным стеклом, в иных – Сном ведьмы, а люди попроще говорят просто морок. Последнее мне нравится больше. Честное название. Он заставляет мир забывать, каким тому положено быть.
Райн снова посмотрел на переливающиеся осколки и решил, что название подобрано удачно. Даже стоя за стеклом, эта дрянь словно слегка подталкивала восприятие в сторону, заставляя глаз и чувство пространства спорить друг с другом.
– И зачем такое покупать?
– Зачем люди вообще покупают опасные вещи? – торговец пожал плечами. – Из жадности, любопытства, ради власти, лечения, колдовства, оружия. Иногда потому, что другого выхода не осталось. Из морок-камня делают сильнейшие обереги и ещё более сильные проклятия, алхимики платят за чистый осколок столько серебра, сколько он весит, а некоторые чародеи отдадут вдесятеро больше. Только долго носить его возле тела я бы не советовал. Сначала приходят сны. Потом сны начинают приходить наяву. А затем человек перестаёт понимать, где заканчивается он сам и начинается то, что шепчет из камня.

Катриона, конечно, не отступила. Райн даже не ожидал подобного чуда. Напротив, он почти физически почувствовал, как её любопытство стало еще сильнее, и потому перевёл взгляд с проклятого стекла обратно на торговца.
– Откуда?
Вот теперь улыбка на лице незнакомца изменилась. Совсем немного, однако достаточно, чтобы Райн понял: именно этого вопроса тот и ждал.
– Из Змееграда.
Название ничего ему не сказало, но вокруг почему-то стало чуть тише – не весь рынок умолк, конечно, просто ближайшие торговцы словно дружно решили заниматься своими делами менее шумно.
– Весёлое место, судя по лицам соседей.
– Когда-то было очень весёлое. Богатый город, университет, соборы, дворцы, рынки, алхимики, лекари, банкиры, воры, шлюхи и святые – всё, что нужно большому городу, чтобы считать себя центром мира. Потом с неба упала звезда.
Он сказал это почти буднично, но пальцем медленно коснулся серебряной сетки поверх сосуда.
– Большая?
– Достаточно, чтобы город перестал спорить, является ли он центром мира.
Райн хмыкнул.
– Убедительно.
– Весьма. Теперь там есть кварталы, куда солнечный свет входит одним цветом, а выходит другим, улицы иногда приводят не туда, куда вели вчера. Мёртвые там не всегда понимают, что умерли, а живые порой меняются так, что смерть показалась бы им милостью. И повсюду растёт морок-камень. Маленькие осколки лежат почти у окраин. Крупные приходится искать глубже. Самые чистые – там, куда разумный человек не идёт ни за какие деньги.

Райн посмотрел на сосуд.
– Следовательно, именно оттуда их и приносят.
– Разумеется. Иначе цена была бы совершенно неприличной.
Торговец сказал это с такой невозмутимостью, что Райн почувствовал зарождение того неприятного интереса, который обычно предшествовал особенно дурным решениям. Он уже знал эту болезнь за собой и потому не стал спрашивать ничего. Совершенно ничего. Даже когда незнакомец словно невзначай повернул лежавшую на прилавке старую карту, открывая нарисованный чернилами город, окружённый несколькими кольцами стен, с тёмным пятном почти в самом сердце.
– Впрочем, морок – далеко не самое интересное, что осталось в Змееграде, – продолжил торговец, разглаживая карту длинными пальцами. – Люди бежали быстро. Королевская казна осталась. Архивы остались. Алхимические хранилища остались. В университетских подвалах осталось такое, за чем некоторые мудрецы готовы посылать людей на верную смерть, особенно если сами мудрецы могут при этом остаться дома. А ещё говорят, что в старой обсерватории сохранилась карта путей, составленная задолго до падения звезды. Не дорог. Не земель. Путей между мирами.
Вот теперь Райн посмотрел на него внимательнее. Торговец это заметил, однако имел достаточно ума не улыбаться победно.
– Говорят много всякого, – произнёс Райн.
– Постоянно. Поэтому я предпочитаю вещи, которые можно потрогать.

