Злые Зайки World

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Злые Зайки World » 1559 год » Джек


Джек

Сообщений 31 страница 47 из 47

31

10 июля 1559 г.

Холодный рассветный туман над Темзой только начинал рассеиваться, когда Джек свесил ноги с каменного карниза. Его внутренний хронометр безжалостно отсчитал четыре часа двенадцать минут утра. Он бросил скептический взгляд на развёрнутую карту и вытащил из скрытого кармана маятник. Прозрачный горный хрусталь тускло поблескивал в утренних сумерках, оставаясь совершенно неподвижным. Джек слишком хорошо знал, что Тауэр — это не просто замок, а огромный военизированный лабиринт. Искать здесь предмет размером с ладонь без четкого плана — это верный способ попасться страже или потерять драгоценные часы.
«Маятник — отличная игрушка, Кат, но физику никто не отменял», — хмуро подумал Джек, пряча карту назад под колет. Стоило поразмышлять о том, где могли хранить осколок. Осколок — это не золото. Обычная стража не поймёт ценности куска черного стекла, а значит, он не в караулке. Его прячут осознанно. Значит, осколок зеркала находится либо под замком у коменданта крепости, либо среди конфискованных вещей какого-нибудь казненного алхимика в подвалах.  Время ограничено. У него есть ровно сорок восемь минут до того, как сменится первый караул у ворот Крейдл-Тауэр и начнется утренняя перекличка гарнизона. Джек наскоро нарисовал план этажей Тауэра свинцовым карандашом на обрывке бумаги и поднял маятник за шелковую нить прямо над планом крепости, затаив дыхание. Хрусталь должен дать хотя бы минимальный импульс направления.
Маятник качнулся. Неспешно, точно нехотя, гранёный хрусталь сдвинулся с места, утягивая за собой тонкую шёлковую нить. Он не указывал на парадные залы или неприступную громаду Белой башни, где в сундуках под тремя замками чахла королевская казна. Нет, прозрачный наконечник упрямо потянулся вниз, к щербатому камню карты, прямо туда, где под Башней Пробуждения угадывались чернильные контуры глубоких, сырых подземелий. Кристалл налился изнутри едва заметным, мутным багрянцем, словно впитав в себя каплю застоявшейся дурной крови. Джек выругался сквозь зубы — тихо, чтобы звук не сорвался с карниза в серый предрассветный туман. Ну конечно, чернокнижники, еретики и прочая шваль, которую королевские дознаватели пользовали на дыбе с особым усердием. Самое поганое, затхлое место во всей этой каменной крысоловке. Обсидиановый огрызок проклятого зеркала лежал там, где пахло старым страхом, мышами и гнилой соломой.
Он аккуратно поймал маятник ладонью, пряча его в потайной карман на завязках. Кожа на рёбрах ладоней, загрубевшая от вечных тренировок и жёстких уличных заломов, привычно скользнула по сукну. Туман над Темзой сделался густым, как пар над котлом у алхимика Уайта, и этот саван был Джеку на руку. Горький, промозглый воздух пах солью, тухлой рыбой со сточных канав и гарью из сотен лондонских печей. Город внизу ворочался, точно чумной в лихорадке, а здесь, на высоте, царила мёртвая, звенящая тишина, нарушаемая лишь глухим эхом шагов часового где-то на дальнем ярусе.

— Ну что, Кат, удружила ты брату, — пробормотал Джек, кривя губы в язвительной, недоброй усмешке. — Послала девку за водицей, а водица-то в самом дерьме. Ладно, поглядим, насколько тамошние крысы гостеприимны.
Внутренний хронометр в его голове работал исправно, чётко отбивая невидимые секунды. Сорок семь минут. Сорок семь минут до того, как сонные стражники у ворот Крейдл-Тауэр начнут греметь алебардами, харкать в реку и сменять караул. Время не ждало, оно поджимало, точно тугой воротник-фреза. Джек бесшумно подобрал под себя  ноги. Поправил за спиной пару тяжёлых даг с широкими лезвиями — верные игрушки, которые никогда не болтали лишнего. Он скользнул вниз по отвесной стене, цепляясь пальцами за выступы в кладке, словно это была не скользкая от росы твердыня, а раскидистый старый дуб. Ноги коснулись деревянного настила промежуточного яруса без единого звука. Джек прижался спиной к холодному камню, вслушиваясь в темноту.
Вдруг из-за поворота галереи, прямо над входом в казематы, послышался тяжёлый, шаркающий шаг. Из тумана выплыла грузная фигура в подбитом железом кожаном колете. Стражник. Судя по лицу — классическая лондонская разбойничья рожа, которой место на виселице в Саутварке, а не на королевской службе. Тот держал в руке тусклый масляный фонарь и то и дело прикладывался к висящей на поясе фляге, уныло сопя под нос какую-то кабацкую пошлятину.
Джек не шелохнулся. Его пальцы на правой руке привычно расслабились, готовые к удару открытой ладонью — костяшки пальцев нужно беречь для отмычек, ломать их о чужую челюсть было бы верхом глупости.
— Эй, почтенный, — негромко, с приторной, шутовской галантностью вымолвил Джек, внезапно выступая из тени прямо перед носом ошалевшего часового. — Ты бы поостерегся так усердно лакать из фляжки в столь ранний час. Государь наш, часом, не заждался тебя в преисподней?

Стражник замер, его глаза округлились, а рот приоткрылся, чтобы издать крик, но Джек уже слитным движением ушёл с линии возможного удара алебардой, перенаправляя инерцию грузного тела. Законы физики и рычагов сработали безупречно: Джек перехватил чужое запястье, провернул сустав под неестественным углом и аккуратно, но с силой приложил стражника лицом о каменную кладку. Послышался глухой хруст. Мужчина обмяк, даже не успев пикнуть, и Джек подхватил его, не дав фонарю звякнуть о мостовую.
— Ну вот, сорок две секунды на дурака, — прошептал Джек, затаскивая обмякшее тело в тёмную нишу за выступом башни. — Спать надо дома, милейший, а не на королевской службе.
Он брезгливо отряхнул рукава колета, поморщился от запаха дешёвого эля, который исходил от поверженного, и заглянул внутрь чернеющего прохода, ведущего вниз, в утробу Башни Пробуждения. Маятник в кармане снова едва заметно потеплел. Джек поправил рукояти кинжалов, глубоко вдохнул сырой воздух подземелья и шагнул во тьму, методично отсчитывая каждую секунду своего триумфа или своего провала.
Каменные ступени вели вниз, в самую утробу Башни Пробуждения, где воздух становился всё холоднее, пропитываясь запахом застоявшейся сырости, мышиного помёта и старой пыли. Джек спускался не торопясь, с каждым шагом выверяя траекторию и мысленно проклиная узкий, сковывающий движения камзол. Внутренний хронометр в его голове отстукивал секунды с точностью алхимических весов — у него оставалось тридцать четыре минуты до рассветной суматохи верхнего лабиринта. Из темноты впереди донёсся хриплый хохот и стук игральных костей по дубовому столу. Двое стражников коротали остаток ночи в караульной нише, прямо у прохода к камерам особого надзора. Один, с гноящимися глазами и сальными волосами, как раз тянулся к кружке, когда длинная тень Джека беззвучно перешагнула порог.
— Матерь Божья, это ещё что за павлин из Сити приблудился? — вяло буркнул сальноволосый, хватаясь за рукоять тесака.

— Прошу прощения, господа, — Джек картинно, с издевательской галантностью поклонился, шутовски взмахнув невидимой шляпой. — Я здесь по поручению Её Величества. Проверяю, достаточно ли усердно королевская стража чешет свои благородные зады в столь ранний час. Судя по запаху, вы тут не столько закон охраняете, сколько свиной навоз высиживаете.
Второй караульный, поплёвывая на пол, сорвался с табурета с глухим рыком. Джек не стал тратить время на красивые замахи. Короткий, хлёсткий выпад открытой ладонью — основание ладони с хрустом впечаталось первому стражнику в челюсть, бросая его голову на каменную стену. Второй попытался навалиться всей массой, но Джек уже ушёл в сторону, используя закон рычага. Он перехватил выставленную руку противника, провернул сустав под неестественным углом и, добавив инерции его собственного веса, с силой швырнул тяжеловооружённого детину лицом в стол. Кости затрещали под весом доспеха. Стол рухнул, кости разлетелись по углам, а в каземате снова воцарилась тишина.
— Двадцать восемь секунд, — прошептал Джек, брезгливо отряхивая рукава от пыли. — Растекаетесь, как протухший эль по мостовой. Никакой гордости за мундир.
Маятник в кармане теперь буквально жёг кожу сквозь сукно. Джек перешагнул через обмякшие тела и толкнул дубовую дверь в чулан для конфискованных вещей. Здесь, среди груд поломанных алхимических реторт, заплесневелых трав и еретических книг, на грубом деревянном стеллаже лежал предмет его поисков. Обсидиановый осколок зеркала тускло поблёскивал в слабом свете масляной лампы. Чёрный, как безлунная лондонская ночь, с рваными, острыми краями, он словно впитывал в себя окружающий свет, оставляя вокруг себя лишь зловещую пустоту. Джек аккуратно обернул его плотной тряпицей и спрятал в глубокий скрытый карман. Но когда он уже собирался уходить, его взгляд зацепился за кожаный сверток, лежавший чуть в стороне под грудой старых пергаментов. Из-под тесьмы виднелся край тонкой тетради в переплёте из телячьей кожи, исписанной убористым, изящным почерком с алхимическими знаками. На обложке красовалась едва заметная знакомая монограмма — J.D.

— Дневник старого чудака Джона Ди? — Джек приподнял бровь, быстро пролистывая страницы, пахнущие сушёной полынью и дорогими чернилами. — Ох, Кат, кажется, твоя чёрная стекляшка — далеко не самая забавная вещь в этой помойке.
Спрятав тетрадь за пазуху, Джек метнулся к противоположной стене чулана. Его пальцы, привыкшие находить потайные механизмы в спальнях аристократов, быстро нащупали неприметный выступ за стеллажом. Неприметная потайная дверь, которой стражники пользовались для тайного выноса трупов или быстрой эвакуации, поддалась с глухим скрежетом.
Через мгновение Джек уже вдыхал влажный воздух лондонского утра. Он взлетал по балкам, перепрыгивал огромные расстояния между нависающими над улицами крышами Сити, группируясь в воздухе и гася инерцию безупречными акробатическими роллами. Ни один стражник на мостовой не успел бы даже поднять арбалет. Джек намеренно кружил по переулкам, путал следы, перебирался через флагштоки и вывески таверн, пока окончательно не оторвался от возможной погони.
Час спустя, когда солнце окончательно вышло из-за туч и вознамерилось устроить пекло на улицах города, Джек пересёк реку по скользким канатным переходам и балкам строений, добравшись до Бермондси — района кожевников, нищих и портового сброда на южном берегу Темзы. Здесь, среди вони дублёных шкур и дегтя, можно было легко раствориться. Он толкнул покосившуюся дверь захудалой, полутёмной таверны «Три дохлые крысы». Заказав у хмурого трактирщика кувшин горячего, горького травяного чая и наотрез отказавшись от кислого эля, Джек прошёл в самый дальний угол. Он сел спиной к стене, чувствуя под одеждой приятную тяжесть обсидиана и тонкой тетради. Его внутренний хронометр наконец замедлил свой бешеный бег, возвращая контроль над реальностью, пока Джек внимательно наблюдал за руками редких утренних завсегдатаев через пелену поднимающегося от кружки пара.

Трактирщик с грохотом опустил на забрызганный элем дубовый стол тяжёлый глиняный кувшин. Травяной отвар оказался на редкость горьким и горячим — именно таким, как Джеку было нужно, чтобы смыть вкус подземелий и окончательно вернуть контроль над мыслями. В полутёмном зале «Трёх дохлых крыс» пахло мокрой псиной, дегтем и прогорклым жиром. Завсегдатаи, собиравшиеся здесь с первыми лучами солнца, были под стать заведению — угрюмые портовые грузчики, кожевники с навек въевшейся в пальцы синевой и мелкие скупщики краденого. Они говорили много, хрипло и наперебой, совершенно не таясь. Джек, откинувшись на спину и полуприкрыв глаза, цедил пойло и впитывал каждое слово.
— Говорю тебе, Томас, не к добру всё это, — сипел одноглазый матрос за соседним столом, нещадно скребя ногтями плешивую голову. — Наш-то Лорд-мэр третий день из ратуши не вылезает. Шепчутся, будто во Франции, на ихнем треклятом рыцарском турнире, королю Генриху копьём шлем прошибли. Прямо в глаз прилетело, да так, что щепки из затылка полезли!
— Да брешешь ты, старый мерин, — отозвался жирный мясник, утирая усы рукавом. — Монархи на турнирах не дохнут. На то они и помазанники.
— А я тебе говорю — помер! Насмерть закололи, аккурат сегодня ночью дух испустил. Десять дней, почитай, французские лекари в его башке ковырялись, да всё без толку. Теперь у них там на троне пацанёнок пятнадцатилетний, Франциск, а за его спиной — шотландская девка Мария Стюарт, которая спит и видит, как бы нашу молодую королеву Елизавету с престола скинуть. Вот увидишь, зашевелятся теперь паписты! Быть войне, помяни моё слово. Снова налоги поднимут, чтоб им в ад провалиться.
Джек едва заметно усмехнулся, прижимая локтем скрытую под сукном тетрадь Ди. Война — это всегда хорошо для его ремесла. Когда вельможи грызут друг другу глотки за корону, им недосуг следить за своими шкатулками и тайниками.

Чуть дальше, у камина, где на вертеле чадила тощая крысиная тушка, двое мелких торговцев из Сити обсуждали дела куда более приземлённые, но оттого не менее шумные.
— ...Да плевать мне на французов! — горячился тот, что помоложе, в обтрёпанном шерстяном плаще. — Ты мне скажи, отчего в Саутварке вчера три дома сгорело? С бакалейной лавки началось, а к полуночи пол-улицы как не бывало. Говорят, стражники поймали какого-то студентишку из Оксфорда, который там в подвале серу с селима грел. Алхимик недоделанный, мать его! Всё искал, как свинец в золото обратить, да вместо этого всю округу пеплом обратил.
— Алхимики — они все с сумасшедшинкой, — важно кивнул его собеседник, старик с лицом, похожим на сушёную воблу. — Слыхал, что на неделе у самого доктора Ди из дома в Мортлейке стражники кучу книг утащили? Сказали — ересь и чернокнижие. Сам-то он к королеве в милость втерся, гороскопы ей составляет, а вот пожитками его теперь Тайный совет распоряжается. Говорят, везли эти сундуки прямо в Тауэр, под замок.
Джек пригубил чай, чувствуя, как по телу разливается приятное тепло.
«Значит, дневник-то я увёл прямо из-под носа королевских ищеек», — подумал он, и эта мысль согрела его лучше любого горького отвара. Становилось всё интереснее.
В этот момент дверь таверны со скрипом отворилась, и внутрь, пошатываясь, вошёл молодой парень в разорванной рубахе, тяжело дыша и озираясь по сторонам.
— Эй, хозяйские дети! Налейте эля, — крикнул он, падая на скамью у входа. — В Тауэре-то поутру шухер поднялся! Комендант на уши весь гарнизон поставил. Какого-то важного стражника из ночного караула нашли в нише со сломанной челюстью, а в подвалах Башни Пробуждения ещё двоих калеками сделали! Стол в щепки, кости придорожные по полу раскиданы, а из чулана конфиската уволокли какую-то дрянь чернокнижную.
— Да брешешь ты всё, Льюис! Какие, к чёрту, три стражника в одиночку? — сплюнул под стол кожевник, сидевший ближе к выходу. — Трое вооружённых до зубов парней из личной гвардии коменданта, а их раскидали, как сухих кукол? Тут целая банда поработать должна была. Не иначе, шотландские лазутчики.
— Какая, к дьяволу, банда! — парень в рваной рубахе аж подскочил на лавке, отчего эль из принесённой кружки плеснул ему на пальцы. — Ты бы видел лицо капрала у ворот! Он бледный как полотно был. Говорит, ни звука, ни крика не слышно было. Один сплошной кошмар. Это Ловец Снов работал, по-любому он! Больше некому в Лондоне сквозь каменные стены ходить и страже челюсти в затылок вколачивать без лишнего шума.

При упоминании этого прозвища гул в таверне «Три дохлые крысы» разом стих, сменившись боязливым, благоговейным шёпотом. Имя Ловца Снов на лондонском дне знали все — от портовых девок до благородных судей в Вестминстере, причём последние от этого имени страдали хронической бессонницей.  Джек в своём углу лишь едва заметно приподнял бровь, продолжая греть пальцы о глиняный бок кувшина с горьким чаем. Ему было чертовски забавно слушать, во что превращаются его ночные прогулки в умах этого немытого сброда.
— Ловец Снов, говоришь?.. — протянул старый матрос, и в его единственном глазу блеснул суеверный страх. — Если он, тогда понятно, отчего комендант Тауэра обделывается прямо в свои парадные штаны. Помните, что этой зимой у барона Тредголда в Мейфэре случилось? Тот барон, сука знатная, налогами всю округу задушил, а девок дворовых порол до полусмерти. Так Ловец Снов пришёл к нему прямо в спальню. Охраны у дверей — четверть сотни, окна железом забиты. А поутру барона нашли привязанным к собственному балдахину, голышом, да с засунутым в рот его же собственным долговым реестром! И ни единой монеты, ни единой побрякушки из замка не пропало. Ловец не ради злата ходит. Он душу вынимает.
— Да ладно барон! — подал голос одноухий перекупщик, сидевший у окна. — Вы про судейского чинушу из Сити вспомните, Кромби. Того, что прошлой весной троих пареньков из Саутварка на виселицу отправил за кражу ковриги хлеба, а сам взятки от контрабандистов мешками принимал. Рассказывали, Ловец Снов его посреди бела дня на глазах у констеблей догнал. Говорят, шёл судья по мосту, а этот... вырос прямо из тумана. Ростом с колокольню, плащ чёрный за спиной как крылья летучей мыши, а в руках — зеркало. Заглянул Кромби в то зеркало, закричал дурным голосом, да так умом и тронулся. До сих пор в Бедламе сидит, пальцы свои грызёт и бормочет про каких-то червей под кожей.

Джек едва удержался от того, чтобы картинно не приложить ладонь к лицу.
«Крылья летучей мыши... Зеркало в руках... Боже, ну и чушь», — подумал он, чувствуя, как внутри закипает привычный цинизм. Судья Кромби просто оказался трусливой свиньёй. Джеку тогда хватило пары точных слов о его грязных делишках и короткого, болезненного залома руки, чтобы этот судейский хрящ от страха потерял рассудок. А толпа, как обычно, дорисовала и крылья, и дьявольскую магию.
— А я слышал, — вкрадчиво добавил трактирщик, вытирая грязной тряпкой стойку, — что Ловец Снов вообще не человек. Говорят, это дух старого алхимика, которого покойный король Генрих в Тауэре сгноил. Он, мол, возвращается каждую ночь, чтобы забрать кровь тех, кто несправедливо правит. Оттого его и железо не берёт, и отмычки ему не нужны — он сквозь замочные скважины дымом просачивается.
— Дымом, говоришь? — Джек громко опустил свою кружку на стол, заставив соседа-кожевника вздрогнуть. Он обвёл притихшую таверну ленивым. — Ну да, почтенные. Ещё скажите, что он вместо эля пьёт слёзы девственниц, а какает исключительно золотыми шиллингами. Слушаю я вас и диву даюсь: сколько же навоза может поместиться в ваших благородных головах? Каких только сказок не придумают лондонские бездельники, лишь бы не работать. Сквозь стены он ходит... Дымом просачивается... Да этот ваш Ловец просто умеет пользоваться головой и ногами получше, чем королевская стража своими тупыми алебардами. А судьи и бароны дохнут от собственной трусости, когда видят, что кто-то не боится их дурацких титулов.
— Ты бы поостыл, парень, — хмуро бросил одноглазый матрос, косясь на длинную фигуру Джека. — Ловец Снов, может, и сказка для Сити, но если он сегодня действительно обнёс Тауэр, то к полудню в Бермондси констебли каждый подвал перевернут.
Джек ухмыльнулся, обнажая зубы в хищной, нагловатой улыбке. Он медленно поднялся со своего места, демонстрируя всем присутствующим рост и осанку.
— Ну так пусть переворачивают, — небрежно бросил он, швыряя на стол трактирщику мелкую серебряную монетку. — Главное, чтобы у них пупки не развязались от усердия. А я, пожалуй, пойду. От ваших мистических бредней у меня чай в желудке скисает. Становитесь умнее, господа. Это помогает продлить жизнь в нашем чудном городе.
Он поправил полы колета, скрывавшие драгоценный обсидиан и тетрадь Ди, и неторопливой, вальяжной походкой направился к выходу из таверны, спиной чувствуя, как десятки испуганных глаз провожают его.