Он легко постучал ногтем по стеклянному сосуду с морок-камнем, и где-то в глубине одного осколка на мгновение вспыхнуло не отражение огня, а крохотное холодное зарево, похожее на далёкую молнию.
– Я ничего тебе не предлагаю, сын генерала. Тем более сегодня. Ты привёл жену знакомиться с легионом, а человек, который пытается продать другому человеку опасное путешествие в такой день, заслуживает дурной торговли до конца своих дней. Просто запомни название. Змееград. Если однажды захочешь узнать, почему некоторые дороги Древа ведут туда, куда их никто не прокладывал.
Райн медленно перевёл взгляд на Катриону. Вот этого торговцу говорить определённо не следовало. Не потому, что уже собирался куда-нибудь идти. Напротив, он совершенно твёрдо собирался вернуться в Даннотар, разобраться с границей, турниром, Лейси, Морвен, счетами, крестьянами, урожаем и примерно сотней прочих вещей, каждая из которых была разумнее путешествия в город, где мёртвые забывают умирать, а улицы меняют направление.

Райн ещё несколько мгновений смотрел на карту, особенно на тёмное пятно в середине нарисованного города, однако спрашивать больше ничего не стал. Торговец и без того сказал ровно столько, сколько требовалось, чтобы человек с остатками здравого смысла прошёл мимо, а человек любопытный непременно вернулся. Хуже же всего было то, что рядом с Райном стояла Катриона, в которой любопытства хватило бы на них обоих и ещё осталось бы для нескольких поколений потомков. Поэтому он лишь кивнул черноволосому, взял жену под руку и повёл дальше, не слишком далеко, но достаточно, чтобы шум рынка поглотил их голоса, а прилавок с морок-камнем скрылся за навесом торговца пряностями. Здесь между рядами висели связки каких-то серебристых плодов, пахло корицей и нагретой смолой, возле ног лениво переступала с лапы на лапу синяя птица размером с гуся, и всё это было достаточно нелепо, чтобы разговор о путешествии в проклятый город казался лишь ещё одной частью окружающего безумия.

Он остановился возле прилавка с резными костяными безделушками, повернул Катриону к себе и некоторое время молча смотрел на неё, уже заранее зная ответ по тому, как блестели её глаза. Именно это несколько раздражало: не её интерес – с ним Райн давно примирился и даже любил его, – а собственный, ничуть не меньший. Рассказ о городе, в котором пространство перестало вполне подчиняться привычным законам, зацепил его слишком крепко, а упоминание путей между мирами лишь довершило дело. Будь рядом один Джек, Райн уже торговался бы за карту и выяснял, сколько дней занимает дорога. Но рядом стояла беременная жена, и потому прежде следовало задать единственный вопрос, который отделял любопытство от идиотизма.
– Скажи-ка мне, любовь моя, – начал он негромко, положив ладони ей на талию и чуть склонившись, чтобы не приходилось повышать голос среди рыночного гомона, – не опасно ли беременной ворожейке небольшое путешествие в этот чёртов Змееград, где с неба падают звёзды, улицы гуляют сами по себе, мёртвые забывают помирать, а какая-то радужная дрянь заставляет мир сходить с ума? Я спрашиваю не потому, что уже согласился туда идти, – уточнил Райн, заметив знакомое движение в её лице и немедленно пресёкши вывод, который она наверняка собиралась сделать, – и даже не потому, что мне непременно нужна карта путей между мирами, хотя вот это, признаюсь, торговец подал весьма удачно. Я хочу понять другое. Если убрать чудовищ, разбойников, проклятия и всё остальное, чему при необходимости можно дать мечом по голове, остаётся сам морок. Ты его почувствовала. Я тоже. Пространство возле этой банки неправильное, хотя глазами этого почти не видно, а если целый город пропитан такой дрянью, мне хотелось бы знать заранее, не окажется ли она для тебя опаснее, чем для обычного человека. И особенно – не окажется ли она опасна ребёнку. Я не готов рисковать тобой и ребенком.

Последнее Райн произнёс уже без улыбки. Он не собирался изображать беспечность там, где беспечным не был, и тем более не собирался подталкивать Катриону к желаемому ответу только потому, что самому уже хотелось увидеть Змееград. Вместо этого он приобнял её и оглянулся через плечо на оставшийся позади прилавок, мысленно восстанавливая расстояние до него и то едва заметное искажение, которое почувствовал рядом с сосудом. Если морок действительно ломал не только человеческое восприятие, но сами отношения между вещами, дело становилось интереснее и значительно опаснее. Дестреза привыкла доверять пространству именно потому, что пространство не лгало, тогда как эта дрянь, похоже, умела заставить две одинаково верные линии противоречить друг другу.
– Поэтому подумай прежде, чем отвечать, – продолжил он мягче, возвращая взгляд к жене. – Не о том, справимся ли мы. С этим как раз всё просто. Я спрашиваю только о том, чего не могу оценить сам. Что эта дрянь способна сделать с ведьмой, которая носит ребёнка? Если ответ «ничего хорошего», Змееград простоит без нас ещё несколько месяцев.
Катриона надолго задумалась.
- Что угодно, - сказала наконец. - Эта дрянь меняет мир вокруг, и не только мир физический. И дряни, как и плесени, безразлична любая защита, какую я умею ставить. А что она без защиты этой сделает с ребёнком... - она невольно положила ладонь на живот и покачала головой. - Не знаю. И проверять на нём не хочу. Да и на себе тоже. Или, если на то пошло, на тебе.
Она помедлила, оглянулась туда, где остался прилавок.
- Но есть одна нестыковка. Кристаллы ведь здесь, их оттуда принесли. Значит, кто-то ходит в этот город, берёт там вот это всё и выходит обратно достаточно целым, чтобы потом стоять за прилавком и торговаться. Без лишних конечностей, не безумный. Стало быть, защита существует, просто я её не знаю, не понимаю даже, как создать защиту против того, что может изменить мир так, что в этой конкретной области законы, по которым действуют чары - не существуют или работают как-то иначе. Там, у прилавка, я чувствовала это действие, и ни один заговор даже не шелохнулся - с чего? Они-то нашептаны под мир как он есть, а не под то, каким он может быть. Но... торговец должен знать способы не просто добраться до Змееграда этого, но и способы из него вернуться в таком же состоянии, какое было до того. Возможно, он их и продаёт тоже, благо, здесь, кажется, продаётся всё за всё. Вот так - можно было бы подумать, а без этого - нет.

Райн выслушал её не перебивая и лишь чуть сильнее сжал пальцы у неё на талии, когда ладонь Катрионы легла на живот. Ответ ему, по сути, уже был ясен раньше, чем она закончила: если защита неизвестна, если сама природа морока способна менять основания, на которых строятся чары, если Катриона не понимает, что именно останется от её оберегов в месте, где привычные законы могут перестать быть законами, то вся привлекательность Змееграда разом теряла значение. Любопытство никуда не делось, карта путей между мирами по-прежнему казалась вещью, ради которой стоило однажды сунуть нос в очень дурное место, да и мысль о том, что кто-то всё-таки ходит туда и возвращается, продолжала цепляться за разум, предлагая ещё десяток вопросов. Однако между возможностью и необходимостью существовала мера, а между интересом и ценой – расстояние, которое Райн слишком хорошо умел видеть. Он кивнул, не торопясь отводить взгляд от Катрионы, будто сам себе закрепляя решение тем самым простым движением, после которого спор уже не требовался.
– Тогда не идём, – сказал он спокойно. – По крайней мере, не сейчас. Не потому, что город страшный, не потому, что торговец слишком хорошо умеет рассказывать байки, и даже не потому, что мне не нравится мысль о месте, где пространство может вдруг решить, что моя Дестреза ему больше не указ. С этим всем можно работать. А вот с неизвестностью, которая может пройти мимо тебя и ударить по ребёнку, – нет. Тут уже не храбрость нужна, а дурь, и я пока не собираюсь путать одно с другим.