Особняк Кат встретил его привычной гробовой тишиной высоких каменных стен. На кованых воротах, подпирая плечом дубовую створку, торчал один из бессменных стражей — огромный, как стог сена, Дональд.
— Здорово, горный баран, — лениво вымолвил Джек, останавливаясь перед великаном. Он выудил из-за пазухи плотный, перевязанный суровой бечёвкой свёрток, внутри которого покоились обсидиановый огрызок зеркала и тонкая, пахнущая полынью тетрадь Ди. — Передай своей хозяйке. Скажи, что её заказ выполнен в лучшем виде.
Шотландец лишь хмуро зыркнул, принял свёрток своими лапищами и глухо буркнул что-то неопределённое на своём варварском наречии. Джек нагловато улыбнулся ему на прощание, шутовски салютовал двумя пальцами от лба и развернулся на каблуках.
Из Блэкфрайерс он уходил пешком. Не скрываясь, не петляя по сточным канавам и не прыгая по скользкой черепице крыш, как делал это ещё час назад. Он шествовал прямо по центру мостовой, вальяжно заложив руки за спину и беззаботно насвистывая разухабистую кабацкую песенку про трёх весёлых монашек и бочку эля. Дорога вела его на запад, вдоль реки, мимо богатых дворцов Стрэнда, прямиком к раскидистой, торжественной громаде Вестминстерского аббатства. Город вокруг шумел, кричал голосами уличных торговцев, пах конским навозом и жареной рыбой, но в голове Джека царил покой, а впереди его ждала новая точка на карте этого прогнившего Лондона. Вестминстерское аббатство. Там, под сенью готических сводов и королевских гробниц, у него было назначено новое дело.

Под высокими готическими сводами Вестминстерского аббатства царил мёртвый холод, который приятно остужал разгорячённое после долгой ходьбы тело. Джек шагнул из яркого июльского солнца в прохладный полумрак собора, и звуки бурлящего лондонского рынка снаружи мгновенно отсеклись, уступив место гулкому завыванию ветра где-то под самой крышей. В воздухе густо пахло старым воском, застоявшимся ладаном и вековой, въевшейся в камни сыростью склепов.
Джек шёл не торопясь, и стук его сапог эхом разлетался по пустым нефам. Внутренний хронометр послушно сбавил обороты, подстраиваясь под величественный и ленивый ритм этого места. Вокруг не было ни души — лишь редкие тени от витражей падали на каменные плиты пола, расцвечивая их кроваво-красными и грязно-синими пятнами.
Он остановился возле монументальной гробницы одного из прежних монархов. Огромный мраморный саркофаг, украшенный потемневшим от времени золочением, венчала каменная фигура короля с молитвенно сложенными руками и непомерно большой короной на голове. У ног правителя скалился верный геральдический лев, больше похожий на облезлого пуделя.
— Надо же, какая трогательная забота о собственном величии, — тихо пробормотал Джек, кривя губы в скептической усмешке. — Потратить половину казны на кусок обтёсанного булыжника, чтобы червям внизу было не так скучно жрать твои высочайшие окорока. Интересно, Ваше Величество, сильно ли тебе здесь помогает твоя каменная корона, когда крысы принимаются за твою благородную печень?
Он брезгливо провёл пальцем по резному крылу мраморного ангела, охранявшего покой усопшего, и посмотрел на серую пыль, оставшуюся на коже. Вся эта помпезность, вся эта суетливая грызня за трон, свидетелем которой он сегодня стал в таверне, здесь казалась особенно ничтожной. Монархи дохли на турнирах от щепок в глазу, их фавориты отправлялись на дыбу, а в подвалах Тауэра гнили кости тех, кто верил в их королевское слово.
Джек отвернулся от саркофага и заложил руки за спину, разглядывая уходящие в темноту ряды надгробий. Ему этот собор напоминал огромный анатомический театр, где вместо тел на столах были выставлены амбиции мертвецов. Они так отчаянно цеплялись за память потомков, словно каменный балдахин мог защитить их от забвения или отмыть ту кровь, которую они пролили ради права сидеть на куске деревянного стула в Вестминстере.
— Тщеславие, — негромко произнёс Джек, и его голос шёпотом прошелестел под сводами. — Самый дешёвый товар в Лондоне, а покупают его по цене золота. Ну что ж, поглядим, ради какого из этих каменных истуканов меня принесло сюда сегодня.

Из глубокой, сочащейся сыростью тени капеллы Эдуарда Исповедника донёсся тяжёлый, уверенный шаг. Никакого воровского шуршания, никакой балаганной лёгкости — так ходит человек, который твёрдо знает, что вся эта земля, включая королевские гробницы и самого Джека, принадлежит закону.
Из полумрака к свету витражей вышел мужчина. На вид ему было около сорока пяти, крепко сбитый, с цепким, насквозь видящим взглядом единственного глаза — левый закрывала потемневшая от пота кожаная повязка. Суровое, изрезанное морщинами лицо заросло короткой жёсткой щетиной, а на губах застыла жёсткая, понимающая усмешка человека, который за свою жизнь перевидал столько человеческой гнили, что его уже невозможно было удивить. Он был одет в добротный, тёмный суконный колет без лишней роскоши, но сидевший на нём как влитой.
Мужчина остановился в трёх шагах от Джека, сунул руку за пазуху и неторопливо, словно давая парню рассмотреть каждую деталь, выудил тяжёлую серебряную брошь в виде розы — знак констебля королевской короны.
— Гуляешь, значит? На каменных королей любуешься, Стоун? — голос пришельца оказался хриплым, опалённым лондонскими туманами. Он говорил напористо, с хлёсткой, приказной интонацией, не терпящей возражений. — Красиво жить не запретишь. Только вот мертвецам всё равно, а тебе, парень, о себе думать надо. Беннет Картер я, старший констебль. И сдаётся мне, твоя прогулка затянулась.
Джек даже не повернул головы, лишь скользнул по Картеру ленивым, оценивающим взглядом. Его внутренний хронометр продолжал методично отсчитывать секунды, определяя расстояние для возможного броска.
— Констебль? — Джек издевательски приподнял бровь, кривя губы в змеином оскале. — Какая честь. Что, Картер, неужто в Сити закончились карманники, раз ты решил со мной в прятки в соборе поиграть?
Картер не шелохнулся. Он лишь снисходительно хмыкнул, шагнул ближе и, бесцеремонно оперевшись локтем о мраморное бедро каменного короля, уставился на Джека. В этом взгляде не было страха перед грозным Ловцом Снов — только холодная, злая уверенность охотника, загнавшего волка в яму.
— Ты мне эти басни брось, Стоун. Брось, не смеши моих парней, — отрезал Картер, хлёстко рубанув ладонью воздух. —Ты парень заметный, да только для меня ты не Ловец Снов и не дух из замочной скважины. Для меня ты — вор, грабитель и государственный преступник Джек Стоун. И шутки твои аристократические мне до одного места. Ты зубы-то мне не заговаривай, у меня от твоего балагурства голова пухнет.
Джек плавно переменил позу, его мышцы натянулись, готовые к взрывному рывку. Даги за спиной привычно грели поясницу.

— И что дальше, начальник? — язвительно процедил Джек, сузив глаза. — Думаешь, твоя серебряная побрякушка остановит меня, если я решу прогуляться до выхода? Вы, констебли, привыкли толпой на одного ходить, а тут ты один. Смотри, как бы тебе вторую повязку надевать не пришлось.
— Один, говоришь? — Картер рассмеялся — коротко, лающе, без капли искреннего веселья. — Ну ты и дурак, Стоун, хоть и книжки латинские читал, как мне баяли. Ты думаешь, я к Ловцу Снов на свидание без подарков пришёл? Ты на окна посмотри, на галереи. Там, под самыми готическими сводами, сейчас ровно двенадцать моих ребят сидят. И у каждого в руках — добрый генуэзский арбалет с натянутой тетивой. Стоит мне пальцем шевельнуть, и из твоего красивого колета сделают отличный дуршлаг для процеживания эля. Далеко ты уйдёшь на своих ногах с болтом в колене? То-то же.
Констебль подошёл к Джеку вплотную, обдав его запахом чеснока, кислого пива и дегтярной кожи. Он ткнул толстым, мозолистым пальцем Джеку прямо в грудь, глядя снизу-вверх, но с абсолютным превосходством.
— Так что слушай меня сюда, Стоун, и запоминай. Умный вор вовремя останавливается. Давай без глупостей, без твоих этих прыжков балаганных. Оружие на плиты, руки за спину — и пойдём по-хорошему. Я тебе не враг, я закон блюду. Сдашься добром, расскажешь честно, чьи заказы выполнял и куда обсидиан с тетрадкой дел — я тебе лично у судьи словечко замолвлю. Зачтётся тебе это в суде, обещаю. Виселицы, может, и не избежишь, но петля будет шёлковая, а не пеньковая, да и до дыбы дело не дойдёт. Ну? Что скажешь? Будем кровь по собору мазать или по-людски потолкуем?

Внутренний хронометр в голове Джека не дрогнул, продолжая отсчитывать секунды с леденящей точностью. Пятьдесят четыре. Пятьдесят пять. Пятьдесят шесть. Каждое мгновение этой паузы он использовал для того, чтобы разложить пространство Вестминстерского аббатства на составляющие.
Он не смотрел наверх, на галереи, но его периферийное зрение и звериное чутьё хищника улавливали едва заметные шорохи под самыми сводами. Констебль не врал. Там, среди каменных кружев и вековой пыли, действительно угадывались тени. Двенадцать арбалетов. Генуэзские, с тяжёлым воротом — такие пробивают рыцарский доспех навылет, а уж его пижонский колет и подавно. Расстояние от галерей до пола — примерно тридцать футов. Время полета болта — сотые доли секунды. Быстрее, чем человеческий рефлекс.
«Если дёрнусь прямо сейчас, — хладнокровно прикинул Джек, удерживая на губах прежний змеиный оскал, — Картер отшатнётся. Мужик он тёртый, под удар лезть не станет, просто даст отмашку. Первая волна болтов пойдёт залпом. На такой дистанции траектории перекроют весь пятачок у гробницы. Даже если я уйду перекатом в сторону, два или три железных штыря я поймаю. Один в плечо, второй в бедро — и всё, отбегался».
Джек мысленно провёл линию до ближайшего укрытия. Массивная плита надгробия Эдуарда Исповедника находилась в четырёх шагах к северу. Если совершить взрывной, волнообразный прыжок сгруппировавшись, можно использовать этот мраморный куб как щит. Но Картер, сука одноглазая, стоял слишком удачно — он перекрывал траекторию телом, и чтобы уйти в сторону капеллы, Джеку пришлось бы сперва протаранить самого констебля, теряя драгоценное мгновение. Был ещё один вариант. В его левом рукаве, закреплённый на эластичных ремешках, лежал небольшой холщовый мешочек с мелким, как пудра порошком — смесью высушенного грибного мицелия, толчёного обсидиана и серы. Если взорвать его ударом о камень, аббатство на полминуты заволочёт едким, слезоточивым белым дымом. Арбалетчики ослепнут. Но Картер стоял вплотную. Этот старый пёс явно ориентировался не только глазами — он дышал Джеку прямо в лицо, перехватив инициативу, и малейшее резкое движение пальцев к рукаву могло спровоцировать выстрел без команды.
«Уйти можно, — сделал вывод Джек, и эта мысль вернула ему абсолютный покой контроля. — Но цена — болт в спине и распоротый бок. Прорываться с боем через двенадцать стволов в замкнутом пространстве — это глупое портовое побоище. А Ловец Снов глупостей не делает».

Джек медленно, демонстративно расслабил плечи, давая понять арбалетчикам наверху, что прыгать прямо сейчас не собирается. Его длинные пальцы лениво побарабанили по бедру.
— Ну надо же, Картер, — негромко, с приторным и дерзким вздохом протянул Джек, глядя прямо в единственный глаз констебля. — Целых двенадцать парней. Я прямо чувствую, как растёт моя значимость в глазах королевской короны. И как тебе только не жалко казённых болтов на такую тонкую шею? Ладно, начальник, не брызгай слюной на королевский мрамор, мертвецы этого не любят. Давай поболтаем. Расскажи-ка мне подробнее про свою шёлковую петлю, а то у меня от пеньки всегда шея чешется.
Картер лающе, коротко хохотнул, но его единственный глаз остался холодным и бдительным, как у сытого коршуна на заборе. Он ни на секунду не ослабил хрестоматийную, профессиональную стойку — чуть подался вперёд, перенёс вес на переднюю ногу, держа руки свободными у пояса.
— Шёлковую петлю ему подавай, ишь ты, барин какой выискался, — Картер сплюнул на серую каменную плиту у ног гробницы. — Ты мне, Стоун, зубы-то не заговаривай и фасоны свои дворянские брось. Мои ребята на галереях сухари третий час грызут не ради того, чтобы твои шуточки слушать. Вор должен сидеть в тюрьме, понял ты меня? И мне без разницы, латынь ты знаешь или на лютне бренчишь. Украл — марш в кандалы. Будешь ерепениться — прямо здесь тебя к полу и пришпилим, а комендант Тауэра мне ещё и бочонок хорошего хереса выставит за твою шкуру.

Пока хриплый, напористый голос констебля заполнял гулкое пространство собора, Джек продолжал свою лихорадочную внутреннюю работу. Внешне он оставался расслабленным, даже ленивым, но его голова работала как идеально смазанный часовой механизм. Внутренний хронометр отсчитал ещё четырнадцать секунд.
«Так, старый пёс слишком уверен в своих арбалетчиках, — фиксировал Джек, сканируя взглядом пространство за спиной Картера. — Но в этой уверенности и есть его слабость. Он думает, что я буду прорываться к выходу. А зачем мне выход?»
Его взгляд зацепился за тяжёлую кованую решётку, отделявшую капеллу Эдуарда Исповедника от главного нефа. Решётка была старой, массивной, но левый засов отсюда казался слегка проржавевшим. За ней начинался спуск в саму крипту — подземную усыпальницу аббатства. Если рвануть туда, арбалетчики сверху потеряют угол обстрела в ту же секунду, как он окажется под каменной аркой капеллы. Но как разорвать дистанцию с Картером, который стоял вплотную? Физика. Банальные рычаги и кинетика, которым старый законник, привыкший к кабацким дракам стенка на стенку, ничего не сможет противопоставить.
Джеку нужно было всего одно мгновение, чтобы констебль перенёс вес на левую ногу, потеряв идеальный баланс. Тогда короткий подсад под колено, жёсткий толчок основанием ладони в подбородок — и Картер полетит кувырком прямо на мраморного льва у подножия саркофага, перекрывая собой обзор стрелкам на восточной галерее.
«Три секунды на бросок до решётки, — хладнокровно подсчитал Джек. — Две секунды, чтобы выбить засов дагой. Главное, чтобы эти олухи наверху не успели нажать на спусковые крючки со страху раньше времени. Придётся спровоцировать Картера на крик. Когда человек орёт, он не отдаёт приказов стрелять».
Джек нагловато, хищно оскалился, делая крошечный, почти незаметный шаг назад, словно пасуя перед напором констебля, и поправил воротник своего колета.
— Ну зачем же так грубо, Беннет? — протянул Джек с приторным, издевательским вздохом, аккуратно расслабляя пальцы левой руки в рукаве, ближе к мешочку с алхимическим порошком. — Сразу в тюрьму, сразу в кандалы. А как же судебные традиции старой доброй Англии? Да и вообще, Картер... Твоя повязка на глазу, признаться, чертовски портит твой и без того сомнительный профиль. Не думал сменить её на что-то более весёленькое?

Джек не стал больше тратить ни секунды на словесные кружева. Его внутренний хронометр безжалостно отщёлкнул финальное мгновение — пора. В ту самую долю секунды, когда констебль Картер увлёкся ответной тирадой и чуть подался вперёд, перенеся вес на левую ногу, Джек сработал. Короткий, взрывной подсад под колено законника, резкий и жёсткий толчок основанием ладони снизу-вверх, прямо в заросший щетиной подбородок. Картер не успел даже пикнуть — его туша ласточкой полетела назад, с грохотом перекувырнувшись через мраморного геральдического льва у подножия саркофага.
— Стреляй, сукины дети! — взревел констебль, впечатываясь спиной в каменные плиты.
Джека на этом месте уже не было. Он закрутился волчком, прыгая в сторону капеллы Эдуарда Исповедника. Из-под готических сводов со свистом и глухим хлопком сорвался залп. Арбалетные болты с корнем вырывали куски векового мрамора, искря на лету. Джек почти успел уйти под защиту массивной кованой арки, но один генуэзский штырь всё же нашёл его. Тяжёлое железо скользнуло по правому боку, с мясом выдирая сукно пижонского камзола и глубоко распарывая плоть над рёбрами.
Боль обожгла тело, точно раскалённое клеймо, во рту мгновенно разлился солоноватый вкус запредельной ярости. Крови брызнуло много — густой, тёмной, она моментально пропитала рубаху, но ум тут же зафиксировал: «Кость цела, лёгкое не задето, жить буду. Работать!» Одним слитным движением, не теряя инерции, он выхватил тяжёлую дагу и с размаху вколотил её остриё в ржавый засов потайной решётки. Металл затрещал, поддаваясь безумному напору. Джек протиснулся в узкую щель, захлопнул за собой кованую створку и бросился вверх по винтовой лестнице, ведущей к служебным выходам на кровлю аббатства, оставляя на ступенях редкие, тяжёлые капли багровой крови.

Через две минуты он уже был на воле. Зажимая левой рукой разорванный бок, чувствуя, как тёплая влага сочится сквозь пальцы, Джек путал следы с упорством раненого, но чертовски опасного зверя. Он перелетал через переулки, группировался на скользкой черепице, гася боль силой воли, и упорно забирал на юг. Ему нужно было уходить за реку, прочь от Вестминстера и Тауэра. Туда, где среди вони портовых доков и складов Саутварка дымились опиумные притоны и чадили благовония новой, пугающей силы.
Тайный схрон Мадам Ю располагался в глухом, неприметном тупике неподалёку от Саутваркского собора. Джек, едва удерживаясь на ногах от потери крови, скользнул в незаметную дверь подвального этажа, занавешенную тяжёлым шёлковым пологом. Внутри было тепло, сухо и пахло редкими восточными травами, полностью заглушавшими сырость лондонских стоков. Джек с глухим стоном опустился прямо на земляной пол, прислонившись спиной к бочке с контрабандным чаем. Так прошло пятнадцать минут и семь секунд. А потом из полумрака соткалась мадам Ю.
— Глупый леопард слишком громко бегал по чужим крышам, — раздался её очень тихий, бархатный голос с едва заметным восточным акцентом. — Садись, мистер Стоун. Выплюнь свою гордость вместе с кровью. Здесь тебя не найдут даже духи Саутварка.
— Здорово, Мадам... — прохрипел Джек, зажимая рану. — У вас в Лондоне... констебли совсем разучились вежливо разговаривать. Пришлось преподать им пару уроков анатомии. Позволите немного отлежаться в вашей скромной аптеке?
Мадам Ю не шелохнулась, лишь её длинные пальцы на мгновение замерли на нефритовых чётках.
— Кровь — это нерациональная трата энергии, мистер Стоун.
Она двигалась беззвучно, словно шёлк, струящийся по воздуху. Джек, чей внутренний хронометр отсчитывал секунды запредельной боли, приготовился к худшему, но Мадам Ю лишь ласково, едва заметно коснулась пальцами точек вокруг его разорванного бока, и хлеставшая доселе багровая кровь остановилась, словно запечатанная невидимым хирургическим швом.запечатанная невидимым хирургическим швом.
После Мадам Ю повернулась к клетке у стены. Из широкого рукава её ханьфу показалась ладонь, державшая старинную китайскую монету с квадратным вырезом посередине. Старуха привязала монету к лапке почтового голубя. Птица с шумом взмыла вверх через вентиляционный люк, унося весть в Блэкфрайерс.
—Сегодня улицы Лондона пахнут собаками констебля Картера. Твои ноги не унесут тебя дальше этого тупика. Идём.

0

32

Она повернулась спиной, зная, что у Джека нет иного выбора, кроме как подчиниться. Старуха подошла к сырой каменной стене подвала и коротко, без малейших усилий, стукнула по кладке набалдашником своей тяжёлой трости из чёрного дерева. Часть стены беззвучно ушла в сторону, обнажая чернеющий зев потайного прохода. Джек, опираясь рукой о бочки и с трудом сдерживая стон, поднялся на ноги. Рана благодаря диковинному прикосновению китаянки больше не текла, но рёбра ныли так, словно по ним прошлись кузнечным молотом.
Они спускались всё глубже в сырую, вековую тьму подземного Лондона. Мадам Ю шла впереди, её присутствие выдавал лишь едва уловимый, горьковатый аромат восточных благовоний. Этот лабиринт под Саутварком помнил ещё римских легионеров, и Джеку казалось, что они пробираются сквозь кишечник огромного, гниющего заживо зверя. Наконец, китаянка остановилась перед низкой железной дверью. За ней открылось небольшое сводчатое помещение, вырубленное прямо в известняке. Свет единственной масляной лампы выхватил из темноты массивный, грубо обтёсанный каменный саркофаг, с которого давно была содрана всякая геральдика. Сверху на плите были брошены чистые шёлковые одеяла и мягкие подушки. Судя по всему, Мадам Ю устроила свой очередной тайный лагерь прямо в чьей-то древней, осквернённой могиле. На небольшом деревянном сундуке возле этого импровизированного ложа уже стояли глиняный кувшин с чистой водой и миска с простой, холодной рисовой кашей, заправленной какими-то пахучими травами.
— Настоящий воин не выбирает, где спать, если это место бережёт его кровь, — промолвила старуха, кивнув на каменный гроб. — Пей воду. Ешь. Твоё тело должно принять покой. На поверхность ты выйдешь только завтра, когда ищейки Картера устанут лаять на пустые переулки. Лишнее движение сегодня — это смерть. А смерть — это нерациональная трата энергии.
Джек скептически осмотрел своё новое пристанище. Он аккуратно присел на край саркофага, со вздохом блаженства вытянув ноги.
— Ну надо же, Мадам, — хрипло, но с неизменной дерзостью выдавил Джек, прикладываясь к кувшину с водой. — Спать в гробу — это как раз в моём вкусе. По крайней мере, здешний хозяин точно не станет жаловаться на то, что я храплю, или требовать плату за постой. Благодарствую за гостеприимство. Передай Кат при случае, что я всё ещё чертовски хорош собой, даже когда слегка дырявый.
Мадам Ю ничего не ответила. Она лишь едва заметно приподняла уголок губ, выражая презрение к его европейскому бахвальству, развернулась и бесшумно растаяла в темноте коридора. Тяжёлая железная дверь захлопнулась, погружая спальню в гробовую тишину. Джек закрыл глаза, слушая, как его внутренний хронометр медленно погружается в сон вместе с ним.