Райн провёл большим пальцем по краю её джеркина, потом коротко взглянул в сторону прилавка, за которым остались карта, морок-камень и черноволосый торговец, и усмехнулся без особого веселья.
– А что защита существует… пожалуй, верю. Иначе он действительно не торговал бы этой дрянью, а сидел бы где-нибудь в углу с третьей рукой и спорил с невидимой стеной. Но это уже совсем другой разговор. Можно расспросить его, можно узнать, кто ходит туда, чем прикрывается, что продаёт проводник и сколько стоит возвращение в собственном уме. Можно даже купить эту защиту, если она продаётся. Только проверять её на тебе, на мне или на ребёнке я всё равно не стану. Так что Змееград никуда не денется. Если уж он пережил падение звезды, переживёт и без нас. А мы пока будем жить так, будто у нас достаточно других способов влезть в неприятности. Тем более что неприятности сами прекрасно находят дорогу к Даннотару и без всяких проклятых городов.
Из соседней лавки донёсся мужской голос, произнёсший несколько слов на русском. Само по себе это заставило его остановиться: среди гомона рынка русский попадался не чаще гэльского при дворе французского короля, а уж имя, прозвучавшее следом, заставило Райна медленно повернуть голову.
– Госпожа! Эй, госпожа! Простите старому человеку любопытство, да только не Василисой ли Кащевной вас кличут?
Голос принадлежал вовсе не старику. За соседним прилавком стоял мужчина лет тридцати пяти, может, сорока, высокий, крепко сложенный и широкоплечий, с тем тяжёлым спокойствием в осанке, которое Райн привык замечать прежде одежды и лица. На незнакомце была кольчуга, поверх неё – красная одежда и наборная броня из множества прямоугольных металлических пластин, стянутых ремнями, на груди сидел большой круглый золочёный знак, а лоб охватывала узкая металлическая полоса. Короткие каштановые волосы выбивались из-под неё у висков, лицо было открытым, скуластым, загорелым и сейчас выражало такое сосредоточенное недоверие, словно торговец увидел не женщину, похожую на кого-то знакомого, а покойницу, которая вдруг решила прогуляться по рынку. Райн невольно скользнул взглядом ниже, привычно отмечая плечи, положение рук, распределение веса и то, как человек стоял за прилавком. Воин. Даже если нынче он зарабатывал торговлей, тело помнило другое ремесло слишком хорошо, чтобы его можно было скрыть красивым товаром и приветливым обращением. Однако опасности Райн пока не видел: незнакомец не тянулся к оружию и вообще смотрел исключительно на Катриону, причем изумление на его лице постепенно становилось почти комическим.
Райн почувствовал, как любопытство, только что благоразумно отведённое от Змееграда, немедленно нашло себе новую пищу. Особенно ему не понравилось – а потому, разумеется, сразу заинтересовало – отчество женщины. Не Кащевна как родовое имя, не прозвище, судя по тому, как произнёс его незнакомец, а именно так, как русские называли дочь по отцу.
Катриона вскинула бровь.
- Простите... старому?.. Нет, добрый человек, не Василиса я, не Кащевна. Екатериной меня зовут, а отца - Степаном. - Она помедлила и добавила с нескрываемым интересом: - А отчего вы решили, что я - она? Так похожа?

Мужчина моргнул, словно имя окончательно разрушило последнюю надежду на ошибку какого-то совсем иного рода, а затем рассмеялся – негромко, добродушно и чуть виновато. Вблизи он казался ещё моложе, чем сперва почудилось Райну, и «старый человек» теперь выглядел настолько нелепо, что Райн решил сохранить это обращение на случай, если разговор затянется. Торговец вышел из-за прилавка, и стало особенно заметно, что торговля для него была занятием если не новым, то во всяком случае не первым: тяжёлая наборная броня сидела привычно, ноги сами поставились так, чтобы сохранять равновесие на неровных камнях, а правая рука, даже когда он развёл ладони в примирительном жесте, осталась там, откуда до оружия было ближе всего.
– Похожа, государыня Екатерина Степановна, – ответил он, теперь уже рассматривая Катриону открыто, однако без той бесцеремонности, с какой разглядывают женщину, скорее сверял черты одну за другой с давним воспоминанием и всякий раз находил новое несходство там, где мгновение назад видел почти полное совпадение. – Очень похожа, ежели издали да с первого взгляда. Ростом, лицом, волосом, даже голову так же держите, когда вам что-нибудь любопытно. Она тоже сперва вот так бровь поднимет, будто спрашивает человека, уверен ли он, что желает продолжать, а уж после слушает. Только теперь вижу: нет, ошибся. У Василисы лицо пожёстче будет, глаза светлее, да и смотрит она иначе. Вы смотрите, словно хотите понять, что перед вами такое. А Кащевна смотрит так, будто уже поняла и теперь решает, оставить это жить или всё-таки не стоит.
Райн невольно хмыкнул. Последнее описание показалось ему достаточно выразительным, чтобы знакомство с загадочной Василисой перестало казаться безусловно желательным. Торговец между тем потёр подбородок и ещё раз покачал головой, уже удивляясь собственной ошибке.
– А ведь чем дольше гляжу, тем меньше сходства вижу. Вот чудно. Бывает такое: встретишь человека – и будто прошлое тебя за рукав дёрнет прежде, чем глаза успеют разобраться. Да ещё одежда ваша меня с толку сбила. Василиса тоже любит ходить так, чтобы в случае нужды можно было и на коня сесть, и через стену перелезть, и тому, кто спросит, отчего женщина не в сарафане, объяснить причину чем-нибудь тяжёлым. Только она русая. И шрам у неё здесь.