Промозглый холод склепа кусал не хуже, чем констебльские ищейки, но сон Джека был глубоким и тяжелым, словно свинцовая плита саркофага, на которой он покоился. Внутренний хронометр в его голове, обычно работавший с точностью швейцарского механизма, сейчас буксовал, вяз в липком мареве алхимического забытья мадам Ю. Ему снился Тауэр, пахнущий застоявшейся кровью и горелым сахаром, и Картер, чья повязка на глазу превратилась в бездонную дыру, засасывающую в себя лондонское небо.
Внезапный шорох, сухой и резкий, распорол тишину подземелья. Джек не открыл глаз, но его рука, жившая будто отдельной от хозяина жизнью, мгновенно скользнула под шелковое одеяло, нащупывая холодную рукоять даги. Ушиб тут же отозвался тупой, пульсирующей болью, напоминая, что вчерашняя прогулка в Вестминстер едва не стала последней.
— Если ты пришла за добавкой, мадам, то имей в виду: в моем меню сегодня только уксус и скверное настроение, — прохрипел Джек, не меняя позы.
В ответ раздалось отчетливое, издевательское карканье. Джек приоткрыл один глаз. На краю массивного каменного изваяния, прямо возле его босых ног, сидел ворон. Иссиня-черный, огромный, с перьями, отливающими жирным блеском антрацита. Птица склонила голову набок, уставившись немигающим бусиной-глазом.
— Ро, — выдохнул Джек, разжимая пальцы на кинжале.
Ворон громко щелкнул клювом и переступил когтистыми лапами по камню. Птица Кат никогда не прилетала просто так. В ее нелепом, угловатом теле будто жил дух старого, ворчливого стряпчего, который вечно приносил дурные вести и счета за неуплаченные грехи.
— Лети назад к своей госпоже, — Джек со стоном перекатился на бок. — Передай ей, что Ловец Снов временно занят примеркой погребальных одеяний. У меня тут, знаешь ли, апартаменты с видом на вечность, и я не намерен съезжать до полудня.
Ворон внезапно расправил крылья, обдав Джека запахом сухой полыни и старого пергамента, и выдал на удивление четкое, резкое слово:
— Немедля!

— Ушам своим не верю, — Джек криво усмехнулся, садясь на краю саркофага. Голова тут же закружилась, а перед глазами поплыли кроваво-красные пятна, точь-в-точь как витражи в аббатстве. — Она научила тебя не только красть блестящие пуговицы, но и командовать? Какая ирония. Благородный вор, лучший верхолаз Сити, подчиняется приказам куска черных перьев.
— Особняк! Блэкфрайерс! — Ро подлетел к самому лицу Джека, едва не задев его крылом. — Иди! Не спорь!
— О, «не спорь». Это так на нее похоже, — Джек сплюнул на земляной пол, нащупывая сапоги. — Кат не умеет просить, она умеет только ставить перед фактом. Знаешь, птица, в приличных домах сначала спрашивают о здоровье, интересуются, сколько болтов из меня вчера вынули, а потом уже зовут на чаепитие в Блэкфрайерс. Но вежливость в нашем кругу ценится меньше, чем ржавый грош в канаве.
Он с трудом натянул рубаху, поморщившись, когда ткань коснулась запечатанной раны. Мадам Ю сотворила чудо — кровь не текла, но чувство было такое, будто под кожу загнали раскаленный вертел. Джек встал, пошатываясь, и подцепил со спинки сундука свой колет, который теперь украшала весьма живописная дыра.
— Ладно, черный ты вымогатель. Веди, раз уж так приспичило. Только если по дороге нас пришпилят к забору люди Картера, я лично сделаю из тебя чучело для таверны «Три дохлые крысы». Поглядим тогда, как ты будешь распоряжаться моим временем.

Вода в Темзе была на вкус как жидкое отчаяние, замешанное на портовых отбросах и грехах половины Лондона. Джек, с трудом подтянувшись в узкий, сочащийся слизью пролом усыпальницы, рухнул в реку без лишнего всплеска — только тускло блеснула поверхность, поглотив его тело. Холодная влага мгновенно прошила ушиб ледяными иглами, выбивая из легких остатки тепла. Он греб, стиснув зубы так, что челюсти заныли сильнее, чем ребра, методично отсчитывая каждый взмах: раз — за Скай, два — за Кат, три — за то, чтобы не сдохнуть в этой сточной канаве раньше срока.
Когда его пальцы коснулись скользких свай в районе Блэкфрайерс, Джек чувствовал себя выжатым куском ветоши. Но едва подошвы нащупали твердь, акробат в нем снова взял верх над избитым человеком. Он взлетел на ближайшую стену с грацией мокрой крысы, цепляясь за выступы кирпичной кладки, пока не оказался на черепичном скате. Здесь, наверху, воздух был чище, а горизонт — честнее. Джек бежал по крышам, перемахивая через бездны переулков, гася инерцию безупречными перекатами, несмотря на то что каждый кувырок отзывался вспышкой боли под камзолом. Люк в крыше особняка Кат поддался с едва слышным вздохом. Джек соскользнул в полумрак гардеробной, где пахло лавандой, дорогим сукном и тем специфическим ароматом власти, который всегда окружал сестрицу. Он не стал задерживаться среди шелков и бархата, бесшумно, точно тень, спустился по винтовой лестнице в малую гостиную. Здесь царил уют, который Джек всегда находил подозрительным: слишком мягкие ковры, слишком яркое пламя в камине.
Он рухнул на диван, не заботясь о том, что мокрая одежда оставит пятна на дорогой обивке. Тело требовало покоя, но разум, разогнанный бегом и опасностью, отказывался засыпать. Взгляд Джека упал на столик из красного дерева, где среди хрустальных графинов лежала небольшая книга в потемневшем кожаном переплете. «De rerum natura», Тит Лукреций Кар.

Джек подцепил фолиант.
— Ну что, старик Тит, — пробормотал он, кривя губы в язвительной улыбке, — поведай мне о природе вещей. Может, ты знаешь, почему вещи в этом городе стремятся исключительно к тому, чтобы проткнуть мне шкуру?
Он открыл страницу наугад. Латынь Лукреция была строгой, чеканной и лишенной той липкой религиозной патоки, которой так любили потчевать паству в соборах. Джек читал, и его внутренний хронометр, секунду назад бившийся в ритме лихорадки, начал замедляться. Лукреций писал об атомах, о бесконечной пустоте и о том, что смерть — это лишь возвращение элементов в общий котел мироздания.
Это было чертовски созвучно его собственным мыслям у гробниц Вестминстера.
«Ничто не рождается из ничего по божественной воле», — прочитал Джек, и его брови поползли вверх.
— Золотые слова, Тит. Если бы боги действительно прикладывали руку ко всему, что творится в Саутварке, им бы пришлось вечно отмываться от дерьма, — он перелистнул страницу, увлеченный тем, как ловко римлянин препарирует страхи человеческие.
Лукреций доказывал, что душа материальна, а значит, и муки её закончатся вместе с последним вздохом. Джек почувствовал странное, почти болезненное удовлетворение. Его всегда раздражали проповеди о вечном огне — он повидал достаточно огня на земле, чтобы понимать: настоящая преисподняя не под землей, а в головах тех, кто носит короны и судейские мантии. Он читал о сочетаниях первичных начал, представляя, как атомы арбалетного болта вчера входили в сочетание с атомами его ребер, и находил в этом холодную логику.
— Значит, мы просто прах, танцующий в луче света, — прошептал он, чувствуя, как веки тяжелеют. — Никакого высшего плана, только вечное движение. Это освобождает, Тит. Если нет плана, значит, нет и вины.
Он заложил страницу пальцем, вглядываясь в узоры на потолке гостиной. Мысль о том, что все — от обсидианового зеркала до язвы на лице стражника — состоит из одних и тех же частиц, казалась ему самой изящной шуткой, которую он когда-либо слышал. Джек улыбнулся — на этот раз почти без злобы. Ему нравилось думать, что он не просто вор, а часть великого атомного хаоса, который невозможно поймать в петлю или запереть в Тауэр. Книга выпала из его рук на ковер, когда сон наконец накрыл его, такой же темный и неоспоримый, как пустота между звездами, о которой так красиво писал старый римлянин.

Тяжелый, уверенный шаг Ранульфа Бойда отозвался в гостиной раньше, чем скрипнула дверная петля. Джек не шелохнулся, лишь кончики его пальцев на корешке Лукреция едва заметно напряглись. В этом доме было немного людей, чье приближение он не желал встречать оскалом, и Райн занимал в этом коротком списке почетное первое место — сразу после Кат и где-то неподалеку от Скай. Райн вошел, принося с собой запах грозы и той неуловимой, пугающей силы, что всегда исходила от него. Выглядел он как человек, который пять дней назад обрел свое личное небо и до сих пор не вполне верит, что его не заставляют за это платить кровью.
— Ты посмотри на него, — голос Райна был подобен рокоту камней в горном ручье. — Лукреций. О природе вещей он читает. А о природе элементарной дисциплины ты, Джек, часом, ничего не слышал?
Джек медленно закрыл книгу, оставив палец между страниц, и посмотрел на Райна снизу вверх. Он сдержал привычное желание отпустить шуточку о том, что шотландские тартаны нынче слишком тесны в плечах, и лишь криво усмехнулся.
— И тебе не хворать, Райн, — Джек приподнял книгу. — Римлянин дело говорит. Атомы, пустота... Ни слова о том, как правильно сохнуть на чужом диване после купания в Темзе.
— Оставь свои басни для девок, — Бойд прошел в центр комнаты. — Ты пропал на трое суток. Ты хоть понимаешь, что знаменитый преступник — это не тот титул, который стоит подтверждать ежедневными прогулками под арбалетами?
— Картер умеет удивлять, — Джек осторожно переменил позу, и гримаса боли на мгновение прорезала его лицо, прежде чем он снова нацепил маску безразличия. — У него в аббатстве было двенадцать стрелков. Генуэзские болты, Райн. Такие дырявят даже твою хваленую дестрезу, если вовремя не уйти в тень.

Ранульф нахмурился.
— Двенадцать? Значит, ты стал слишком крупной рыбой для этого пруда. Или просто потерял чутье, — Райн оперся ладонями о спинку кресла, стоящего напротив. — Слушай меня, Джек. Ты мне нужен целый. Не потому, что я питаю нежные чувства к твоей разбойничьей роже, а потому, что в этом городе только ты знаешь, где у закона заканчивается совесть и начинается кошелек. Скажи мне... Картер действовал по наводке или ты просто слишком громко насвистывал, когда воровал дневник Ди?
— Картер ждал именно меня, — Джек посерьезнел, его пальцы непроизвольно сжались на переплете Лукреция. — И он знал про обсидиан. В этом-то и вонь, Райн. Кто-то сливает информацию быстрее, чем Темза выносит трупы в море.
Райн молчал несколько секунд, его взгляд на мгновение подернулся дымкой.
— Мы обсудим это позже, когда ты перестанешь пахнуть как дохлая рыба и выпьешь чего-нибудь покрепче этой воды, — Ранульф кивнул на дверь. — Иди. Мойся. И в следующий раз, если решишь сдохнуть, сделай это хотя бы по расписанию.
— Пятьдесят семь минут второго, — Джек взглянул на воображаемый циферблат в голове. — Как раз время для хорошей взбучки. Спасибо за гостеприимство, Райн.
— Завтра на рассвете я ухожу в Стоунхейвен, — произнес Райн, и голос его прозвучал как приговор, не подлежащий обжалованию. — Дела клана не терпят, а туман над северными дорогами стал слишком густым.
Джек приподнял бровь, стараясь не выказать удивления. Стоунхейвен был не ближним светом, а в нынешние времена дорога туда могла занять вечность, если по пути тебе встретятся не те люди или не те твари.
— Стоунхейвен? — Джек криво усмехнулся, потирая ноющий бок. — Решил сменить лондонскую гарь на свежий горный воздух? Смотри, Райн, говорят, там камни кусаются не хуже констеблей, а овсянка на завтрак способна убить даже шотландца.

— Без шутовства, — отрезал Райн, делая шаг назад вглубь комнаты. Его взгляд стал тяжелым, почти осязаемым. — Я ухожу, и Катриона остается здесь одна. Вернее, она думает, что одна. Но мы оба знаем, что в Блэкфрайерс стены имеют не только уши, но и зубы. Ищейки Картера — это лишь верхушка навозной кучи. Есть вещи похуже, которые тянутся к этому особняку с тех пор, как мы обменялись кольцами.
Райн замолчал, и тишина в гостиной стала давящей, заложив уши, как перед ударом молнии.
— Я хочу, чтобы на время моего отсутствия ты перебрался сюда, — Бойд чеканил слова, словно бил молотом по наковальне. — Будешь жить в гостевом крыле. Мне плевать, сколько серебра ты пересчитаешь в буфете, если тебе вдруг станет скучно. Но ты будешь ее глазами и ушами. Катриона — сильная ведьма, возможно, сильнее всех, кого я встречал, но она... она видит мир иначе. А ты, Джек, ты видишь грязь. Ты чуешь засаду за три переулка и знаешь, когда тишина начинает пахнуть предательством. Присмотри за ней.
Джек замер. Предложение Райна было больше, чем просто просьбой о найме — это был высший знак доверия, на который только был способен глава клана. Поручить вору охрану своей молодой жены, когда сам уезжаешь за сотни миль — в этом было либо безумие, либо ледяной расчет.
— Ты хочешь сделать из меня цепного пса? — Джек хищно оскалился, хотя в глубине души почувствовал странный укол ответственности. — Смотри, Райн, я плохой охранник. Я привык входить в спальни без приглашения, а не стоять у дверей с алебардой. К тому же, Кат сама может превратить любого непрошеного гостя в соляной столп или во что-нибудь похуже. Зачем ей я?
— Затем, что магия оставляет след, который видят другие маги, — Райн подошел вплотную. — А твой след — это просто след босого человека на крыше. Ты — профессионал, Джек. И я знаю, что ты не подставишь под удар ту, кто вытащила из тебя Иуду. Цена твоей работы — твоя голова, и я ее оплачу. Но если с головы Катрионы упадет хоть один волос по твоей недоглядке...
— Я знаю, знаю, — перебил его Джек. — Ты найдешь меня даже в преисподней и заставишь вечно считать атомы в пустоте Лукреция. Не надо лишних слов, Райн. Я останусь. Особняк Кат — не самое худшее место, чтобы залечить раны. По крайней мере, здесь чай пахнет травами, а не дохлыми крысами.
— Хорошо, — Ранульф коротко кивнул, и напряжение в комнате немного спало. — Хэмиш отдаст тебе ключи от всех потайных ходов. Пользуйся ими с умом.

Пар хамама обволакивал Джека, точно густой алхимический туман, но на этот раз в нем не было угрозы — лишь благодатное тепло, вымывающее из пор дорожную пыль, запах тины и липкий страх вчерашней ночи. Джек стоял под струями горячей воды, закрыв глаза, и слушал, как капли барабанят по мрамору. Его внутренний хронометр отсчитывал секунды блаженства.
Когда он вышел в предбанник, на резной скамье его уже ждал сверток. Дворецкий Кат, человек тихий и незаметный, как тень в полдень, явно знал толк в вещах, которые не сковывают движений.
Джек облачился в узкие черные штаны из мягкой, но плотной кожи, которые сидели как вторая кожа — ни одной лишней складки, способной зацепиться за случайный гвоздь на крыше. Рубаха из тончайшего льна цвета горького шоколада приятно холодила кожу, а поверх нее лег сложный, многослойный колет. Это была искусная работа: сочетание выделанной буйволиной кожи и прочной ткани, перехваченное крест-накрест ремнями с надежными пряжками. На плече красовалась накладка с тиснением, а широкий пояс с массивной бляхой обещал надежную опору для верных даг. Высокие сапоги на шнуровке, из рыжеватой кожи, плотно обхватили голени — в таких можно было и по залам особняка шествовать, и по мостовым Сити бежать, не опасаясь вывихнуть лодыжку.
— Ну что ж, — пробормотал Джек, оглядывая себя в зеркале и поправляя воротник. — Из павлина из Сити превратился в господина из Блэкфрайерс.
Он привычным жестом проверил, как даги выходят из ножен — плавно, без единого звука — и направился к лестнице. В малой трапезной уже пахло жареным мясом, пряностями и тем самым горьким чаем, который он предпочитал любому вину.

0

33

11 июля 1559 г.

Серый рассвет просачивался сквозь узкие окна особняка, принося с собой запах речной тины и угольного дыма, вечных спутников лондонского утра. Джек открыл глаза ровно в ту секунду, когда внутренний хронометр отсчитал последний миг сна. Семь часов покоя — роскошь, которую он позволял себе редко, и каждый раз, просыпаясь в мягкой постели, он чувствовал себя так, словно совершил кражу у самой судьбы. Потолок, пересеченный тяжелыми дубовыми балками, казался чужим. В Вестминстере вчера было жарко. Джек прикрыл глаза, снова ощущая кожей свист воздуха и тяжелое сопение Беннета Картера позади. Констебль был настойчив, как голодный дог, и лишь миг спас Джека от близкого знакомства с кандалами. Слишком близко. Риск — это приправа к жизни, но вчера повар явно переборщил с перцем.
— Нянька, — пробормотал Джек, глядя в потолок и криво усмехаясь.
Райн Бойд, уезжая, вручил ему эту роль с такой торжественностью, будто доверял охрану королевской казны, а не собственной жены. Джек сел, чувствуя, как суставы отзываются тихим хрустом на движение.
Умывание было ритуалом очищения от ночного липкого марева. Холодная вода из фаянсового таза обожгла лицо, возвращая ясность мысли. В серебряном зеркале, слегка искажавшем реальность, отразилось лицо, которое он едва узнавал. Джек взял ножницы и короткими, точными движениями подрезал эспаньолку. Каждое движение было выверено до миллиметра. Взгляд скользнул по линии подбородка, по шрамам на плечах — летописи его жизни, написанной сталью и камнем. Гребень из рога прошелся по темным волосам, усмиряя их после сна.
Затем настало время для тела. Джек сбросил сорочку, оставшись в одних портах. Пол был холодным, но он этого не замечал. Сначала — упор лежа. Мышцы, тугие и сухие, как жгуты, мерно сокращались под кожей. Один, два, три... Когда пот выступил на лбу, Джек перешел к более сложному. Он опустился на корточки, уперся ладонями в доски пола и, подав корпус вперед, оторвал ноги от земли. Его тело замерло в горизонтальном положении, удерживаемое лишь силой рук и невероятным напряжением живота — точно огромный паук, застывший в ожидании добычи. Затем, не опуская ног, он плавно, с грацией перетекающей ртути, закинул одну ногу за плечо, а вторую вытянул вперед, скручивая позвоночник в узел, который заставил бы любого костоправа Лондона в ужасе перекреститься. Это была не просто гимнастика, это было искусство выворачивать плоть вопреки законам анатомии. Джек замер, слушая биение собственного сердца, превратившись в живую статую из плоти и воли. Закончив, он тяжело выдохнул. Тело горело, но разум был чист, как свежевыпавший снег.
Сад особняка в этот час был окутан туманом. Влажная трава холодила ноги, а запах роз смешивался с ароматом влажной земли. Джек нашел скамью под старой яблоней, где свет был достаточно ярким для чтения. Он раскрыл томик Тита Лукреция Кара.
Его пальцы, привыкшие к отмычкам и клинку, осторожно перевернули хрупкую страницу. Лукреций писал о мире, состоящем из мельчайших частиц, о богах, которым нет дела до людской суеты, и о смерти, которая есть лишь конец ощущений. Джеку это нравилось. Это было честно. Куда честнее, чем проповеди в соборе Святого Павла, где за словами о любви скрывались костры для еретиков и жажда золота.
— Если всё вокруг — лишь танец атомов, — подумал Джек, провожая взглядом упавший лепесток, — то вчерашний констебль Картер просто не совпал со мной в пространстве.
Он углубился в чтение, но уши продолжали ловить каждый звук в саду. Внутренний хронометр продолжал тикать, отсчитывая секунды покоя перед тем, как Кат проснется и заставит его играть роль добропорядочной няньки.