Он провёл пальцем от левого виска к скуле, показывая линию, после чего вдруг улыбнулся.
– Ну и мужа рядом с ней я бы сразу заметил. У Василисы Кащевны мужей сроду не водилось. Желающие, говорят, бывали. Но как-то недолго.
Райн, до того с интересом слушавший перечисление различий между собственной женой и женщиной, которая, судя по рассказу, обладала весьма разумным отношением к лишним вопросам, на последних словах посмотрел на торговца уже с откровенным одобрением.
– Вот теперь мне особенно интересно, что значит «недолго».
– По-разному значит, – невозмутимо ответил тот. – Один сбежал. Другой передумал. Третий потом в монастырь ушёл.
– А остальные?
Торговец помедлил.
– Остальные были умнее.
Райн рассмеялся и покосился на Катриону, после чего обнял её за плечи и чуть притянул к себе, словно желая наглядно обозначить главное отличие двух столь похожих женщин.
– Нет, любовь моя, определённо не ты. Я пока не сбежал, не передумал и в монастырь не собираюсь. Хотя последнее после нашего знакомства временами могло бы показаться самым безопасным выбором. Но теперь, старый человек, ты сам виноват. Нельзя окликнуть мою жену именем незнакомой женщины, сообщить, что та дочь некоего Кащея, а потом надеяться, что мы просто пожелаем тебе доброго дня и уйдём покупать зубастые яблоки. Кто такая Василиса Кащевна?

Торговец, который до этого посмеивался вместе с ними, на вопрос Райна не ответил сразу. Взгляд его снова задержался на Катрионе, но теперь в нём уже не было прежнего изумления от случайного сходства, скорее он словно решал, сколько именно стоит рассказывать двум людям, которых встретил несколько минут назад на рынке за пеленой. Райн не торопил. Такие паузы он знал хорошо: человек, которому нечего скрывать, обычно ищет слова, а человек, которому есть что скрывать, прежде ищет границу между правдой и тем, что можно оставить при себе. Вокруг продолжал шуметь рынок, над соседним прилавком расправляла перепончатые крылья связанная за лапку синяя птица, кто-то торговался из-за мешочка серебристых семян, чуть поодаль всё ещё мерцал сквозь стекло морок-камень, и среди всей этой невозможной обыденности рассказ о дочери Кащея почему-то уже не казался Райну ни сказкой, ни особенно удивительной новостью.

– Василиса Кащевна, – заговорил торговец наконец, опершись обеими ладонями о край прилавка, – женщина такая, что про неё лучше рассказывать осторожно, потому как половина услышанного непременно окажется ложью, а вторая половина –правдой, в которую всё равно никто не поверит. Последний раз я видел её не двенадцать лет назад, как сперва сказал, а меньше, просто увидел издали и за встречу не считаю. Шла она тогда на юг, к Смольграду, и была злая настолько, что разумный человек дорогу уступал ещё до того, как понимал, кому уступает. Я спросил одного знакомого, что случилось, а тот ответил: кащеевы люди опять зашевелились. Череп да цепи на знаке, чёрные плащи, старые книги, от которых зимой морознее, а летом молоко киснет. Кащевна за такими вещами всегда следила особенно пристально. Родня роднёй, а, говорят, к делам собственного батюшки относилась без всякой дочерней нежности. Вот только до Смольграда она дошла или нет, я не знаю. Знаю другое: с тех пор сам город стал дурно пахнуть, и не дымом да рыбой. Князь тамошний, Радомысл, человек прежде был крепкий, Перунов жрец вдобавок, а нынче сохнет на глазах, будто зима его изнутри ест. Лекари руками разводят, волхвы толку не находят, а возле города по ночам видели людей со знаком Кащея. И всё бы ещё можно было списать на людские страхи, ибо больной князь всегда рождает больше слухов, чем здоровый, если бы рядом с ним не сидел боярин Скородум, который уж больно вовремя стал самым нужным человеком в городе. Годами он других бояр давил, имущество под себя подминал, а как князь занемог, сразу принялся советовать ему наследника искать, да не просто наследника, а жениха для дочери. Племянник у Скородума имеется, Лютень, дрянь редкая, зато родная, вот его-то дядюшка и хотел бы посадить рядом с княжной. Только Радомысл, хоть и болен, совсем рассудка не лишился и решил устроить состязание перед Перуном: пусть, мол, лучший докажет, что руки дочери достоин. Затея сама по себе уже странная, а дальше веселее – богатых купцов, бояр да удалых молодцев теперь в это состязание чуть ли не силой записывают, а отказ означает такую виру, что иной человек после неё останется с одной рубахой.