Лондон всегда напоминал Джеку раздувшуюся от гноя язву, готовую вот-вот лопнуть. Воздух в Доках можно было резать ножом и подавать на обед нищим — настолько он был густ от запаха тухлой рыбы, прогорклого ворвани и нечистот, которые Темза лениво выплескивала на берег во время прилива.  Джек шел сквозь этот кисель с привычной легкостью хищника, его сапоги почти не касались скользкой грязи. Кат держалась рядом. Ее присутствие ощущалось как теплое пятно на фоне серой, промозглой сырости, но даже этот свет не мог разогнать мрак, сгущавшийся в мыслях Джека. Каждое лицо, мелькавшее в тумане — будь то пьяный матрос или портовая шлюха с запавшими глазами, — казалось ему деталью огромного, проржавевшего механизма, который рано или поздно перетрет их всех в костную муку.
— Смотри под ноги, Кат, — бросил Джек, не оборачиваясь.  — Здесь грязь глубже, чем совесть у епископа, а засосать может куда быстрее.
Они миновали Гленголл  и подошли к таверне, из чрева которой доносился рев пьяных глоток и звон дешевого олова. От нее разило кислым элем и немытыми телами так сильно, что даже привычный к лондонскому амбре Джек поморщился. У входа в таверну стоял огромный детина с лицом, напоминавшим плохо пропеченный каравай, и мутными глазами.
— Куда прете? — пробасил он, преграждая путь. — Здесь приличные люди отдыхают.
Джек остановился. И глянул на гиганта взглядом человека, который уже выбрал точку, куда вобьет кулак, чтобы сломать носовую перегородку и вогнать ее в мозг.
— Приличные люди? — Джек криво ухмыльнулся. — Тогда тебе здесь точно не место, приятель. Отойди, пока я не решил, что твое лицо нуждается в срочной перепланировке. Бесплатно. По старой дружбе между врачом и трупом.
Великан на мгновение замешкался, и этого мгновения Джеку хватило, чтобы мягко оттеснить его плечом и нырнуть в узкий проход за таверной.
Здесь начинался путь вниз.
Они спустились в лазы — сеть извилистых тоннелей под мостовой, о которых знали только крысы и те, кому жизнь была менее дорога, чем тайна. Здесь было темно, хоть глаз выколи, и только капанье воды где-то в глубине нарушало мертвую тишину. Джек чувствовал, как стены сжимаются, как сырость пропитывает колет, забираясь под кожу. Его внутренний хронометр отстукивал секунды. Каждая секунда в этом подземелье казалась вечностью. Он ненавидел эти норы. На крышах Сити он был хозяином, здесь же — лишь очередным червем в куче навоза.
— Чувствуешь? — шепнул он, когда они подошли к тяжелой дубовой двери, обитой потемневшей бронзой. — Запах. Это не Лондон. Это сандал, чай и что-то сладкое... так пахнет смерть, когда она надевает шелковое платье.
Дверь открылась без единого скрипа.
Они шагнули из вонючей тьмы тоннелей в иную реальность. Кабинет Ю Ликиу ошеломлял. Пол устилали ковры такой мягкости, что шаги тонули в них, как в свежевыпавшем снегу. Стены были затянуты тяжелым алым шелком, расшитым золотыми драконами, которые в неверном свете масляных ламп казались живыми. Воздух был пропитан ароматом благовоний, настолько густым, что голова начинала кружиться. В центре, на возвышении из резного черного дерева, сидела Она.
Мадам Ю выглядела как фарфоровая кукла, которую забыли в сокровищнице на сотню лет. Её лицо-маска было неподвижно, а глаза, казалось, видели не Джека и Кат, а само течение времени. Она не пошевелилась, лишь её длинные ногти в серебряных чехлах едва заметно блеснули, когда она коснулась нефритовых четок. Джек почувствовал, как по спине пробежал холодок.  Ю Ликию медленно, почти неуловимо приподняла уголок губ. Это не была улыбка. Это была оценка глубины могилы, которую она уже начала мысленно копать для гостя. Она взяла пиалу с чаем, и аромат горьких трав на мгновение перебил запах благовоний.
— Время — это река, Джек, — прошелестела она. — Ты пытаешься построить на ней плотину из секунд. Но река всегда побеждает. Садись. И ты, девочка, садись. Берите чай. Хризантема дарит ясность разуму. Что тебя привело ко мне, девочка?
Джек посмотрел на гору расшитых подушек, разбросанных по ковру, как тела павших в какой-то очень мягкой и дорогой битве. Ему не нравилось это низкое сидение. Для человека его роста, привыкшего полагаться на длинные рычаги своих ног и мгновенный рывок, усаживаться на пол было всё равно что добровольно лезть в капкан. Внизу, у самой земли, ты теряешь преимущество в обзоре, а твои колени становятся отличной мишенью для любого, кто решит, что разговор затянулся.
— Давай, Кат, пристраивайся, — негромко проговорил Джек, подхватывая сестру под локоть и помогая ей опуститься на шелковую гору. Его пальцы на мгновение сжали её руку — привычный, жест поддержки, скрытый от чужих глаз за широким рукавом.  Он сам опустился рядом, стараясь расположиться так, чтобы спина, даже в этом неудобном положении, находилась под защитой угла, а ноги не затекли слишком быстро. Его внутренний хронометр продолжал бесстрастно отсчитывать мгновения: триста двенадцать, триста тринадцать... Ритм помогал ему не захлебнуться в сладком, дурманящем запахе сандала, который, казалось, пытался проникнуть прямо в мозг, вымывая из него остроту восприятия.
Перед ними стоял приземистый столик из лакированного дерева, на котором уютно устроился пузатый чайник. Тонкая струйка пара из его носика поднималась вверх, сплетаясь с дымом ароматических палочек в причудливые узоры. Джеку почудилось, что в этом тумане на мгновение мелькнуло чье-то искаженное лицо.
— Весьма изысканно, мадам, — Джек потянулся к пиале, но его движения были осторожными, расчетливыми. — Хотя, признаться, мой зад привык к более... вертикальному гостеприимству. В Лондоне обычно садятся на табурет, чтобы в случае чего его можно было быстро обрушить на голову соседа. Но у вас тут, я вижу, иная философия. Куда уж нам, неотесанным варварам, до понимания прелестей сидения в позе сложенного циркуля.
Он взял крохотную чашку двумя пальцами, рассматривая её так, словно это был алхимический реагент, способный в любой момент превратиться в яд. Ю Ликиу наблюдала за ним, не мигая.
Кат плавно наклонилась вперёд с подушки, на которой сидела, подогнув одну ногу под себя и согнув другую в колене. Взяла чайничек, глянула бегло на пиалу, что держала Ю, наполнила свою на треть. Взяла её обеими ладонями.
- Новые возможности, мадам, - она сделала маленький глоток, помедлила. - Изысканное удовольствие, благодарю. Так вот, меня привели к вам открывающиеся возможности там, где прежде были лишь хаос и кровь. Стоунхэйвен.
— Хаос и кровь — это плохая почва для торговли, дитя, но прекрасная для тех, кто привык собирать кости, — голос Мадам Ю звучал ровно, без единой эмоции. — Стоунхейвен стоит на костях старой знати и новой лжи католиков. Там слишком много сквозняков. Какую именно нить ты надеешься вытянуть из этого савана, чтобы соткать свое новое платье?
Джек поднес пиалу к губам, вдыхая аромат. Чай пах землей, старыми книгами и чем-то неуловимо металлическим, напоминающим запах крови на остывающем клинке.
— Кости для знающих людей — не самае ценная валюта мира, — так же спокойно отозвалась Кат. — Стоунхейвен меняется, мадам, меняется даже пока мы говорим. Границы успокоятся мушкетами и сталью. Пираты или уйдут, или отправятся на дно, оставив безопасный и укрытый порт тем, кто... полезен будет. Налётчики останутся в туманах, а лес, богатый ягодой и деревом, расцветёт травами полезными, травами нужными, дорогими. Потекут на юг кожи, любовно сваренные декокты, ликёры черничные, - она снова отпила чай, повертела пиалу в пальцах, любуясь узором. - Хорошо было бы расширить этот список. Дополнить. В обе стороны.
— Запах черники и сырой кожи манит многих, но за ним всегда идет запах пороха, — Ю поставила свою пиалу на лакированный столик с тихим, сухим стуком. — Ты говоришь о безопасном порте и пушках, которые усмирят побережье. Но мушкеты стоят золота.
Мадам слегка подалась вперед, и тяжелые шелковые рукава легли на резные подлокотники кресла. В ее глазах не было тепла, только холодный расчет торговца, который взвешивает чужие жизни на невидимых весах.
— Твои слова звучат красиво, как песня бродячего лютниста, но я не вкладываю монеты в туман. Чтобы дополнить этот список в обе стороны, мне нужно знать, кто держит палец на спусковом крючке тех самых мушкетов. У Стоунхейвена появился новый хозяин, готовый делить прибыль, или вы с Джеком решили сами примерить корону этого разбойничьего гнезда?
Джек покосился на Кат. Её спокойствие восхищало его и одновременно пугало. В этой комнате, пропитанной восточными ароматами и ядом слов, она держалась так, словно вела светскую беседу в саду у Темпла, а не торговалась с женщиной, которая могла остановить её сердце одним движением пальца.
— Примерить? — Кат подняла бровь на малую долю дюйма, едва заметно. Вдохнула земляной аромат чая. — Мне нет нужды примерять своё, мадам. А мой муж сейчас наводит порядок в наших владениях, превращая разбойничье гнездо в то, что нужно нам. В этом тумане, мадам, монеты не растворятся без следа.
Пальцы Ю замерли на нефритовых чётках. Она медленно перевела взгляд на Джека, потом снова вернула его к Кат.
— Твой муж, — Ю произнесла это слово тихо, смакуя его вкус, словно редкую специю. — Значит, дикая кошка нашла себе дом и сталь, на которую можно опереться. Это меняет дело, леди Бойд. Мужчина, который может укротить пиратов и заставить мушкеты говорить на своём языке, заслуживает уважения. И хороших партнёров. Мне нужны новые рынки для шёлка, специй и некоторых... особых субстанций, которые не любят дневного света и королевских налогов. Твои черничные ликёры и кожи — славное прикрытие для того, что поплывёт обратно. Какова твоя первая цена?
Джек почувствовал, как воздух в комнате заискрил, словно перед грозой, когда Ю произнесла титул Кат. Леди Бойд. Это звучало весомо, как удар кузнечного молота по наковальне, и в то же время странно — в этих подземельях, пропахших восточными курениями, старые английские имена казались осколками разбитого зеркала.
— В Эдинбурге, думаю, оценят и шелка, и специи, и субстанции. Тридцать пять процентов, — Кат помедлила, глядя на Ю из полуопущенных ресниц. — С прибыли.
— Тридцать пять процентов, — Ю повторила эту цифру так тихо, будто пробовала на вкус редкий яд.
Её пальцы возобновили движение по четкам, и каждая нефритовая бусина щелкала в тишине, точно отсчитывая цену дерзости. Джек понимал, что тридцать пять процентов с прибыли от субстанций, которые не видит корона, — это цена, которую просят люди, способные остановить саму смерть или развязать войну.
— Ты просишь долю льва за землю, которая все еще пахнет свежей кровью, леди Бойд. Мои субстанции и шелка не нуждаются в Эдинбурге, чтобы приносить золото, они находят покупателей даже в покоях Уайтхолла. Но Эдинбург близко к северным портам, а твой муж, как я понимаю, умеет строить крепкие заборы. Двадцать пять процентов, — проговорила Ю. — И это только потому, что я помню, как ловко пальцы мистера Стоуна доставали для меня ключи от сундуков старого Сити. За эти деньги Шелковая Вдова наполнит твои трюмы шёлком и тем, что поможет твоему мужу удержать Стоунхейвен. Но взамен я хочу кое-что еще, помимо черничного ликера и кож.
Она слегка подалась вперед, гася остатки тепла в глазах.
— Мне нужны уши твоих людей в северных портах. Шотландия бурлит, католики и протестанты рвут друг другу глотки, и мне нужно знать, куда двинутся французские корабли до того, как они поднимут паруса. Если твои люди станут моими глазами на севере, мы договоримся.
Кат замолчала надолго, опустив глаза на пиалу. Допила чай небольшими глотками, беззвучно опустила пиалу на столик. Глянула на Ю.
— Мы могли бы это сделать, но... госпожа Ю, зачем вам люди, риск? Зачем он мне? Допустим... допустим ваши люди — вам это неизмеримо проще — достанут по щепочке от главных кораблей флота. Это не должно быть сложно — кренгование, ремонты, чистка корпусов. Щепка с того, что не меняется часто. Что составляет основу корабля. Дайте мне это, госпожа Ю, а я продам вам зеркало гладкое, зеркало чистое. Если эти корабли двинутся, я узнаю. Когда двинутся — увижу, куда, и магические покровы мне не помешают. И тогда засветится зеркало ваше, и я скажу — что и куда. Без гонцов. Без голубей. Не скажу, что совсем без риска, потому что на любого чародея есть своя плесень, но что этот риск рядом с другими? Это не даст вам знания заранее, признаю, но курьеры или голуби с севера сожрут те же часы, если не дни. И то — если доверить даже шифр голубю и надеяться, что эту крысу с крыльями неразумную не сожрут по дороге.
Пальцы Ю замерли на нефритовых чётках, и на этот раз пауза длилась так долго, что в углу начала слышно потрескивать догорающая палочка сандала. Джек встревоженно глянул на палочку, потом на Кат, с уст которой только что слетело слово, за которое в этом городе сжигают на кострах или топят в Темзе. Чародейство.
— Ты предлагаешь мне не просто торговлю, миледи, ты предлагаешь мне тайны, от которых у королевы Елизаветы поседели бы волосы.  Достать щепки от килей французских военных кораблей в доках Кале или Бреста — задача трудная. Мои люди рискуют головой под топором палача Валуа. Но живое зеркало, которое говорит быстрее птицы и надежнее любого шифра... это товар, который стоит риска.
Ю медленно кивнула, соглашаясь с доводами. Должно быть, мысль о том, что она сможет обойти королевских курьеров и шпионов Сесила, согрела её холодную кровь лучше любого чая.
— Хорошо. Двадцать пять процентов с круга. Сделка заключена, леди Бойд.
Джек бережно, но уверенно подхватил Кат под локоть, помогая ей подняться с этих проклятых подушек. Внутренний хронометр в голове выдал четкое: двенадцать тысяч восемьсот двенадцать. Визит затянулся, но результат стоил каждой секунды этой удушливой чайной церемонии.  Он отвесил Мадам Ю короткий, едва уловимо дерзкий поклон — не тот, что отвешивают королям, а тот, которым обмениваются два опасных хищника, решивших пока не рвать друг другу глотки. Ю Ликиу осталась неподвижной, лишь серебряные чехлы на её ногтях блеснули в полумраке, точно когти затаившейся рыси.

0

34

Слуга в смешных тапках провел их не к той тяжелой двери, через которую они вошли, а в узкий, неприметный отнорок, замаскированный за тяжелым шелковым гобеленом. Здесь пахло уже не сандалом, а старым камнем, сыростью и — наконец-то — настоящим лондонским перегаром и гарью. Когда последняя потайная дверь, замаскированная под груду пустых бочек, захлопнулась за их спинами, Джек глубоко вдохнул ночной воздух. Они оказались в Блэкфрайерс. Над головами высились мрачные громады бывших монастырских зданий, облепленные, точно грибами, лачугами бедноты и мастерскими. Туман здесь был гуще и пах кислым углем и нечистотами, но для Джека это был запах свободы.
— Даже не знаю, — задумчиво заметила Кат, — Радоваться тому, что вышло всё так удачно с прибылью, или рыдать от того, что пообещала. Зеркало это у Ю...
— Ну и ну, Кат, — Джек поправил колет, стряхивая с плеча невидимую пыль восточной роскоши. — Еще бы пять минут в этом храме тишины, и я бы начал непроизвольно превращаться в фарфоровую вазу. Ты видела её глаза? Там не зрачки, там долговые книги и списки приговоренных.
Он огляделся,  проверяя тени. Рука привычно легла на рукоять даги. Блэкфрайерс был местом веселым: здесь за кошелек или просто за косой взгляд могли выпустить кишки быстрее, чем ты успеешь вспомнить молитву.
— Идём, Кат. Может быть, шотландская гвардия еще не сожрала наш ужин.

Лондон задыхался в липких объятиях июльской ночи. Воздух, густой и зловонный, пах разлагающейся в Темзе рыбой, нечистотами и застарелым страхом, который никогда не покидал эти узкие, кривые улочки. Вестминстерское аббатство возвышалось над городом подобно колоссальному каменному скелету, чьи ребра-контрфорсы впивались в низкое, затянутое тучами небо. Джек замер на краю покатой сланцевой крыши, прижавшись к холодному боку ощерившейся горгульи. Камень под ладонью был шершавым и влажным от ночной росы.
— Ну что, старая сука, — негромко пробормотал Джек, глядя на неподвижное чудовище, чья пасть застыла в вечном безмолвном крике. — Посторожишь мой тыл, пока я буду копаться в потрохах этого святилища? Только не вздумай обосрать мне колет, он и так пахнет констеблем Картером и его бездарными ищейками.
Мысль о вчерашней погоне отозвалась в груди резким уколом раздражения. Джек до сих пор чувствовал на затылке жаркое, пахнущее кислым элем дыхание закона. Еще бы секунда, и его бы сцапали, как последнего карманника, польстившегося на дырявый кошелек паломника. Но Картеру не хватало того, что у Джека было в избытке — умения превращать законы физики в личную привилегию.
Джек перевел взгляд на левую руку. Два кольца, искусно сработанные Катериной, тускло мерцали в темноте, словно глаза притаившейся гадюки. Одно плотно сидело у основания среднего пальца, другое — чуть выше, на второй фаланге.
— Ну, Кат, — шепнул он, — если твои бирюльки меня подведут и я вместо обсидианового зеркала найду лишь геморрой и виселицу, я заставлю тебя пересчитывать всех блох в Лондоне. По алфавиту.
Он спрыгнул на узкий карниз. Его внутренний хронометр методично отщелкивал секунды. Смена караула через триста двенадцать секунд. Времени было ровно столько, чтобы войти, забрать свое и исчезнуть до того, как сонный стражник решит почесать себе задницу напротив главного алтаря.

Кольца вдруг ожили. Сначала это был легкий зуд, будто под кожу забралась крошечная муха, но через мгновение нижнее кольцо отчетливо надавило на палец, потянув руку влево и вниз.
— Ага, значит, туда, — Джек поморщился. — Вниз, в самую сырость. Осколок зеркала, который видит истину...
Он скользнул к узкому стрельчатому окну, которое приметил еще днем. Витраж изображал какого-то святого с таким постным лицом, будто тот только что съел целиком лимон вместе с корзинкой. Джек аккуратно извлек из-за пазухи тонкий инструмент, больше похожий на иглу алхимика, чем на воровскую отмычку.
— Подвинься, праведник, — прошипел он, ловко поддевая свинцовую оправу. — У нас здесь дела поважнее, чем созерцание небесного блаженства. Нам нужно то, что спрятано в тени твоих молитв.
Кольца сжались сильнее, указывая направление с пугающей точностью. Джек чувствовал это давление как физический толчок. Это было странное, почти интимное ощущение контроля — Кат знала толк в инструментах, превращая его тело в продолжение своей воли. Но сейчас он был один. Только он, камень аббатства и жажда мести, которая жгла изнутри сильнее любого алхимического огня. Проникнув внутрь, он замер, вслушиваясь в тишину. Вестминстер дышал — холодом склепов, пылью веков и эхом сотен тысяч молитв, которые так и не были услышаны. Джек выпрямился.
— Ну что, обсидиановый ублюдок, — Джек посмотрел на левую руку, где кольца теперь вибрировали в едином ритме, указывая прямо вглубь трансепта. — Выходи и покажись. Или мне придется перевернуть это святое место вверх дном, а я сегодня не в настроении заниматься уборкой за Господом Богом.
Кольца на пальце вели себя беспокойно. Верхнее, то, что на фаланге, вдруг резко сжалось с правой стороны, едва не вывернув сустав. Джек послушно взял правее, обходя массивную гробницу какого-то лорда, чье каменное изваяние возлежало сверху с мечом в руках и выражением лица человека, который и в загробном мире страдает от запора.
— Спи спокойно, ваше сиятельство, — шепнул Джек, мазнув взглядом по стертой латыни на цоколе. — Не беспокойся, твои побрякушки мне не нужны. Золото — это для тех, у кого нет воображения, а у меня его столько, что порой самому тошно.

Он двигался вдоль стен, держась границы света и тени. Внутренний хронометр отсчитывал секунды: сто четырнадцать, сто тринадцать... Где-то в глубине коридоров послышалось шарканье — тяжелое, размеренное. Стража. Джек замер, вжавшись в нишу между двумя колоннами. Мимо прошел стражник с алебардой на плече. От него разило дешевым луком и немытым телом настолько сильно, что Джек невольно поморщился.
«Если бы грехи пахли так же, как твои подмышки, приятель, — подумал он, провожая взглядом колышущийся свет фонаря, — в этом храме нельзя было бы находиться без ведра благовоний. И как ты только умудряешься не заснуть на ходу под собственное амбре?»
Когда эхо шагов затихло, кольца сдавили палец с новой силой, указывая вперед — к небольшой боковой капелле, скрытой за тяжелой дубовой дверью с железными заклепками. Джек скользнул к ней, его пальцы, привыкшие к тонкой работе, коснулись замочной скважины.
— Ну же, Кат, веди меня, — прошептал он, чувствуя, как кольца начинают вибрировать, когда он поднес руку к самой замочной скважине. — Чувствую, этот осколок зеркала ждет меня с таким же нетерпением, с каким висельник ждет помилования. Только в отличие от него, я не собираюсь разочаровываться.
Замок поддался с тихим, едва слышным щелчком. Джек приоткрыл дверь ровно настолько, чтобы пролезть внутрь. За дверью оказалась винтовая лестница, ведущая вниз, в крипту. Воздух здесь стал еще холоднее и влажнее, пахнущий старой плесенью и железом. Кольца теперь давили на палец равномерно и сильно, указывая прямо вниз. Джек спускался, считая ступени.