Райн невольно усмехнулся: перспектива прибыть в чужой город с товарами и обнаружить, что местные власти решили женить тебя за собственные деньги, обладала той особенной основательностью, которую он начинал узнавать благодаря Катрионе. Однако за смешным очертанием истории уже проступала вполне знакомая геометрия: больной правитель, человек рядом с ним, которому болезнь выгодна, навязанное решение о наследовании, племянник этого человека среди претендентов и где-то на заднем плане слуги существа, способного по меньшей мере посылать в мир своих людей. Линии пока не сходились в доказательство, но слишком уж удобно проходили рядом друг с другом.
– И ты, конечно, совершенно случайно всё это знаешь, – заметил Райн, разглядывая торговца уже внимательнее. –Так же случайно, как совершенно случайно обозвал мою жену дочерью Кащея.
Мужчина хмыкнул и развёл руками, не обидевшись.

–Я торговец, беловолосый. Знать, где князь болен, где война начинается, где свадьба намечается и где людей собираются обирать по закону – это часть моего ремесла. В Смольграде сейчас сразу всё вместе, так что о нём говорит половина торговых дорог. А ещё говорят, что в городе видели кащеевых слуг, что по ночам они ходят у пристани и что кто-то слишком часто покупает редкие снадобья, которыми можно не только лечить. Я бы сам туда не полез, кабы не торговля, только мой путь через Смольград всё равно лежит, а дорога не спрашивает, нравится она человеку или нет.
Он помолчал, посмотрел сначала на Райна, потом на Катриону и улыбнулся той особенной улыбкой купца, который пока ничего не продаёт, но уже знает, что покупатель вернётся к товару сам.
– Вот потому я и окликнул вас. Подумал на мгновение, что Кащевна всё-таки добралась туда, разобралась с тем, что творится, и теперь гуляет здесь как ни в чём не бывало. Выходит, ошибся. А значит, если она до Смольграда и дошла, то почему-то оттуда не вернулась той дорогой, которой обычно ходила. Может, это ничего не значит. Может, князь просто болен, Скородума оклеветали, кащеев знак пригрезился пьяному стражнику, а Василиса встретила по пути красивого мельника и решила бросить все свои дела ради семейного счастья. Только если веришь последнему, я тебе ещё могу продать мост через море.
Проклятый Змееград только что уступил место другой неприятности, куда более удобной хотя бы потому, что там, по словам торговца, мир пока не менял собственные законы возле беременных ворожеек. И хуже всего было то, что Смольград не требовал даже безрассудства: туда ходили купцы, стоял живой город, правил князь, действовала дружина, шумела ярмарка, а опасность имела достаточно человеческие очертания, чтобы её можно было изучить прежде, чем совать голову в петлю. Торговец, словно прочитав эту мысль по Райнову лицу, добавил уже почти небрежно:
– Если когда-нибудь захотите туда заглянуть, спросите на пристани Греня. Там меня знают. Только совет дам бесплатно: если войдёте в Смольград с деньгами, оружием и подходящей наружностью, не говорите сразу, что вы человек женатый. Нынче там это, похоже, не считается достаточным основанием, чтобы не стать женихом поневоле. По условиям состязания богатых и удалых претендентов действительно втягивают в него принудительно, а отказ грозит тяжёлой имущественной потерей.

- А что, добрый человек, - заметила жена, вскинув бровь ещё выше, словно училась у Джека, - в граде этом многоженство принято? А если нет, то как быть-то, если вдруг женатый в состязании победит?
Торговец прищурился, и на этот раз в его лице появилось уже не удивление, а явное удовольствие человека, которому задали как раз тот вопрос, над которым он и сам не раз посмеивался в дороге. Он опёрся бедром о край прилавка, машинально поправил ремень поверх пластинчатого доспеха и посмотрел на Катриону с тем уважением, которое быстро возникает между людьми, одинаково не любящими нелепые правила.
– Не принято, государыня Екатерина Степановна, и именно потому весь Смольград сейчас над этой затеей то смеётся, то крестится, то заранее прячет кошели. Князь ведь не объявлял, что всякий победитель непременно обязан взять Радомилу в жёны, хотя народ, конечно, уже именно так и рассказывает, потому как хорошему слуху положено становиться глупее с каждой улицей. По обычаю победитель получает право просить княжескую дочь либо иной дар, достойный победы. Другое дело, что само состязание затеяно будто бы ради её руки, и потому человек женатый, победив, поставит князя в занятное положение: ещё одну жену ему вручать нельзя, отнять первую – тем более, а сказать, что победа ничего не стоит, значит опозорить собственное состязание перед Перуном и всем городом. Так что, думаю, дадут победителю выбрать другой дар и сделают вид, будто именно это с самого начала и подразумевалось. Князья, знаете ли, очень любят правила, которые позволяют им после сказать, что всё случилось согласно правилам.