Тринадцать, четырнадцать...
На пятнадцатой он остановился. Перед ним был небольшой алтарь, на котором стоял простой деревянный ларец, окованный потемневшим серебром.
— Не слишком ли просто? Для штуки, которая может вывернуть душу наизнанку, ты лежишь тут довольно буднично. Словно старые подштанники аббата.
Он не спешил протягивать руку. Опыт научил его, что всё, что кажется простым, обычно имеет двойное дно, приправленное ядом или скрытым лезвием. Джек достал одну из своих даг. Сталь тускло блеснула, отражая скудный свет.
— Посмотрим, насколько ты гостеприимен, — пробормотал он, осторожно кончиком лезвия поддевая крышку ларца. — Если оттуда выскочит черт, я отправлю его обратно к его рогатому папаше с твоей визитной карточкой на заднице, Кат. И пускай только попробует не принять.
Крышка медленно поднялась. Внутри, на черном бархате, лежал неправильной формы осколок обсидиана. Он был настолько черным, что казался дырой в пространстве, поглощающей свет. Но кольца... Кольца на руке Джека вдруг начали пульсировать, обжигая палец ледяным холодом.
— Нашел, — выдохнул он, и в его голосе прорезалась та самая опасная нотка, которая предвещала беду для всех, кто встанет у него на пути. — Ну что, зеркальце, покажешь мне, кто здесь самый виновный?
Он взял осколок. Холод обсидиана мгновенно пронзил его ладонь, поднялся выше по руке, достигая сердца. Джек вздрогнул, на мгновение поймав отражение чего-то древнего и темного.
— Ого... — он тряхнул головой, прогоняя нахлынувшее видение. — Да ты с характером. Ну что ж, пошли. Нам пора выбираться из этого склепа, пока констебль Картер не решил, что молитва в три часа утра — это именно то, чего ему не хватает для полного счастья.
Джек спрятал осколок за ворот и начал обратный отсчет секунд до следующей смены караула. Четыреста восемьдесят...

Времени было в обрез.
Джек быстро захлопнул пустой ларец. Звук получился чуть громче, чем он рассчитывал — сухой щелчок эхом разнесся под сводами крипты, словно кость, перекушенная зубами хищника. Джек замер, превратившись в слух. Пять секунд тишины. Десять. Вверху, за тяжелой дубовой дверью, всё так же монотонно капала вода.
— Спите, святые отцы, спите, — прошептал он, скользя к лестнице. — Ваша совесть чиста, чего не скажешь о моих сапогах.
Выход из аббатства занял у него сто сорок две секунды. Но расслабляться было рано. Если Вестминстер был склепом для мертвых королей, то Сити в это время суток напоминал растревоженный муравейник, где вместо муравьев по щелям шныряли крысы и те, кто на них охотился. Кольца на левой руке сменили ритм. Теперь они не давили холодом, а мерно, тягуче пульсировали, указывая на восток, туда, где в ночной мгле угадывался массивный силуэт собора святого Павла.
— Опять святые места, — Джек поморщился, запрыгивая на балку ближайшего склада и подтягиваясь на крышу. — Знаешь, Кат, если я после этого задания не стану святым, значит, у Бога напрочь отсутствует чувство юмора. Хотя, судя по тому, что он создал аристократов и клопов, юмор у него специфический.
Он бежал по крышам, и это была его стихия. Здесь, над грязью и вонью мостовых, воздух казался чище, а горизонт — честнее. Дома в Сити стояли так плотно, что Джеку не приходилось даже замедлять бег — он перелетал с черепицы на солому, с соломы на каменные парапеты, группируясь в воздухе и гася инерцию мягким перекатом. Старый собор святого Павла вырос перед ним, как исполинский обгоревший пень. Его шпиль, погибший от молнии несколько десятилетий назад, так и не был восстановлен, что придавало зданию вид калеки, сохранившего былое величие.
— Ну вот мы и на месте, — Джек остановился на краю вывески какой-то аптеки, слегка покачиваясь на цепях. — Второй осколок. Надеюсь, он не спрятан в заднице у главного декана, потому что я сегодня забыл взять с собой масло и терпение.
Кольца внезапно отозвались резким, колющим давлением. Теперь они тянули руку вверх, к недостроенным ярусам башни.

— Вверх? Серьезно? — Джек посмотрел на уходящие в небо каменные кружева собора. — Тебе мало того, что я бегаю по крышам, тебе нужно, чтобы я еще и облака за пятки щекотал?
Он спрыгнул на карниз собора и начал восхождение. Его пальцы находили малейшие выступы в выветрившемся камне. Каждое движение было выверено: он знал, какой вес выдержит эта декоративная колонна и не поползет ли под рукой этот древний известняк. Где-то внизу, на площади, простучал копытами патруль. Джек замер, прижавшись к стене, глядя вниз с высоты двадцати футов.
— Ищите, ищите, мальчики, — пробормотал он, глядя на огоньки их факелов. — Если найдете здесь здравый смысл — дайте знать, я его давно потерял. Где-то между виселицей для отца и моим первым удачным проникновением в спальню герцогини. Хотя у той герцогини здравого смысла тоже было негусто, зато грудь...     
Кольца на фаланге начали вибрировать так сильно, что палец онемел. Он был уже высоко, возле галереи. Здесь ветер завывал в пустых проемах, как сотня голодных призраков.
— Ну, где ты там прячешься, второй кусок истины? — Джек перевалился через парапет галереи, его взгляд впился в темноту. — Давай закончим это по-быстрому.
Ветер на высоте галереи собора святого Павла был не просто холодным — он был наглым. Он швырял в лицо Джека мелкую пыль, содранную с древних камней, и пытался залезть под камзол своими ледяными пальцами, словно девка из портового кабака, ищущая кошелек. Джек сплюнул вниз, наблюдая, как его слюна исчезает в черной бездне.

— Высоковато, — констатировал он, покрепче вцепившись в шею каменного апостола, чье лицо за столетия дождей превратилось в бесформенный кусок известняка. — Слышь, Петр, или кто ты там... Если я сейчас полечу вниз, постарайся подставить свое каменное пузо. Мне еще нужно успеть выпить чаю, прежде чем я предстану перед твоим начальством. Хотя, боюсь, меня отправят в отдел пониже, там, где чай заменяют кипящей серой, а компанию составляют исключительно налоговые инспекторы и бывшие жены.
Кольца на пальце вдруг перешли от вибрации к настоящей пытке. Верхнее кольцо, то, что на фаланге, сдавило кость так, будто Кат решила лично напомнить ему о долгах, зажав палец в тиски. Рука сама собой потянулась к тени под массивным выступом карниза, где в камне зияла узкая, едва заметная щель.
— Ого, — Джек прищурился, просунув два пальца в холодную пустоту. — Глубоко. Надеюсь, там не живет какая-нибудь столетняя сова с дурным характером и острым клювом.
Пальцы нащупали что-то твердое и гладкое. Это не был камень собора. Это была та самая мертвенная, сосущая тепло пустота, которую он почувствовал в аббатстве.
— Попался, — прошипел Джек, аккуратно выуживая предмет из щели. — Второй кусок узора для тех, кто любит заглядывать в чужие грехи.
Осколок обсидиана в его ладони казался теплее первого, но это тепло было неприятным, лихорадочным. Стоило коснуться его, как кольца на левой руке издали тихий, едва слышный звон, похожий на стон лопнувшей струны. Перед глазами на мгновение вспыхнуло лицо констебля Картера — багровое, искаженное криком, а затем — чей-то чужой, аристократический профиль с тонкими, брезгливо поджатыми губами.
— Ух ты... — Джек тряхнул головой, моргая. — Да вы, ребята, работаете в паре. Стоит собрать вас вместе, и вы начнете показывать мне всё грязное белье Лондона? Заманчиво. Хотя я и так знаю, что оно несвежее.
Он быстро спрятал второй осколок в другой карман, подальше от первого. Джек не был алхимиком, но понимал: если эти две дряни соприкоснутся раньше времени, в соборе может стать слишком светло, а он не планировал подрабатывать фейерверком.

— Так, — Джек перевел дыхание, его внутренний хронометр методично отщелкнул: девятьсот сорок... девятьсот тридцать девять... До рассвета оставалось не так много, а город внизу уже начинал ворочаться, как недобитый зверь. — Дела идут, контора пишет, а виселица всё еще пустует. Какая жалость.
Он осторожно начал спуск, используя выступы в стене с той же легкостью, с какой пьяница использует перила лестницы. На полпути вниз, зацепившись ногой за голову очередной горгульи, Джек вдруг замер. Снизу, со стороны соборной площади, донесся отчетливый свист. Резкий, призывный — так констебли созывают подмогу.
— Ну конечно, — Джек закатил глаза. — Картер, старый ты хрыч. Ты что, вообще не спишь? Твоя жена, должно быть, святая женщина, раз терпит твое отсутствие по ночам. Или, что вероятнее, она сейчас принимает у себя симпатичного мясника, пока ты пытаешься поймать тень на стенах Павла.
Он прижался к камню, глядя вниз. У подножия собора замелькали факелы. Они окружили здание. План «уйти по-тихому через парадную дверь» накрылся медным тазом, причем таз этот явно был из-под нечистот.
— Ладно, — Джек ухмыльнулся, поправляя даги за поясом. — Раз вы хотите танцев, будем танцевать. Только предупреждаю: я веду в паре, и у меня очень тяжелые сапоги. Кат, если я сегодня не вернусь к завтраку, скажи Скай, что я любил ее больше, чем чай... хотя нет, не надо, она и так знает, что я лжец. Просто скажи ей, что я застрял на работе. Очень высокой работе.
Он оттолкнулся от стены и, совершив безумный акробатический прыжок, ухватился за флагшток, торчащий над входом в собор. Металл жалобно скрипнул под его весом, но выдержал. Джек раскачался, глядя на ошарашенных стражников внизу, чьи факелы теперь казались крошечными искрами.
И разжал пальцы.

Падение было коротким, но для Джека время, услужливо растянутое его внутренним метрономом, превратилось в вязкий кисель. Он видел, как расширяются зрачки молодого стражника прямо под ним, как пляшут искры на фитилях мушкетов и как констебль Картер, чей красный нос в свете факелов казался спелой сливой, открывает рот, чтобы выкрикнуть приказ.
— Сгруппируйся, леопард недоделанный, — прошипел Джек самому себе, вбирая голову в плечи.
Он не собирался разбиваться о камни. В десяти футах от земли, именно там, где над входом в лавку скорняка нависал тяжелый кожаный навес, Джек выпрямил ноги. Удар. Старая кожа жалобно затрещала, поглощая инерцию его падения. Джек не остановился — он прошил навес насквозь, вырвав с корнем одну из стоек, и, сгруппировавшись, вылетел прямо на мостовую под ноги опешившим законникам.
— Господи, помилуй! — охнул кто-то из стражи, отшатнувшись.
— Господь сегодня занят, — бросил Джек, вскакивая на ноги. — Он пересчитывает дырки в моих карманах. А вы, я вижу, решили устроить ночное бдение? Картер, старина, ты выглядишь паршиво. Твоя жена всё-таки сбежала с мясником или у тебя просто изжога от казенных сухарей?
— Схватить его! — взревел Картер, багровея так, что, казалось, его голова сейчас лопнет, забрызгав всё вокруг остатками скудного ума. — Убить, если будет сопротивляться! Это еретик, вор и... и он издевается!
— Ох, еретик и вор — это я еще могу понять, — Джек легко уклонился от неуклюжего выпада алебардой, просто сместившись на дюйм в сторону. — Но издевается? Это же комплимент, Картер. Я думал, мы друзья.

Двое стражников кинулись на него одновременно. Джек не стал блокировать их удары. Зачем тратить силы на сопротивление железу, если можно использовать массу самого противника? Он перехватил руку первого. Легкое движение плечом, использование инерции — и стражник, не поняв, что произошло, врезался в своего товарища с глухим стуком доспехов о доспехи.
— Но-но, мальчики, — Джек отвесил короткий, хлесткий удар открытой ладонью по уху третьему законнику, который попытался зайти со спины. — Не толкайтесь. В очереди на тот свет места хватит всем, но сегодня я принимаю без записи.
Кольца на левой руке внезапно снова сжались, но на этот раз не указывали направление, а словно предупреждали. Джек почувствовал это холодное давление и мгновенно упал на колено. Над его головой пролетел тяжелый болт, выпущенный из арбалета, и со звоном высек искры из стены собора.
— Стрелять в святом месте? — Джек покачал головой, в его глазах вспыхнул опасный, циничный огонек. — Картер, ты совсем потерял страх перед адом. Знаешь, там таких, как ты, заставляют вечно пересчитывать налоги, которые украл король. Без счетов и пальцев.
Джек рванулся вперед. Его движения были экономичными, почти скупыми. Один точный захват, болевой на локоть — и еще одна алебарда со звоном падает на камни.

— Прочь с дороги, пугала городские! — Джек ударил ребром подошвы по колену последнего преграждавшего путь стражника. Послышался отчетливый хруст, и бедолага с воем рухнул в грязь. — Картер, привет семье.
Он не стал дожидаться, пока арбалетчик перезарядится. Резкий рывок, прыжок на телегу с сеном, а оттуда — на низкий карниз ближайшего дома. Лондонские дома в Сити нависали над улицей так низко, что Джек, вытянувшись во весь свой рост, легко ухватился за балку второго яруса.
— Стоять! Стреляйте! — вопил Картер внизу, но его голос уже терялся в шуме просыпающегося города.
Джек уже был на крыше.
— Рассвет через тысячу восемьсот секунд. Нужно уходить к реке. В тумане даже Картер со всеми своими ищейками найдет разве что собственную глупость.
Он бежал по хребту крыши, балансируя над бездной с той уверенностью, которой его научили годы, проведенные в небе над Лондоном. Ветер свистел в ушах, выметая из головы остатки боевого азарта и оставляя лишь холодный расчет.
— Надеюсь, Кат уже поставила чайник, — Джек горько ухмыльнулся, перепрыгивая через узкий переулок. — И очень надеюсь, что этот чай будет крепче, чем те оправдания, которые я заготовил для Скай. Хотя кого я обманываю? Скай видит меня насквозь. Лучше бы я действительно нашел в том ларце сову. Совы хотя бы не смотрят на тебя так, будто ты — единственное, что мешает им окончательно разочароваться в человечестве.
Темза выдохнула густую, седую хмарь, которая наползла на Сити, словно грязный саван на разлагающийся труп. Этот туман не был просто влагой — это была липкая взвесь из дыма угольных печей, испарений сточных канав и застарелого речного пота. В такой мгле фонари стражников превращались в тусклые, едва заметные желтые пятна, не способные осветить даже кончик собственного носа. Джек нырнул в этот серый кисель с облегчением человека, возвращающегося домой. Его внутренний хронометр отстукивал ритм. Двенадцать секунд на рывок через Флит-стрит, сорок — на петлю по переулкам возле обувных лавок. Он не просто бежал, он путал следы с методичностью старого лиса, за которым идет свора подслеповатых, но настырных псов.
— Давай, Картер, шевели своими казенными мослами, — прошептал Джек, замирая на узком карнизе над Файв-Фут-лейн. — Если повезет, ты врежешься в стену и наконец-то выбьешь из своей головы ту единственную мысль, которая там застряла: что меня можно поймать. Хотя, скорее всего, ты просто расшибешь себе нос, и в Лондоне станет на одну красную сливу больше.

Он резко сменил направление, перепрыгнув на противоположную сторону улицы, где дома сходились так близко, что можно было коснуться соседской стены, не особо напрягая длинные руки. Джек прошел по самому краю, балансируя над бездной, заполненной молочным паром. Кольца на пальце затихли, словно тоже затаив дыхание, но обсидиановые осколки продолжали тянуть вниз, их холод теперь казался не просто физическим, а каким-то... осуждающим. Чтобы убедиться в чистоте хвоста, Джек проделал петлю висельника: спустился на мостовую в районе вонючих дубильных мастерских, прошел полсотни шагов, шлепая сапогами по нечистотам, а затем, ухватившись за кольцо для привязи лошадей, взлетел обратно на второй ярус. Он замер, вжавшись в нишу. Снизу донеслись тяжелые шаги, ругань и характерный звон железа. Патруль прошел мимо, даже не заподозрив, что их цель наблюдает за ними сверху, презрительно раздувая ноздри от запаха дешевого табака и пота.
— Ну вот и всё, мальчики, — Джек горько ухмыльнулся, поправляя воротник. — Танцы окончены, оркестр ушел в кабак, а я — к своей прекрасной сестре. Хотя «прекрасная» — это сильно сказано, учитывая, что Кат может вскрыть тебе череп одним только взглядом.
Только когда он трижды сменил ярус движения и пересек границу Блэкфрайерс через заброшенный чердак пекарни, Джек позволил себе направить стопы к особняку. Здесь, в районе старого монастыря Доминиканцев, туман казался более аристократическим — он не так сильно вонял рыбой, предпочитая запах мокрого камня и старых тайн. Особняк Кат возник из мглы внезапно, словно призрак. Джек не стал пользоваться дверью — это было слишком буднично и опасно. Он привычно скользнул в открытое окно на втором этаже, не издав ни единого звука, который мог бы перекрыть храп спящего Лондона.

0

35

12 июля 1559 г.

Джек прошел в свои покои, и первое, что его встретило, был густой, обволакивающий аромат сосновой хвои. В углу комнаты исходила паром дубовая бадья. Он со стоном стянул сапоги, чувствуя, как гудят натруженные ноги, и начал избавляться от одежды, пропахшей речным илом и констеблем Картером.
Погружаясь в горячую воду, Джек закрыл глаза. Внутренний метроном замедлился, переходя на ленивый, сонный ритм. Образы ночи — холодный камень аббатства, свист арбалетного болта, безумный взгляд Картера — начали медленно растворяться в хвойном паре.
— Хорошо-то как, — пробормотал он, откидывая голову на край бадьи. — Если бы в раю давали такую ванну и хотя бы один приличный замок, который нужно вскрыть, я бы, пожалуй, пересмотрел свои взгляды на праведную жизнь. Хотя, зная мою удачу, в раю вместо сосны пахнет ладаном и скукой.
Когда вода начала остывать, Джек выбрался наружу, чувствуя непривычную легкость в мышцах. На кровати, аккуратно разложенная, его ждала одежда. Он замер, рассматривая подарок Кат. Это не был привычный воровской прикид, но и не те дворянские рюши, которые он так яростно презирал.
— Ого... — Джек провел пальцами по светлой ткани рубахи с богатой, но строгой вышивкой на груди и манжетах. — Какой тонкий намек, что мне пора завязывать с прыжками по крышам.
Он облачился в широкие темные штаны, заправив их в высокие добротные сапоги. Рубаха сидела идеально, подчеркивая его широкие плечи. Сверху он накинул длинный темный кафтан-безрукавку — практично, не сковывает движений, но придает фигуре ту самую властную монументальность, которая заставляет простых смертных невольно уступать дорогу. Последним штрихом стал пояс — широкий, из тяжелой кожи, украшенный золочеными накладками.
Подойдя к зеркалу, он критически осмотрел свое отражение. Высокий, широкоплечий мужчина с пронзительным взглядом, одетый со сдержанной роскошью, которая не кричала о богатстве, но шептала о силе. Он не был знатоком заморских мод, но этот стиль — строгий, монументальный и одновременно диковато-роскошный — явно не имел ничего общего с накрахмаленным лондонским щегольством.
— Ну и рожа у тебя, Джек, — он усмехнулся своему отражению, поправляя воротник. — В этом наряде ты похож на бастарда какого-нибудь герцога, которого выгнали из дома за то, что он слишком хорошо умел считать чужие деньги и слишком быстро вскрывал чужие секреты. Скай бы оценила... хотя, вероятно, она бы просто спросила, не украл ли я это в ближайшем посольстве.
Он расправил плечи, чувствуя, как новая одежда ложится на тело. В ней была своя правда — правда человека, который больше не желает быть просто тенью, но готов стать игроком.  Джек замер перед зеркалом, прищурившись и изучая незнакомый узор вышивки на вороте рубахи. Он не был знатоком заморских мод, но этот стиль — строгий, монументальный и одновременно диковато-роскошный — явно не имел ничего общего с накрахмаленным лондонским щегольством.
— Русский кузен Евгений, значит? — Джек поправил пояс, чувствуя, как одежда диктует новую осанку. — Решила превратить лондонского верхолаза в своего соплеменника? Видимо, в её представлении я теперь должен не просто скользить по теням, а входить в залы так, будто за моей спиной стоит легион стрельцов и пара-тройка медведей на цепях. Даже жаль, что внутри останется всё тот же сукин сын из Саутварка, который видел слишком много дерьма, чтобы верить в святость. Но за наряд — спасибо. По крайней мере, теперь, если меня всё-таки вздернут, Картер сможет похвастаться, что поймал не просто вора, а целого заморского князя. Хоть какая-то радость ему будет.
Он крутанул на пальце кольцо. Оно сидело на фаланге так же плотно, как и прежде. Назначение инструмента не изменилось, сменилась лишь оправа. Джек глубоко вздохнул, впитывая хвойный аромат, и вышел из покоев.

14 июля 1559

Лондон выл и стонал, задыхаясь в тисках июльского зноя, который не приносил облегчения даже после захода солнца. Воздух, пропитанный миазмами нечистот, гарью угольных печей и сладковатой вонью гнилой рыбы из Темзы, казался осязаемым, липким киселем, который забивался в ноздри и оседал на языке горьким налетом. Джек стоял перед зеркалом в своих покоях, и в тусклом свете единственной свечи его лицо казалось высеченным из серого песчаника.
Бритва, острая как язык Мадам Ю, с тихим шелестом скользила по щеке, оставляя за собой полосу непривычно бледной кожи. Джек методично избавлялся от эспаньолки, которую с таким тщанием подрезал всего несколько дней назад. Бороду отрастить проще, чем голову — эта мысль пульсировала в такт его внутреннему хронометру. «Евгений» должен был исчезнуть, раствориться в хвойном паре бадьи, оставив место тому, кто привык быть лишь движением тени на фоне ночного кирпича. Закончив, он провел ладонью по чисто выбритому подбородку. Отражение в зеркале смотрело на него с нескрываемым подозрением.
— Ну и урод же ты, Джек, без растительности, — прошептал он, криво усмехаясь. — Похож на недокормленного семинариста, который решил променять молитвенник на отмычку. Хотя, признаться, у некоторых епископов рожи бывают и похуже, особенно когда они думают о десятине.

Он начал облачаться в рабочее. Это был ритуал, не терпящий суеты. Каждая завязка, каждый скрытый карман имели свое предназначение. Плотная кожа колета, потертая и пахнущая дегтем, облегла тело, словно вторая кожа, привычно напоминая о том, что между жизнью и смертью зачастую стоит лишь пара слоев выдубленной шкуры. Он затянул широкий пояс, на котором в идеальном порядке расположились даги и верный потайной клинок. Последним штрихом стал темно-синий платок. Джек завязал его на лице, оставляя лишь узкую щель для глаз. Синева в предрассветных сумерках или глубокой тени работает лучше черного — черный слишком контрастен, он выдает тебя, превращая в силуэт на фоне ночного неба. Синий же впитывает темноту, делая тебя ее частью.
— Так-то лучше, — Джек поправил капюшон, который скрыл его остриженные волосы. — Теперь я похож на саму неизбежность, только пахну не ладаном, а старым потом и мокрым камнем.
Итак, дворец — это не аббатство. Там стража не пахнет луком, она пахнет дисциплиной и мушкетами. Если Джека сцапают, никто не станет выкупать его труп у палача. Это дурной тон — платить за то, что уже нельзя использовать. С другой стороны, королевский дворец — это всего лишь коробка с секретом. А Джек, всё же, был лучшим в Лондоне по части вскрытия чужих коробок. Что же касается стражи... Ну, у каждого из них есть мама, которая наверняка учила их, что нельзя ловить тени. Это вредно для здоровья и портит цвет лица.

Четыре часа до того, как первый луч солнца осветит шпили Уайтхолла.

Джек замер на мгновение, его рука сжалась на раме. Если его сегодня вздёрнут в Тайберне, Скай очень огорчится.
Он нырнул в ночь. Лондон принял его, как старого знакомого, окутав туманом и вонью.  Внутренний метроном отстукивал секунды: шестьсот сорок, шестьсот тридцать девять...
Дворец Уайтхолл вырос из мглы подобно спящему чудовищу. Каменные стены, украшенные резьбой, казались в темноте костями исполина. Джек замер на краю крыши соседнего дома, наблюдая за патрулем. Трое стражников с алебардами лениво переговаривались у южных ворот.
— Смотри-ка на этих бравых молодцев, — прошептал Джек под синим платком. — Стоят так плотно, будто боятся, что если один отойдет, то двое других немедленно начнут делить его жалованье. Что ж, господа, сегодня я ваш гость.
Он дождался, пока стражники скроются за поворотом, и, совершив безумный прыжок, зацепился пальцами за выступ каменного карниза дворцовой стены. Начиналась большая игра. Игра, в которой ставкой была не просто его жизнь, а то, что лежало за гранью понимания обычного вора. Очередной осколок обсидиана ждал своего часа, и Джек не собирался заставлять его ждать слишком долго.

Пальцы впились в выветренный известняк с такой силой, что костяшки побелели, а под ногти забилась вековая пыль и крошка, пахнущая сыростью и старым величием. Джек висел над бездной. Немалый рост, который в тесных кабаках Саутварка казался проклятием, здесь превращался в благословение — его длинные рычаги позволяли дотягиваться до выступов, которые для обычного человека были недосягаемы. Внизу, в глубоком колодце двора, проплывали огни факелов. Тени от декоративных колонн и статуй святых плясали на стенах причудливый танец, больше похожий на конвульсии умирающего. Джек замер, прижавшись щекой к холодному камню. Внутренний хронометр бесстрастно отсчитывал секунды: восемнадцать, девятнадцать, двадцать... Стража в Уайтхолле была вымуштрована до тошноты, их шаги звучали синхронно, как удары молота по наковальне, но даже в самом совершенном механизме всегда есть щель, в которую может пролезть вор.
— Ну же, Афанасий, или как там тебя зовут, святой угодник, — прошептал Джек, глядя на каменную голову статуи, за которую он держался. — Не подведи. Если ты сейчас решишь отвалиться, я обещаю, что в аду найду твоего скульптора и заставлю его высечь твою физиономию из куска засохшего дерьма. Хотя, судя по твоему носу, он и так следовал этой методике.

Кольца на левой руке вдруг отозвались. Сначала это был легкий зуд, перешедший в ледяную пульсацию. Обсидиан звал. Он был где-то там, за этой стеной, в глубине королевских покоев, задрапированных тяжелым бархатом и пропитанных ароматом застарелых интриг и свежего предательства. Джек подтянулся, вписываясь в узкую нишу между двумя контрфорсами.
Он рванулся вверх, перемахнул через парапет и оказался на узкой галерее второго яруса. Здесь пахло розами из королевского сада и воском. Джек пригнулся, сливаясь с темно-синей тенью.  Дверь в конце галереи была дубовой, с тяжелыми бронзовыми накладками. Джек скользнул к ней, его пальцы, привыкшие к тонкой работе, коснулись замочной скважины.
— Посмотрим, что тут у нас, — пробормотал он, извлекая иглу. — Королевский замок. Должно быть, его делал мастер, который считает, что сложность механизма прямо пропорциональна добродетели владельца. Какая наивность. Добродетель в этом доме встречается реже, чем честный трактирщик в Доках.
Щелчок — и дверь приоткрылась. Внутри было темно, лишь узкая полоска света из-под другой двери в глубине комнаты указывала направление. Джек вошел, бесшумно прикрыв за собой створку. Кольца на фаланге сдавили палец с такой силой, что рука непроизвольно дернулась влево.  В комнате, судя по запаху дорогого вина и пудры, располагался кабинет какого-то высокопоставленного чиновника или фаворита. В углу, за массивным столом из красного дерева, кто-то спал, уронив голову на бумаги. Тихий храп ритмично нарушал тишину.
Джек замер. Хронометр отщелкнул десять секунд. Спящий не шевелился. Джек прошел мимо, едва не задев плечом тяжелый подсвечник. Кольца вибрировали, указывая на небольшой ларец, стоящий на полке среди книг в кожаных переплетах.
— Опять ларец, — Джек поморщился под платком. — У этих людей совершенно нет фантазии. Золото, камни, тайны — всё они прячут в коробочки. Неужели так трудно просто выкопать яму и засыпать ее известью? Куда надежнее, и запах соответствующий.

Он протянул руку к ларцу, но в этот момент спящий за столом дернулся. Храп оборвался.
— Кто здесь? — голос был хриплым, наполненным паникой человека, который знает, что за ним могут прийти в любую минуту.
Джек не стал оборачиваться. Он знал, что страх делает людей непредсказуемыми. Вместо того чтобы бежать, он плавно развернулся, уже держа в руке открытую ладонь для удара.
— Это я, твой здравый смысл, приятель, — бросил Джек, его голос звучал глухо из-под ткани. — Я пришел сказать тебе, что спать на документах вредно для шеи. И для жизни. Особенно когда в комнате находится кто-то, кто не любит лишних вопросов.
Чиновник — грузный мужчина с красным лицом и сальными волосами — попытался вскочить, но запутался в полах своего роскошного халата. Джек сократил дистанцию в один шаг. Не удар — просто мягкое перенаправление движения. Он подхватил руку мужчины, использовав его собственную инерцию, и прижал его лицом к столу.
— Не дергайся, боров, — прошипел Джек ему в ухо. — Если ты сейчас пикнешь, я заставлю тебя проглотить твою чернильницу. А потом напишу на твоем пузе твое же завещание. Понял меня?
Мужчина только хрипел, его глаза, выкатившиеся от ужаса, бегали по комнате. Джек свободной рукой схватил ларец. Кольца на пальце обожгли его ледяным холодом. Да, это был он. Второй осколок.
— Вот и славно, — Джек отпустил чиновника, одновременно нанося короткий, выверенный удар основанием ладони в область уха. — Спи дальше, милый. Тебе приснится, что ты встретил дьявола, но дьявол был в плохом настроении и решил тебя не брать.
Мужчина обмяк. Джек спрятал ларец за пазуху, чувствуя, как холод обсидиана просачивается сквозь колет.

— Ну что, зеркальце, — шепнул он, направляясь к окну. — Пора сматывать удочки. Нас ждут танцы на крышах, и, видит Бог, я сегодня в ударе.
Он выскользнул в окно, растворяясь в темно-синей дымке лондонской ночи, оставив позади запах пудры и страха. Внутренний хронометр продолжал тикать, отсчитывая путь к свободе. Двенадцать тысяч четыреста восемьдесят два... одиннадцать тысяч триста одиннадцать... Время, как говорила Мадам Ю, всегда побеждает, но сегодня Джек Стоун был на шаг впереди.
Темза тяжело ворочалась внизу, выплевывая на берег маслянистую пену, а Джек летел над Лондоном, едва касаясь носками сапог скользкой черепицы. Обсидиановый осколок за пазухой жег грудь мертвенным холодом, пробираясь под колет, под кожу, прямо к сердцу, которое продолжало мерно отстукивать ритм.
— Ну что, Джек, — прошептал он, замирая на краю массивной трубы, из которой лениво струился сизый дым. — Зеркальце у нас, а до рассвета еще целая вечность. Полторы тысячи секунд чистого времени. Зря я, что ли, скоблил рожу до блеска, как девка перед первым балом? Борода — дело наживное, а вот золото лишним не бывает.
Он огляделся. Под ним раскинулся район Стрэндл — место, где богачи теснились друг к другу, выставляя напоказ свои фасады, как выставляют напоказ дурные зубы, оправленные в золото. Особняк сэра Роджера, старого казначея, чья совесть была такой же дырявой, как карманы нищего в Доках, возвышался справа.
— Прости, Роджер, старая ты крыса, — ухмыльнулся Джек под синим платком. — Но твои налоги сегодня пойдут на благое дело. То есть мне. А это, согласись, куда справедливее, чем отдавать их короне, которая и так жиреет на глазах.
Он скользнул вниз по водосточной трубе, двигаясь плавно, как перетекающая ртуть. Окно второго этажа поддалось с тихим, едва слышным стоном — замок был дорогим, но предсказуемым, как еда в таверне. Джек шагнул внутрь, прижавшись к стене. В комнате пахло лавандой, дорогой кожей и чем-то приторно-сладким. На огромной кровати, под балдахином, напоминающим парус тонущего корабля, спал хозяин дома, издавая звуки, средние между всхлипами и ворчанием сытого борова.
Джек бесшумно подошел к бюро. Его пальцыи порхали над ящиками. Кошелек с золотыми соверенами, тяжелая цепочка, пара колец с изумрудами — всё это исчезло в его бездонных карманах за считанные мгновения. На камине стояла изящная фарфоровая статуэтка пастушки. Джек случайно задел ее локтем, и она покачнулась.

Он подхватил ее в дюйме от пола, не издав ни звука.
— Не сегодня, крошка, — шепнул он, аккуратно ставя ее на место. — Если я тебя разобью, мне придется оставить Гилберту пенни, а я сегодня чертовски жаден. Пусть думает, что его обокрал призрак.
Он выскользнул обратно, оставив казначея досматривать сны о новых налогах. Но аппетит, как известно, приходит во время еды. Следующей целью стал дом ювелира Майера. Это было рискованно — такие люди знали толк в ловушках, но Джек сегодня чувствовал себя лисом, вышедшим на охоту в курятник.
Во втором особняке его ждал сюрприз в виде молодого слуги, который решил именно в этот час проверить, не допито ли господское вино в столовой. Парень замер с графином в руке, уставившись на синюю фигуру, возникшую из тени.
— Господи... — выдохнул слуга, его глаза округлились, а челюсть поползла вниз.
Джек оказался рядом с ним быстрее, чем капля вина успела сорваться с горлышка графина. Он не стал бить — просто мягко нажал на точку под ухом, одновременно перехватывая сосуд.
— Господь сегодня не принимает, малый, — прошептал Джек, усаживая обмякшее тело в кресло. — А вино у твоего хозяина — дрянь. Кислое, как физиономия констебля Картера после неудачной облавы. Скажи ему, пусть сменит поставщика, если не хочет, чтобы в следующий раз к нему пришел кто-то менее вежливый.
Он выгреб из витрины горсть неоправленных рубинов, которые блеснули в темноте, как застывшие капли крови. Джек поднес один к глазам, любуясь игрой света.
— Красиво, — констатировал он. — Почти так же красиво, как вид на Лондон с высоты виселицы. Но виселица подождет, а рубины — нет.
Он поправил колет, чувствуя приятную тяжесть добычи. Обсидиановый осколок, казалось, стал чуть теплее, словно одобрял его дерзость. Джек вновь взлетел на крышу, балансируя на самом краю карниза. До рассвета оставалось ровно девятьсот секунд. Город начинал ворочаться, Темза выдыхала утренний туман, превращая улицы в молочный лабиринт.

— Ну что ж, пора домой, — Джек горько ухмыльнулся, глядя на свои чистые ладони. — Рожа гладкая, карманы полные, зеркало за пазухой. Идеальное утро для сукина сына из Саутварка.
Он сорвался с места, превращаясь в размытую тень на фоне светлеющего неба. Лондонские дома в Сити нависали над ним, как немые свидетели его триумфа. Джек бежал по хребту крыши, чувствуя, как внутри него тикают секунды, складываясь в минуты, часы, годы его странной, опасной и до безумия честной жизни. Жизни, в которой правда всегда стоила дороже золота, но золото помогало эту правду защитить.
Лондон просыпался неохотно, по-собачьи отряхиваясь от липкого тумана, когда Джек скользнул в узкий, пропахший кошачьей мочой и гнилой капустой переулок неподалеку от Ист-Чипа. Здесь, за дверью, обитой ржавым железом, под вывеской, изображавшей не то сапог, не то дохлую крысу, обитал Старый Абрахам — скупщик, чья совесть была чиста исключительно по причине полного ее отсутствия. Джек постучал — трижды коротко, один раз затяжно. За дверью послышалось шарканье, лязг засова, и в щели показался единственный глаз Абрахама, мутный и желтый, как несвежее яйцо.
— Это я, старый хрыч, — прошипел Джек, не снимая синего платка. — Открывай, пока я не решил, что твоя дверь — это отличная мишень для отработки ударов пяткой.
Дверь приоткрылась. Внутри пахло пылью, плесенью и жадностью. Абрахам зажег огарок свечи, и его руки, похожие на птичьи лапы, задрожали, когда Джек высыпал рубины на кусок грязного бархата.
— Ух ты... — прохрипел скупщик, поднося камень к глазу. — Откуда такая прелесть, Джек? Неужели сам Майер решил поделиться с бедными?
— Майер сегодня был на редкость щедр, хоть сам об этом еще не знает, — Джек оперся плечом о косяк, его внутренний хронометр методично отщелкивал: триста сорок две секунды на сделку. — Давай без лишних слов, Абрахам. Золото. Настоящее, тяжелое, которое приятно ложится в кошель, а не твои сомнительные расписки, которыми только нужник в Тауэре оклеивать.
— Но это же риск, Джек! Рубины приметные...
— Риск — это когда ты пытаешься обмануть меня на курсе, старик. Тогда твой риск немедленно превращается в визит к костоправу. Считай монеты. Быстро.

Через пять минут Джек уже выходил из лавки, чувствуя приятную тяжесть золота на поясе. Рубины сменились звонким металлом — единственным универсальным языком этого города, который понимали и короли, и палачи.
Путь к особняку Кат занял у него сто сорок две секунды. Он вошел через то же окно, бесшумно, как выдох умирающего. В комнате Кат было тихо, пахло сосной и остывающим чаем. Он вытащил обсидиановый осколок и положил его на стол. Черный камень, казалось, поглотил остатки свечного света. Джек снова выскользнул в окно. Город уже наполнялся звуками: криками разносчиков, грохотом телег, звоном колоколов. Но Джека это не касалось. Он шел вверх.
Старый Собор Святого Павла, изувеченный молнией, но все еще величественный, манил его своими кружевами из камня. Джек лез по стене, находя опору там, где ее не видел никто другой.  Наконец он достиг самой высокой точки — края башни, уходящей в серое, затянутое тучами небо. Джек сел на холодный парапет, свесив ноги в бездну, и развязал синий платок.
Первый луч солнца, бледный и холодный, пробился сквозь туман, освещая Лондон. С высоты город действительно казался язвой, но язвой величественной, живой, пульсирующей. Темза серебрилась под ногами, а крыши домов блестели от росы, словно чешуя огромного змея.
— Ну что, старый ублюдок, — Джек подставил лицо утреннему ветру, который приятно холодил выбритую кожу. — Ты всё такой же грязный, жадный и жестокий. И я тебя люблю за это. Потому что в чистом мире такому, как я, не нашлось бы места.
Он достал из кармана золотой соверен, подбросил его в воздух и поймал, не глядя. На востоке разгоралось зарево. Джек сидел неподвижно, любуясь тем, как свет медленно пожирает тени, в которых он провел всю свою жизнь.
— Рассвет через шестьсот секунд, — прошептал он, закрывая глаза. — Девять минут покоя. Роскошь, которую я сегодня заслужил.

Смитфилд встретил его запахом парного мяса, навоза и несмываемой крови — душный, тяжелый дух скотобоен Лондона висел здесь даже на рассвете. Джек скользил по переулкам, стараясь не тревожить сонных обывателей, чей храп доносился из-за низких притолок. В кармане приятно тяжелел мешочек с золотом — его подарок Скай, его плата за ту чистоту, которую он находил только в ее доме. Он увидел ее у окна — бледную, тонкую, как стебель наперстянки. Скай уже не спала, она всегда чувствовала его приближение задолго до того, как его сапог касался первой ступени. Джек мягко прыгнул на подоконник, рука сама потянулась к поясу, чтобы подбросить ей золото, как вдруг...
Воздух взорвался.
— Сейчас, парни! — взревел голос, который Джек узнал бы даже в аду среди криков грешников.
Резкий, сухой хлопок мушкетного выстрела разорвал тишину утра. Джек почувствовал, как в левое плечо ударил раскаленный лом. Сила удара развернула его, и в то же мгновение вторая пуля впилась в икру правой ноги, дробя кость и заставляя мир перед глазами на мгновение почернеть.
— Сука... — выдохнул он, чувствуя, как горячая кровь немедленно пропитывает колет.
Сверху обрушилась тяжелая конопляная сеть, пропитанная дегтем и вонью сырых застенков. Десятки рук вцепились в ячейки, затягивая путы. Джек взвыл — не от боли, от ярости затравленного зверя. Тело сработало на инстинктах. Он пластично, вопреки законам анатомии, вытек из захвата, выворачивая суставы. Сеть соскользнула, но нога подвела его — Джек рухнул на одно колено, заливая мостовую кровью.
Над ним вырос Беннет Картер. Констебль тяжело дышал. Он не стал церемониться: холодный металл дула пистоля уперся Джеку прямо в лоб, туда, где под кожей билась жилка его внутреннего хронометра.
— Стой, мразь, — прорычал Картер, и в его глазах Джек увидел триумф, который констебль копил годами. — Еще одно движение, и я вышибу твои гребаные секунды вместе с мозгами на эти камни. Твои танцы окончены, Стоун.
Джек замер. Кровь из плеча стекала на пальцы, кольцо на фаланге бесполезно вибрировало, предупреждая о беде, которая уже случилась. Он медленно поднял взгляд. В окне стояла Скай. Ее лицо было белее мела, руки прижаты к губам, а в глазах застыл такой ужас, который Джек мечтал никогда в них не видеть.

— Вяжите его! — командовал Картер. — Цепи на руки, кандалы на ноги! Этот леопард умеет просачиваться сквозь стены, так что затяните потуже.
Стражники, дрожа от страха и возбуждения, навалились гурьбой. Железо лязгнуло, впиваясь в запястья. Джек не сопротивлялся — он смотрел только на Скай, пытаясь передать ей взглядом всё то, что не успел сказать. Мешочек с золотом так и остался лежать в грязи под окном, забытый всеми, кроме него. Его грубо потащили к тяжелой деревянной клетке на колесах, которую уже выкатили из тени соседнего склада. Джек хромал, оставляя за собой четкий кровавый след — летопись его поражения.
— Ньюгейт заждался тебя, Джек, — Картер лично захлопнул тяжелую дверь клетки и запер ее на массивный замок. — Там стены толстые, а крыши высокие — как раз для такого верхолаза, как ты. Только прыгать ты теперь будешь разве что с табурета, когда веревка на шее натянется.
Клетка вздрогнула и покатилась по булыжникам Смитфилда. Джек прижался лицом к железным прутьям, глядя назад. Силуэт Скай медленно растворялся в утреннем тумане, и в этот момент его внутренний хронометр впервые за много лет сбился с ритма, замолчав в зловещей пустоте.
— Ну что ж, Картер... — прошептал Джек, сплевывая кровь на солому. — Посмотрим, чей замок окажется крепче: твоего Ньюгейта или моего желания набить твою рожу твоими же казенными сухарями.
Телега с грохотом свернула за угол, увозя его в самое сердце лондонского ада. Рассвет наступил, но для Джека Стоуна солнце сегодня так и не взошло.