Райн слушал его, постепенно чувствуя, как вся эта история становится всё более похожей не на брачный обычай, а на ловушку, придуманную человеком, которому зачем-то понадобилось согнать в одно место богатых, сильных и честолюбивых мужчин. Само состязание было достаточно безобидным, турниры он видел, испытания силы и ловкости никого не удивляли, а право победителя получить награду вообще было старо почти как человеческая глупость. Неправильной была именно геометрия происходящего: больной князь находился в одном центре, властный боярин возле него – в другом, боярский племянник уже стоял на линии к княжеской дочери, а остальных претендентов почему-то не приглашали, а заталкивали в эту фигуру угрозой разорения. В подобной конструкции случайностей становилось слишком много, чтобы каждая оставалась случайностью. Хотя признаться, посмотреть на лицо князя после слов «награду беру, княжну оставляю» было бы любопытно. Но исключительно из научного интереса.

Однако, в устройстве смольградского состязания оставалась одна деталь, которую до сих пор почему-то никто не упомянул, хотя именно она могла сказать о затее куда больше, чем все разговоры о княжне, наследстве и боярском племяннике. Победитель получал право требовать награду, от участия богатому чужаку отказаться было разорительно, однако состязание по определению предполагало, что победитель будет один, а остальные останутся с чем-то ещё, кроме утешения, что сохранили половину имущества. Райн чуть нахмурился, уже не столько забавляясь рассказом, сколько примеряя к нему привычную геометрию выгоды: если людей загоняли на ристалище угрозой потери добра, следовало понять, где именно заканчивалась ловушка.
– Погоди, старый человек, – произнёс он, и прозвище, возникшее из первого торговцева обращения, уже окончательно прижилось. – С победителем мы разобрались: княжна, другой дар, головная боль для князя. А с проигравшими что делают? Вот записали меня против моей воли, я вышел, честно помахал мечом, а потом нашёлся какой-нибудь особенно здоровый смольградец и набил мне морду перед богами и всем честным народом. Я после этого забираю кошель, жену и остатки достоинства и спокойно ухожу, или выясняется, что за удовольствие проиграть княжескому племяннику я ещё что-нибудь должен?

Торговец посмотрел на него почти с одобрением и медленно кивнул, словно именно этого вопроса от человека, умеющего считать не только возможный выигрыш, но и цену поражения, ждал с самого начала.
– А вот проигравшим, беловолосый, ничего не делают. Если вышел на состязание и честно проиграл – свободен. Никто ни имущества не отнимает, ни в темницу не тащит, ни второй раз жениться не заставляет. В том-то вся хитрость: карают не за проигрыш, а за отказ участвовать. Согласился – исполнил княжескую волю, и ступай потом куда пожелаешь. Поэтому многие приезжие и соглашаются: лучше получить по зубам на площади, чем отдать половину нажитого. А если человек ещё и умеет держать оружие, так думает, что уж как-нибудь проиграть всегда успеет.
Райн чуть прищурился. Вот теперь фигура стала ещё любопытнее, потому что правило, на первый взгляд совершенно безумное, вдруг обнаруживало вполне определённое направление: кого-то не пытались наказать, кого-то не пытались непременно женить – требовалось только заставить подходящих людей выйти на испытание.

– Значит, – протянул Райн, – можно приехать богатым холостяком, оказаться записанным в женихи, выйти против первого же мужика, красиво упасть, объявить его величайшим бойцом от сотворения мира и уехать домой со всем своим добром?
Торговец усмехнулся.
– Ежели сумеешь проиграть так, чтобы судьи не решили, будто ты над ними смеёшься.
Райн покивал, принимая поправку, и покосился на Катриону. Теперь эта история нравилась ему ещё меньше – а потому становилась значительно интереснее.
– Вот это уже похоже на человеческий закон, – заметил он. – Сначала придумать совершенно бессмысленное правило, потом предусмотреть наказание за попытку его избежать, а напоследок оставить лазейку, которой нельзя пользоваться слишком заметно. Почти как дома.