Ньюгейт не разочаровал. Снова не разочаровал. Он пах именно так, как и положено главному седалищу лондонского правосудия: застарелым отчаянием, нечистотами, чесоточными вшами и сырым камнем, который, казалось, впитывал человеческие стоны, как губка — пролитый эль. Джек сидел на холодном, склизком полу, привалившись спиной к стене, по которой лениво стекала мутная струйка воды, отдающая солью и медью.
Допрос был долгим. Картер, чья рожа в свете факелов напоминала перезревшую тыкву, которую вот-вот раздавят сапогом, из кожи вон лез, стараясь быть убедительным.
— Кто новый смотрящий? Где малина? — летело в лицо Джеку вместе с брызгами слюны.
Джек молчал. Он считал удары сердца, стараясь нащупать сбившийся ритм внутреннего хронометра.
— Где осколок, Стоун? Мы обыскали всё, от крыш Сити до канав Саутварка. Где эта черная дрянь? — Картер нажал тяжелым сапогом на простреленную икру.
Джек молчал, лишь плотнее сжимая челюсти так, что зубы скрипнули, как несмазанные петли.
— На кого ты работаешь, крыса верхолазная? Кто платит за твои шелка и латынь? — Свист плети, удар в плечо, прямо по свежей ране.
Джек не подарил им ни единого слова. Его молчание было густым и осязаемым, оно висело в пыточной камере, как петля на шее висельника, становясь для Картера личным оскорблением. В итоге констебль, побагровев до черноты, приказал бросить его в одиночку, «пока мясо не начнет отваливаться от костей».

Теперь Джек был один. Если не считать крыс, которые шныряли в тенях, перебирая лапками по соломе с таким звуком, будто крошечные демоны точили свои когти.
— Ну что, господа постояльцы, — прохрипел Джек, обращаясь к паре светящихся глаз в углу. — Не стесняйтесь. В этом заведении ужин подают редко, а я, признаться, сегодня не в лучшей форме, чтобы защищать свою долю. Хотя, судя по запаху, ваша доля здесь куда весомее моей.
Железо кандалов было тяжелым и холодным. Цепи, вмурованные в стену, коротко лязгали при каждом его движении, ограничивая свободу парой футов пространства. Джек посмотрел на свои руки. Пальцы, которые еще вчера ласкали обсидиан и вскрывали королевские секреты, теперь были испачканы собственной кровью и грязью подземелий.
«Три тысячи двести... три тысячи триста...» — хронометр пытался восстановиться, но цифры путались, сбиваясь на образ Скай в окне.
— Попался,— прошептал он сам себе, криво усмехаясь через силу. — Переиграл сам себя. Хронометр подвел, или просто удача решила, что с нее хватит моих шуточек? Скай... надеюсь, ты догадалась поднять тот мешочек. Золото в Смитфилде живет недолго, а тебе оно нужнее, чем этим костоправам из Ньюгейта.
Рана в плече пульсировала в такт боли в ноге, создавая причудливую симфонию страдания. Джек чувствовал, как лихорадка начинает подбираться к нему, обволакивая разум липким маревом.
— Прекрасные апартаменты, Картер, — пробормотал он, закрывая глаза и прислоняясь лбом к холодному камню. — Вид на стену, изысканное общество грызунов и диета, от которой любой святой захлебнулся бы от зависти. Не хватает только чая. Горького, травяного... и взгляда женщины, которая видит во мне человека, а не дичь.
Джек знал, что Кат не оставит всё как есть. Но он также знал, что Ньюгейт — это не особняк в Сити. Отсюда выходят либо через виселицу, либо по частям.
— Ну что ж, — Джек поудобнее перехватил цепь, стараясь уменьшить давление на запястье. — Время — это река, говорила Мадам Ю. Что ж, сейчас эта река превратилась в стоячее болото. Но даже в болоте всегда можно найти корягу, чтобы проломить кому-нибудь череп. Главное — дождаться нужного момента. Раз, два, три... отсчет продолжается. Пока я дышу, игра не закончена. Она просто перешла в фазу, где у меня чертовски мало карт, зато козыри всё еще спрятаны в рукаве. Или под кожей.
Крыса в углу пискнула, словно соглашаясь. Джек закрыл глаза, проваливаясь в тяжелое, прерывистое забытье, где по крышам Лондона бежали тени, а время звенело, как разбитое зеркало истины.

Тьма в Ньюгейте не была просто отсутствием света. Она была тяжелой, вонючей и осязаемой, словно старое одеяло, пропитанное потом и гноем тысячи покойников. Джек чувствовал, как эта темнота пытается просочиться сквозь поры его кожи, смешаться с кровью и заставить его сердце биться в такт с медленным, равнодушным умиранием города под ним. Стык плит под его израненной ногой был ледяным, но лихорадка уже начала свою работу. Жар, как незваный гость, бесцеремонно распахнул двери его разума, выметая оттуда остатки ледяного расчета и заменяя их рваными, горячечными образами. Внутренний хронометр, его верный и единственный друг, теперь напоминал сломанный механизм: секунды растягивались в вечность, а минуты пролетали, как вспышки мушкетного огня.
— Слышь, дружище, — прохрипел Джек, обращаясь к невидимой крысе, которая, судя по звуку, увлеченно грызла край его кожаного колета. — Если ты планируешь дойти до мяса, подожди хотя бы, пока я окончательно остыну. Уважающая себя дичь должна созреть.
Тяжелая дубовая дверь в конце коридора отозвалась протяжным, издевательским скрипом. Свет факела, ворвавшийся в камеру, показался Джеку ударом кинжала по глазам. Он непроизвольно дернулся, и цепи ответили резким, болезненным лязгом. В камеру вошел тюремщик — гора зловонной плоти в грязном фартуке, с лицом, напоминающим плохо выделанную замшу, на которой кто-то спьяну выжег отверстия для глаз. В руках он держал миску с чем-то, что пахло хуже, чем Темза во время отлива.
— Жри, верхолаз, — пробасил гигант, швыряя миску на пол. Жижа выплеснулась, смешиваясь с грязной соломой. — Картер велел, чтоб ты не подох раньше времени. У него на тебя большие планы. Говорят, на Тайберне давно не вешали никого с такой приметной рожей.
Джек приподнял голову, щурясь от света. Уголок его губ дернулся в подобии улыбки.
— Твоя любезность меня просто ошеломляет, приятель, — выдавил он, чувствуя, как пересохшее горло царапает слова. — Передай Картеру, что кухня в этом заведении заслуживает отдельного упоминания в аду. И если он надеется на мое признание, пусть пришлет кого-нибудь с более приятным амбре. От твоего запаха у меня даже вши в кандалах начали терять сознание.

Тюремщик замахнулся тяжелым сапогом, но Джек, даже прикованный и раненый, успел сместиться на дюйм. Удар пришелся в стену, и тюремщик охнул, чертыхаясь.
— Я выбью из тебя эту спесь, мразь, — прорычал он.
— В очередь, — Джек закрыл глаза, снова погружаясь в спасительную тень. — Там уже стоит констебль Картер, пара французских шпионов и один очень недовольный ювелир. Ты рискуешь оказаться в конце списка, а я, как ты понимаешь, человек занятой. Мой график на ближайшую неделю заполнен созерцанием этой прекрасной стены и беседами с моим внутренним голосом, который, к слову, считает твой разум величиной отрицательной.
Дверь захлопнулась, вернув благословенную тишину и мрак. Джек прислушался к удаляющимся шагам.
«Девять тысяч сто... девять тысяч сто один...» — ритм начал возвращаться. Боль в ноге стала тупой и привычной, как старый долг. Но плечо... плечо горело. Джек чувствовал, как кольца на руке, которые стражники так и не смогли снять - пальцы слишком распухли, а магический сплав Катерины не поддавался обычному зубилу, начали вибрировать. Едва заметно, на грани восприятия.
— Матерь божья, — прошептал он, кусая губы, чтобы не застонать. — Не говорите, что в этой клоаке есть еще один осколок! Или, чего доброго, часть дневника!
Сырые коридоры Ньюгейта отозвались на это издевательским эхом, когда кованые сапоги стражников заскрежетали по камню, волоча Джека прочь из его одиночного склепа. Его ноги, одна из которых превратилась в сплошной очаг пульсирующей агонии, чертили на грязном полу две неровные борозды. Джек не сопротивлялся — в его состоянии это было бы так же бессмысленно, как пытаться переспорить Темзу во время прилива. Он лишь прикрыл глаза, стараясь удержать ускользающий ритм своего внутреннего хронометра, который сейчас сбоил, как старые часы, в которые попал песок и человеческая кровь.

Допросная встретила его жаром жаровни и вонью прогорклого жира. Беннет Картер уже ждал, стоя у массивного стола, заваленного какими-то протоколами, которые в этом месте имели ценность не большую, чем обрывки савана. Констебль выглядел паршиво: мешки под глазами потемнели, а багровый нос стал почти фиолетовым от бессонницы и ярости.
— Присаживайся, Джек, — Картер указал на колченогий табурет, привинченный к полу. — Ты ведь любишь сидеть повыше, не так ли? Верхолаз, сукин сын.
Джека грубо впихнули на сиденье. Цепи на запястьях лязгнули, ударившись о дерево. Он медленно поднял голову, сплевывая на пол густую, соленую влагу.
— Уютненько тут у вас, Картер, — прохрипел Джек, криво ухмыляясь. — Обстановка в стиле «позднее отчаяние». Только вот жаровня дымит. Вы бы позвали трубочиста, а то у вас рожа скоро станет такого же цвета, как мои перспективы на оправдание.
— Оставь свои шуточки для виселицы, Стоун, — Картер оперся кулаками о стол, подаваясь вперед. — У меня мало времени и еще меньше терпения. Рубины Майера. Мы знаем, что ты их взял. Мы знаем, что их нет при тебе. Кому ты их сдал? Кто в Лондоне настолько лишился ума, что решился перекупать товар у Ловца Снов, за которым охотится вся городская стража? Назови имя скупщика, и, клянусь всеми святыми, я велю костоправу заняться твоим плечом, а не твоими ребрами.
Джек задумчиво посмотрел на потолок, словно пытаясь разглядеть там список своих грехов.
— Имя, говоришь? — он прищурился. — Ну, дай-ка подумать... Это был крайне почтенный господин. Называл себя архиепископом Кентерберийским, но, признаться, у него были подозрительно ловкие пальцы и явная склонность к дешевому джину. Он сказал, что рубины пойдут на украшение новой короны для его любимой свиньи. Я не стал спорить — клиент всегда прав, особенно когда платит золотом, а не обещаниями не пороть меня до смерти.
Удар пришелся точно под дых. Один из стражников, стоявший за спиной, профессионально вложил в удар всю свою скудоумную злобу. Джек согнулся пополам, хватая ртом раскаленный воздух допросной. Внутренний хронометр в голове выдал хаотичное: «триста... двенадцать... ноль...».
— Я спрошу еще раз, — голос Картера стал тихим и опасным, как шипение гадюки в сухой траве. — Кому ты сбросил камни?
Джек с трудом выпрямился, утирая кровь с губ тыльной стороной скованных рук.
— Картер, старина... ты разочаровываешь меня, — выдохнул он, едва сдерживая стон. — Я не сдаю партнеров. Это портит репутацию, а репутация в моем деле — это единственное, что не пахнет дерьмом в Ньюгейте. Хочешь имя? Хорошо. Записывай: сэр Томас Никто из ниоткуда. Он живет в доме с окнами на твою совесть, так что ты его вряд ли найдешь — там слишком темно и пахнет старыми взятками.
— Вздерните его за руки, — приказал Картер, и в его голосе не осталось даже тени человечности. — И пусть сержант воспользуется своим разговорником. Тем, что из воловьей жилы.

Сержант, детина с лицом, напоминающим треснувший кирпич, шагнул вперед. Первый удар плети рассек рубаху на спине Джека, оставляя длинную, дымящуюся полосу боли. Джек вскрикнул, но тут же превратил крик в хриплый, лающий смех.
— Это всё? — Джек дернул плечом, чувствуя, как сознание начинает уплывать в спасительное марево лихорадки. — Твой сержант бьет как прачка, которая боится испортить дорогой шелк. Скажи ему, пусть представит, что я — это тот самый мясник, к которому ушла его жена. Глядишь, и рука станет тверже, и допрос пойдет веселее.
Второй удар свалил его с табурета. Картер подошел и с силой наступил сапогом на его скованные руки.
— Ты сдохнешь здесь, Джек, — прошипел констебль. — Медленно. Смердя и захлебываясь собственным остроумием.
— Зато я сдохну... с чистой рожей, — выдавил Джек, глядя Картеру прямо в зрачки. — А ты... ты так и останешься... красной сливой в казенном мундире. Которая... тик-так, Картер... так и не успела... вовремя.
Удары посыпались градом. Джек перестал считать секунды. Он считал только удары сердца, которые становились всё тише, уходя в глубину, туда, где за стенами Ньюгейта, в тумане Смитфилда, всё еще жила его единственная причина не закрывать глаза навсегда.
— Еще... — прошептал он, прежде чем тьма окончательно поглотила допросную. — Еще раз...

0

36

15 июля 1559 г.

Лондонское утро было холодным и серым, как кожа утопленника, вытащенного из Темзы. Туман, густой и липкий, наползал на город, скрывая в своих складках очертания лачуг и величие соборов, превращая улицы в призрачный лабиринт. Джек чувствовал каждое содрогание телеги, каждый удар колеса о выбоины Оксфорд-стрит. Его клетка — ржавый, вонючий ящик — подпрыгивала, и кандалы на запястьях отзывались резким, колючим лязгом, впиваясь в месиво из кожи и мяса. Внутренний хронометр в голове Джека сбоил. Секунды не текли, они капали, как тяжелая, черная кровь из незаживающей раны. «Шестьсот... шестьсот двенадцать... нет, сто сорок...» — цифры путались, рассыпались, сменяясь образами, которые он так отчаянно пытался прогнать. Скай, прижавшая руки к лицу. Кат, чьи глаза теперь казались не зеркалами истины, а могильными плитами.
Картер ехал рядом на гнедой кобыле, чей круп лоснился от сырости. Констебль не смотрел на дорогу. Его взгляд, тяжелый и мутный от недосыпа, был прикован к Джеку.
— Ну что, Джек? — пробасил Картер, перекрывая грохот колес. — Слышишь? Это вороны Сент-Джайлса. Они знают, когда в Тайберне накрывают стол. Говорят, они особенно любят глаза тех, кто уносит тайны в могилу.
Джек прислонился лицом к прутьям. Холод металла немного унимал жар лихорадки, но внутри него, где-то под ребрами, свернулся ледяной ком, который не могла растопить даже ярость. Это был страх. Настоящий, животный страх перед той пустотой, о которой писал Лукреций. Смерть как конец ощущений? Красиво на бумаге. Но когда перед тобой маячит петля, римский философ кажется просто еще одним напыщенным дураком, который никогда не чувствовал, как грубеет веревка на шее.
— Картер, старина, — голос Джека треснул, но он заставил себя выдавить кривую ухмылку. — Твои попытки в поэзию меня трогают до глубины души. Только вот вороны... они ведь не дураки. Они посмотрят на твою рожу и решат, что ты уже неделю как протух. Зачем им свежий вор, когда рядом такой деликатес в казенном мундире?
— Болтай, болтай, — Картер сплюнул в дорожную пыль. — На помосте слова закончатся. Когда палач начнет примерять тебе тайбернский галстук, ты сам начнешь молить о том, чтобы выложить всё. Имя скупщика, место, где спрятан обсидиан... Каждое слово будет стоить тебе лишнего глотка воздуха. Ты ведь любишь дышать, Джек? Любишь чувствовать этот вонючий лондонский воздух?

Джек закрыл глаза. Ему было страшно. Не так, как в драке, где тело превращает страх в действие. Это был медленный, удушливый страх бессилия. Он представил, как его тело будет дергаться в конвульсиях, как лопнут сосуды в глазах, и мир, полный крыш, латыни и запаха трав Скай, исчезнет в черной вспышке боли.
— Знаешь, Картер... — Джек сглотнул вязкую слюну. — Умереть на рассвете — это почти романтично. Жаль только, что в твоем обществе. Это как заказать изысканное вино и обнаружить в кубке дохлую мышь. Ты ведь понимаешь, что даже если ты меня вздернешь, ты ничего не получишь?
— Посмотрим, — Картер хлестнул кобылу, и телега ускорилась. — Страх — великий учитель, Джек. А Тайберн — лучшая школа в Англии.
Телега свернула к развилке, где на фоне разгорающегося, кроваво-красного зарева высились три столба Тайбернского дерева. Джек увидел их и на мгновение перестал дышать. Его внутренний хронометр замолчал, как разбитый колокол.  Он бравировал, он дерзил, он издевался над законом до самого конца. Но сейчас, глядя на петлю, раскачивающуюся на утреннем ветру, Джек «Ловец Снов» Стоун понял одну простую вещь: он не готов уходить из этого сна. И этот страх был честнее всего, что он когда-либо крал или защищал.
— Четыреста секунд... — прошептал он, сжимая кулаки так, что кости хрустнули. — Еще четыреста секунд, чтобы найти выход. Или хотя бы вспомнить молитву. Хоть какую-то.

Лондон у его ног просыпался, равнодушный к маленькой трагедии на колесах, а солнце, огромное и безжалостное, медленно поднималось над горизонтом, освещая путь к эшафоту.
Телега остановилась с резким, скрежещущим звуком, который отозвался в черепе Джека звоном разбитого стекла. Всё. Путь окончен. Перед ним, вздымаясь к самому небу, стояло Тайбернское дерево — массивная треугольная виселица, на перекладинах которой всё еще болтались обрывки веревок. Воздух здесь был другим — сухим, пыльным и пропитанным запахом страха, который не мог выветрить никакой ветер.
— Вылезай, леопард, — Картер спрыгнул с лошади, его сапоги тяжело ударились о землю. — Пора размять ноги перед последним прыжком.
Джека вытащили из клетки. Стражники действовали грубо, почти брезгливо, словно прикасались к зачумленному. Его простреленная икра отозвалась вспышкой ослепляющей боли, когда он коснулся земли, и Джек невольно пошатнулся. Картер лично подхватил его под локоть, но не из жалости — он просто не хотел, чтобы его главный трофей свалился в грязь раньше времени.
— Смотри, Джек, — прошептал констебль ему в самое ухо, обдавая запахом вчерашнего эля и несвежего сыра. — Солнце встает. Красиво, правда? Жаль, что ты видишь его в последний раз. А ведь всё могло быть иначе. Одно слово, одно имя — и мы могли бы повернуть эту колымагу обратно в Ньюгейт. Там хотя бы есть крыша над головой.

Джек поднял голову. Огромный оранжевый диск солнца висел прямо над горизонтом, заливая Лондон кровавым светом. В этом свете шпили Тауэра казались острыми клыками, а туман, стелющийся по низинам — дымом от погребальных костров. Ему было не просто страшно — его тошнило от осознания собственной конечности. Каждое биение сердца теперь казалось кражей, каждый вдох — непозволительной роскошью.
— Красиво... — выдохнул Джек. — Знаешь, Картер, я всегда думал, что умру на крыше, пытаясь дотянуться до звезд. А умру в петле, глядя на твою прыщавую физиономию. В этом есть какая-то высшая несправедливость. Бог явно не смыслит в композиции.
Его потащили по ступеням эшафота. Дерево под ногами скрипело — сухо, предсказуемо, как суставы старика. Джек чувствовал, как на него смотрят. Немногочисленная толпа зевак, собравшаяся в такой ранний час, замерла в ожидании зрелища. Для них он был просто очередным вором, чья удача закончилась. Палач, детина с лицом, скрытым грубым кожаным мешком, шагнул навстречу. В его руках веревка казалась живым существом — она извивалась, предвкушая тепло человеческой шеи.
— Стой ровно, парень, — пробасил палач. — Не дергайся, и я сделаю всё быстро. Не люблю, когда клиенты танцуют слишком долго. Есть последнее желание?
— Кандалы сними…
Веревка коснулась кожи. Холодная, колючая, пахнущая дегтем и смертью. Джек почувствовал, как петля затягивается, еще не туго, но уже властно. Его внутренний хронометр, казалось, окончательно сошел с ума: «три... двенадцать... тысяча... ноль...». Время схлопнулось в одну точку — здесь и сейчас. Со звоном упали кандалы, но руки за спиной стянула другая верёвка.
— Джек... — Картер поднялся на помост, заглядывая ему в глаза. — Последний шанс. Где Ю Ликиу? Кому ты отдал осколок?