Катриона задумчиво оглядела торговца, словно в его лице можно было отыскать ответ ещё до того, как он заговорит.
– А скажите-ка мне ещё вот что, Грень... простите, не знаю, как вас по-батюшке кличут. Вы впервые прохожую ведьму за Василису Кащевну принимаете, или такое с вами уже бывало? - Подумала и добавила: - И где, к слову, сам Кащей обитает?
Грень на мгновение растерялся, словно вопрос об отчестве застал его куда сильнее, чем все прежние расспросы о князьях, женихах и Кащее, потом хлопнул себя ладонью по груди и поклонился уже по-настоящему, с той мерой почтительности, которая не мешала ему улыбаться.
– Вот ведь старый дурень, – посетовал он. – Женщину расспросил, мужа её разглядел, про чужие свадьбы наговорил на неделю вперёд, а сам представиться по-людски не удосужился. Грениславом меня мать назвала, государыня Екатерина Степановна, а батюшка мой был Мирослав, так что коли по-вашему – Гренислав Мирославович. Только здесь язык люди берегут, потому Гренем и зовут, и мне довольно. А насчёт Кащевны... нет. Не впервые.

Последние два слова он произнёс уже без прежней весёлости, и Райн, до того лишь краем внимания следивший за разговором, перестал разглядывать развешанные над соседним прилавком ножны. Вопрос Катрионы оказался лучше, чем мог показаться сначала. Одна похожая женщина – случайность, две могли быть прихотью природы, но если Грень принимал за Кащевну разных ведьм, следовало хотя бы выяснить, что именно он в них узнавал. Торговец тоже, похоже, понял, куда метит Катриона, потому что не стал отшучиваться и некоторое время потирал большим пальцем край поясной пряжки, собирая воспоминания.
– Третий раз, если считать вас. И всякий раз сначала уверен бывал, что она, а потом подойду ближе – и нет. Первая лет семь назад попалась мне на дороге к Белоозеру: русая, высокая, с виду вовсе на Кащевну не похожа, а повернулась ко мне – и меня будто кто за сердце дёрнул. Вторая была черноволосая, невысокая, старше Василисы лет на двадцать, наверное, встретил её возле Чёрных Врат. И обе ворожили. Не волхвицы, не чародейки книжные, именно ведьмы. Потому теперь, когда вы спросили, я и сам задумался: может, дело вовсе не в лице. Может, я что-то другое узнаю, а глаза уже после сходство придумывают. А где сам Кащей обитает, этого я вам наверняка не скажу, потому как человек, который уверяет, будто знает точную дорогу к Кащееву дому, либо врёт, либо уже оттуда не вернулся. Говорят по-разному. Кто говорит – на севере, за морем, где зимой солнце едва показывается. Кто – что за пеленой у него собственная земля есть и попасть туда можно только через мёртвую дорогу. Кто клянётся, будто видел его дворец посреди леса, а через год пришёл на то же место и нашёл одно болото. Я думаю, все они понемногу правы. Кащей не из тех господ, которым надобно сидеть в одном замке и ждать, пока враги запомнят дорогу. Но если вы спрашиваете, где искать его следы, а не самого Кащея, тогда ответ проще. Они сейчас появляются возле Смольграда. Не сам он – этого я не говорил, – но его знак, его люди и вещи, которыми простому человеку владеть незачем. И Василиса Кащевна, насколько мне известно, шла именно туда, когда её видели в последний раз. Так что если вам стало любопытно, почему я принимаю ведьм за неё, я бы сперва искал саму Василису, а уж потом задавал вопросы её батюшке. Дочь, говорят, отвечает на вопросы мечом лишь когда её очень рассердят. Отец же может счесть сам вопрос достаточной причиной.

Райн посмотрел на Катриону, потом снова на Греня. Вот это ему понравилось значительно меньше. Не потому, что в словах торговца уже таилась какая-то явная опасность, а потому, что случайное сходство Катрионы с незнакомой дочерью Кащея только что перестало быть случайным сходством Катрионы с незнакомой дочерью Кащея. Получался признак, общий по меньшей мере для трёх ворожеек, причём настолько отчётливый, что человек, знавший Василису, всякий раз узнавал её прежде, чем успевал рассмотреть лицо. Геометрия разговора наконец стала слишком ясной, чтобы её не заметить: больной князь, Скородум, кащеевы люди, исчезнувшая Василиса и теперь ещё странное сходство между нею и совершенно посторонними ворожеями. Линий набралось достаточно, но ни одна пока не требовала, чтобы они немедленно бросали Даннотар и мчались выяснять, кто такой Кащей и почему его дочь каким-то образом узнавалась в Катрионе.

0


Вы здесь » Злые Зайки World » 1559 год » Ранульф Бойд