Джек посмотрел на Картера. Страх никуда не ушел, он ледяной коркой сковал его внутренности, но где-то в самой глубине души, там, куда не доставала даже плеть сержанта, вспыхнула искра прежней, злой дерзости.
— Осколок? — Джек криво ухмыльнулся, чувствуя, как веревка царапает подбородок. — Знаешь, Картер... я засунул его в такое место, куда ты не заглянешь даже под страхом смерти. В свою память. А ключи... ключи я отдал твоей покойной маме. Так что, если хочешь правды — иди к ней.
Картер побагровел. Он махнул рукой палачу.
— Кончай с ним!
Джек закрыл глаза. Он представил Скай. Представил, как она касается лекарственных трав, как ее пальцы излучают мягкое, золотистое тепло. «Прости, Скай... — подумал он. — Кажется, я всё-таки не успею к завтраку. Но я любил тебя... честнее, чем Лукреций любил свои атомы».
Палач положил руку на рычаг. Джек замер, слушая биение собственного сердца, которое в этот последний миг билось громче, чем все колокола Лондона вместе взятые. Раз. Два. Тр...
Три всё никак не получалось.
Шум толпы, карканье воронов и даже торжествующее сопение Картера — всё это вдруг отдалилось, подернулось мутной пеленой, будто Джек погрузился в сонные пары своих игл. Страх, этот липкий, сводящий суставы холод, внезапно перегорел, оставив после себя лишь странную, звенящую пустоту. Внутренний хронометр замер на какой-то нелепой, бесконечной секунде.  «Один удар — и ничего...» — пронеслось в голове, и Джек почти физически почувствовал, как обрывается невидимая нить, связывающая его с этим гнилым, но прекрасным городом.  Он снова представил Скай. В дни его ухода она не придет на этот проклятый помост, и это было правильно. Зачем ей видеть, как её Джек превращается в обычное мясо на веревке?
«Но пусть хоть тень придет твоя... — Джек шевельнул губами, вдыхая дегтярный запах петли. — Чтоб проводить мою».

Это было так честно. Прощай, мир. Прощай, Ньюгейт с его вшами. Прощай, Кат. Будь счастлива с Райном и роди ему дюжину маленьких белобрысых шотландцев.
Но в этой торжественной, мрачной симфонии прощания вдруг прорезался другой голос. Не голос разума, не цинизм вора, а что-то древнее, вгрызающееся в камни Лондона.
«Я жить хочу»! — хлестнуло изнутри, как удар плети в допросной.
Джек вздрогнул. Металл рычага скрипнул — сухо, окончательно.
«Один удар...» — подумал Джек, и в этот миг всё его существо, каждая жилка, каждый шрам на плечах, написанный сталью и камнем, взбунтовались. Вся эта напускная усталость, всё это поэтическое отречение рассыпалось в прах перед простой, грубой правдой. Он почувствовал, как под ногами предательски дрогнуло дерево люка. Мир качнулся. И в ту самую долю секунды, когда высота должна была забрать его навсегда, Джек Стоун, чье сердце всегда отсчитывало время до миллисекунды, осознал, что он не хочет забывать. Он не хочет уходить.
— Я... — горло Джека сдавило, но внутри него этот крик уже гремел, сотрясая основы Тайберна.
Пустота под ногами не стала бездной. В ту самую долю секунды, когда люк эшафота с грохотом распахнулся, и смерть уже приготовилась сомкнуть свои пыльные объятия на его горле, в действие вступил инстинкт, выкованный годами на лондонских крышах. Акробатический узел, который заставил бы любого костоправа перекреститься, сработал быстрее, чем палач успел убрать руку с рычага. Джек не стал сопротивляться падению — он использовал его инерцию. Резким, почти неестественным скручиванием корпуса, он взметнул ноги вверх, наматывая веревку на себя. Тело описало дугу. Босые ноги зацепились за верхнюю перекладину Тайбернского дерева. Толпа, только что предвкушавшая предсмертные хрипы, разом замолкла. А через секунду Тайберн взорвался — это не был ропот ужаса, это был рев восторга. Грязные оборванцы, воры и почтенные обыватели зашлись в неистовых рукоплесканиях, будто они находились не на казни, а в первом ряду цирка на Саутварке.
— Глядите! — неслось со всех сторон. — Он оседлал виселицу!

Джек висел вниз головой, зацепившись ногами за балку, а веревка, не выдержав таких фокусов, лопнула. В ушах гудело, но разум был чист.
"Благословение тебе, Кат, за твой чай!"
Он вывернул кисти рук. Раздался сухой, тошнотворный хруст — Джек сознательно выбил себе большие пальцы, чтобы уменьшить объем ладоней. Боль была острой, ослепляющей, но она была топливом. С коротким, яростным рыком он просунул окровавленные кисти сквозь путы. Кожа содралась до мяса, но он был свободен. Собравшись с  остатками сил, Джек перемахнул через перекладину и уселся на нее сверху, тяжело дыша и сплевывая кровь.
— Ну что, Картер? — прохрипел он, когда к нему вернулась способность говорить. Его голос, надтреснутый и сиплый, разнесся над притихшей площадью. — Твой палач явно сэкономил на пеньке. Или, может, Бог просто решил, что я сегодня недостаточно свят для небес, но слишком хорош для твоей компании?
Констебль Картер стоял внизу, его рожа-слива стала землисто-серой. Он лихорадочно хватался за рукоять пистоля, но толпа, опьяненная чудом, уже начала подаваться вперед, оттесняя стражу.
— Снимите его! — визжал Картер. — Стреляйте в него!
— Погоди, старина! — Джек поднял руку, демонстрируя всем обрывок веревки, который болтался на балке. — Ты ведь знаешь законы этой страны не хуже меня. А если подзабыл за своими казенными сухарями, я напомню. Веревка лопнула. Ну, или почти лопнула — для закона разница невелика. Прецедент! Твое правосудие имело свой шанс и промахнулось. А дважды за одно и то же в Англии не вешают, даже таких подонков, как я!
Толпа взревела, поддерживая его. Божий суд в виде лопнувшей веревки был священным правом. Джек сидел на вершине Тайбернского дерева, залитый кровью и лучами восходящего солнца, и в этот миг он действительно казался сам себе Ловцом Снов, который сумел поймать саму смерть за хвост.
— Рассвет окончен, Картер! — Джек выпрямился на балке. — Танцы были отличными, но оркестру пора платить. А я... я, пожалуй, пойду.
Он глянул на свои выбитые пальцы, поморщился и одним резким движением вставил их на место, стиснув зубы. Внутренний хронометр снова затикал — четко, звонко, победоносно.
— Тик-так, Картер.
С этими словами Джек совершил безумный прыжок с перекладины прямо в гущу толпы, которая расступилась, принимая его, и тут же сомкнулась плотной стеной перед опешившей стражей.

Лондон задыхался в мареве полудня, когда Джек, пошатываясь и цепляясь за раскаленную черепицу окровавленными пальцами, добрался до Блэкфрайерс. Каждый шаг по наклонным хребтам крыш отзывался в его теле звоном разбитого железа. Нога, простреленная Картером, онемела, превратившись в чужеродный обрубок, а шея, опаленная верёвкой, горела так, будто под кожу насыпали битого стекла. Он не просто шел, он бредил на ходу. Внутренний хронометр выдавал бессвязный набор цифр, перемежая их обрывками молитв и ругательств. Блэкфрайерс, с его мрачными громадами бывших монастырей, возник из марева как мираж. Особняк Кат был уже близко, всего в паре прыжков, но именно здесь удача, которая так нагло улыбалась ему на виселице, решила, что с нее хватит. Джек поскользнулся на пятне голубиного помета, его колено подогнулось, и он, не издав ни звука, рухнул вниз, прямо в тенистый дворик. Падение было недолгим, но вместо камней мостовой Джек врезался в нечто огромное, плотное и пахнущее старой шерстью и здоровым шотландским упрямством.
— Разрази меня гром, это что, дождь из воров сегодня намечается? — пробасил голос, от которого у Джека едва не лопнули барабанные перепонки.
Хэмиш удержал Джека на руках с той же легкостью, с какой крестьянин держит мешок овса.
— Поглядите-ка на него, — проворчал Хэмиш, поудобнее перехватывая. — Шея в полоску, нога в дырках, пальцы — как у краба после драки. Джек, парень, ты либо самый везучий сукин сын в этой дыре, либо Бог просто не хочет принимать тебя в рай, чтобы ты не спер там золотые ворота.
Джек попытался что-то ответить, но из горла вырвался лишь хриплый клокот.
— Бедняга, — Хэмиш поправил тартан на плече и критически посмотрел на него. — Теперь поехали в постельку. И попробуй только подохнуть, пока миледи не пришла. Я не для того тебя ловил, чтобы потом за свой счет хоронить. Ты знаешь, сколько сейчас стоят гробы в Лондоне? Грабёж средь бела дня, честное слово. Даже для вора вроде тебя — это перебор.
Джек закрыл глаза, слушая мерное ворчание Хэмиша. Внутренний хронометр, запинаясь, начал новый отсчет. Пятьсот секунд до прихода Кат... пятьсот одна... Живой. Всё-таки живой.

Тьма за веками была тёплой и вязкой, как дёготь. Джек позволил себе утонуть в ней, потому что больше не мог держать голову. Азарт схлынул, оставив после себя выжженную пустоту, в которой гуляли сквозняки и стонали суставы. Страх, этот липкий, сводящий внутренности холод, тоже ушёл — растворился где-то между Тайбернским деревом и первой балкой Блэкфрайерс, оставив вместо себя тупую, всепоглощающую усталость. Джек чувствовал, как каждая клетка его тела голосует за то, чтобы просто провалиться сквозь эту черноту и больше никогда не открывать глаз. Но Хэмиш нёс его. Огромный, пахнущий старым тартаном, потом и здоровой шотландской злобой, Хэмиш перебирал ногами по мостовой Блэкфрайерс, и каждый его шаг отдавался в груди Джека глухим, монотонным ритмом, похожим на бой похоронного колокола. Джек слышал, как хрипит воздух в горле Хэмиша, как поскрипывает его кожаный пояс, как где-то вдалеке, за стеной тумана, шумит Лондон — злой, голодный, равнодушный.
— Ты, парень, — ворчал Хэмиш, и его голос доносился до Джека словно сквозь толщу воды, — весишь как дохлая корова. И пахнешь ещё хуже. Кровь, пот, тюремная плесень… и это не считая той дряни, которой тебя поливали в Ньюгейте. Моя бабка, да упокоит Господь её душу, и то благоухала приятнее, а она, царствие ей небесное, последние двадцать лет спала в одной постели с козой.
Джек попытался ухмыльнуться. Получилось что-то среднее между оскалом и судорогой.
— Коза, Хэмиш… — прохрипел он, и голос его прозвучал так, будто по горлу прошлись наждаком. — Коза — это святое. Это тебе не женщина. С женщиной вечно проблемы. Они либо хотят, чтобы ты стал лучше, либо требуют, чтобы ты приносил домой золото. Козе же достаточно, чтобы ты просто не пытался её зарезать.
— Господь милосердный, — Хэмиш перехватил Джека поудобнее, и тот почувствовал, как резко меняется угол наклона — они вошли в ворота, миновали двор, где трава пахла утренней росой и сырым камнем. — Ты даже на грани смерти не можешь заткнуться. Это у тебя дар или проклятие, Джек Стоун? Потому что мне кажется, что если тебя приложат молотом по голове, ты и тогда будешь отпускать шуточки про подштанники палача.
Чистое проклятие. Джек кивнул, не открывая глаз. Батюшка, царство ему небесное, говаривал, что сын у него родился с языком, который будет болтать даже после того, как его закопают. И был прав. Джек лежал в медвежьих объятиях Хэмиша, весь израненный и ощипанный, и единственное, о чём думал, так это о том, что Картер сейчас сидел на Тайберне с такой миной, будто съел лимон вместе с кожурой. Посмешище для всей стражи. Констебль, который упустил висельника в тот момент, когда тот уже стоял в петле, его имя будут поминать в тавернах вместе с проклятиями. Джек почувствовал, как губы растягиваются в  болезненную улыбку. Люди будут петь баллады про Беннета Картера, который держал Ловца Снов за горло, но тот просто выскользнул. Как угорь. Как мокрый угорь в бочке с рыбой. Хотя – и Джек был готов это признать – сейчас он был больше похож на дохлую селедку, которую долго вялили на солнце.

Шаги. Несколько шагов, чётких, уверенных, быстрых. Джек даже не открывал глаз — он знал эту поступь. Знал, как Кат ставит ногу на пятку, как переносит вес, как её каблуки чеканят ритм, который можно было бы назвать танцем, если бы танец мог быть таким же точным, как удар кинжала между рёбер.
- Миледи пришла, - раздался голос Кат. - Хэмиш, остановись на секунду, неудобно. Джек? Ты меня слышишь? Вот, пей. Хотя бы глоток, прошу.
Запах сменился — вместо угольного дыма, нечистот и речной тины в ноздри ударил другой, холодный, чистый и травяной. Джек криво усмехнулся. Даже эта усмешка отозвалась болью в разбитых губах и саднящей шее, где верёвка оставила багровый ожог.
— Пить, говоришь, — выдавил он, с трудом шевеля языком. — Я, Кат, всю ночь пил. В Ньюгейте. Там такой крепкий напиток, что после него даже твой чай покажется сладким. И знаешь, что самое смешное? Мне даже не пришлось платить. Картер угощал. За свой счёт. Щедрый человек, если подумать.
Джек сделал глоток. Чай обжёг горло, но вместе с болью пришло и что-то ещё — тепло, которое разлилось по груди, добираясь до тех мест, где свили гнёзда холод и страх. Глоток. Ещё один. Чай пах зимой и чем-то далёким, что он не мог вспомнить, но что казалось важным.
— Слышу, конечно. Всего-то повесили, Кат, — продолжил он, приоткрывая глаза, но голос его уже становился чуть крепче, в нём прорезалась наглая, развязная нотка, которую он так любил. — Не уши же мне отрезали.
— Живучий сукин сын, — пробурчал Хэмиш. — Свалился с крыши, как мешок гнилой репы, воняет так же, а язык ни на минуту не останавливается.
Горький чай Кат уже начал свою работу: в глазах перестали плясать погребальные костры. Джек покосился на сестрицу. Та что-то быстро и тихо шептала — не то молитву на латыни, не то заклятие, не то попросту называла его дураком.
— Слышь, великан, — Джек выдохнул слова, стараясь, чтобы голос звучал по-прежнему нагло, хоть тот и сорвался на хрип в конце фразы. — Насчет репы ты загнул. Репа не умеет так изящно ругаться, когда ей простреливают икру. А вонь… это аромат настоящего Лондона, Хэмиш. Запах свободы и казенных подземелий. Тебе, в твоем шотландском вереске, такого букета в жизни не собрать.
Он прервался, судорожно сглотнув, а потом страдальчески возвел очи к небу, ловя сбившийся ритм внутреннего хронометра. Семьсот сорок три секунды с момента падения. Ритм возвращался, хоть и был рваным, как его рубашка.
— Шипят, как гадюки в июле, обзываются мешками с гнильем… — Джек обиженно шмыгнул носом и тут же поморщился от боли в разбитом лице. — Хэмиш ворчит, будто я ему в кашу плюнул, ты шепчешь проклятия. Никакого почтения.  Право слово, в Ньюгейте ко мне относились с большим интересом.
— Хэмиш всегда ворчит, — отстраненно заметила Кат, — А я всегда шепчу. Но это хорошо. Голос уже крепче. Чище. Хороший знак. В ином случае сказала бы, чтобы молчал и берег силы, но сейчас, пожалуй, оно полезно. Ох, Джек, — её голос помягчел, а пальцы на миг едва заметно сжали плечо, — как я рада снова слышать, как ты играешь словами. Что жив.
— Ты спасла меня этим чаем тогда. Явилась, как ангел божий и спасла.
Джек снова прикрыл глаза. Громада особняка выросла, нависая над садом. Дом, где его не хотели убить.

Хэмиш ввалился в лекарскую, едва не высадив плечом дубовый косяк. Скай уже ждала. Шотландец бережно, словно хрустальный кубок, наполненный битым стеклом, опустил Джека на холодный, каменный стол. На мгновение время для Джека замерло. Его внутренний хронометр, измученный пытками и лихорадкой, вдруг выдал чистую, звонкую секунду. Скай склонилась над ним, и он почувствовал на своих разбитых губах её поцелуй — мимолетный, горький от слез и сладкий от надежды.
— Живой… — выдохнула она, и этот шепот ударил Джека сильнее, чем воловья жила сержанта.
А затем начался ад, замаскированный под спасение. Скай принялась за дело с тем ледяным спокойствием, которое всегда пугало и восхищало Джека. Она разрезала остатки его одежды, обнажая летопись, которую Картер и его подручные писали на его теле последние часы. Джек стиснул зубы, когда холодная вода коснулась спины. Палач в Ньюгейте был истинным мастером своего дела, знатоком человеческой боли. Следы от кнута переплетались с багровыми ожогами от раскаленного железа, а на запястьях и щиколотках зияли рваные раны от тисков. Кожа была содрана до мяса там, где сержант прошелся своей зубастой пилой, проверяя Джека на прочность.
— Осторожнее, птичка, — прохрипел Джек, впиваясь пальцами в край ложа. — Я, конечно, говорил, что хочу быть ближе к тебе, но не думал, что ты решишь рассмотреть мои ребра так подробно. И не смотри так на тот след от кнута… Это просто… неудачная попытка… записаться в хор мальчиков-зайчиков. Сержант считал, что у меня слишком низкий голос для молитв.
Скай не отвечала. Её ладони, источавшие мягкое, почти незаметное золотистое тепло, скользили по его истерзанной плоти. Джек чувствовал, как эта тихая магия впитывается под кожу, притупляя огненную пульсацию ран. Она вытягивала боль в себя, бледнея с каждым мгновением, становясь похожей на призрака из старых легенд Саутварка.
— Хватит, Скай… — шепнул он, когда она коснулась особенно глубокого пореза. — Ты же сама сейчас… в обморок упадешь. Оставь немного боли мне… Мне полезно…
Но она лишь качнула головой. По знаку Скай, Хэмиш перенес Джека в дубовую бадью, наполненную темным, пахучим отваром. Уксус, смешанный с горькими травами, вгрызся в открытые раны с яростью тысячи муравьев. Джек выгнулся, едва не выплеснув воду.
— Матерь Божья… — выдохнул он через минуту, когда вспышка боли сменилась тяжелым онемением. — В следующий раз просто пристрели меня, Скай. Это куда гуманнее, чем варить меня в этом супе для грешников.
Скай вышла из-за ширмы, держа в руках иглу и тонкую нить из чистого шелка. Её взгляд был стальным.
— Лежи смирно, Джек, — нежно произнесла она, и в этом «нежно» было столько угрозы, что Джек невольно съежился. — Мне нужно зашить твою ногу и плечо. И если ты еще раз пошутишь, я зашью тебе и рот. Бесплатно. По старой дружбе между врачом и трупом.
Джек покорно закрыл глаза, подставляя плечо под иглу.

Его комната в особняке встретила привычным полумраком и ароматом сосновой хвои, который за последние дни стал для Джека синонимом дома. Когда Хэмиш уложил его на широкую кровать и натянул одеяло до самого подбородка, Джек почувствовал, как проваливается в мягкую, обволакивающую тьму. Швы на ноге и плече тянули кожу, напоминая о каждом движении ледяным уколом, но внутри Джека, под слоями бинтов и усталости, наконец-то воцарилась тишина. Лихорадка отступила, оставив после себя лишь звенящую пустоту и тяжесть в костях.
— Ну вот, парень, — пробасил Хэмиш, поправляя подушку под простреленной ногой Джека. — Теперь ты похож на человека, а не на кусок падали, который забыли на солнце в базарный день. Лежи и не дергайся, а не то Скай придет и добавит тебе еще десяток швов. Она сегодня в таком настроении, что может зашить даже твою совесть, если найдет её остатки в твоих карманах.
Джек приоткрыл один глаз, глядя на великана с той же едкой ухмылкой, которая не покидала его даже под кнутом.
— Совесть, Хэмиш, — штука дорогая и крайне неудобная в хозяйстве, — прошептал он, и голос его, хоть и слабый, снова обрел злую уверенность. — Она постоянно чешется в самых неподходящих местах и мешает прицеливаться. Но за совет спасибо. Иди, отдохни, а то твоя рожа от заботы стала такой постной, что я боюсь, как бы из-за тебя в особняке не начался пост.
Шотландец хмыкнул, качнул головой и, тяжело топая, направился к выходу.
— Хэмиш, — позвал его Джек, когда тот уже был в дверях. — Погоди. Позови Кат.
Великан лишь кивнул и вышел, тихо прикрыв за собой дверь. Джек остался один. Его внутренний хронометр, наконец-то поймавший ритм спокойного сердца, начал новый отсчет. Он закрыл глаза, прислушиваясь к биению собственной крови и к далекому ропоту Лондона, который всё еще ждал его там, за стенами особняка.

Дверь приотворилась почти бесшумно, лишь петли издали короткий, едва слышный вздох, словно тоже боялись потревожить покой. Кат вошла в комнату и выглядела странно: в её глазах сияло торжество человека, удачно провернувшего сделку с самой судьбой, но стоило ей взглянуть на бледное лицо Джека, как это сияние подернулось пеленой озабоченной, почти материнской тревоги.
Она подошла к кровати и присела на край, коснувшись его ладони своими тонкими, прохладными пальцами.
— Джек! Как ты себя чувствуешь?
Джек заглянул ей в глаза, стараясь сфокусироваться на этой странной смеси радости и печали. Его внутренний хронометр щелкнул: восемьсот сорок две секунды в тишине.
— Как пирожок из собачьей требухи, Кат. Знаешь, из тех, что продают в Саутварке за полпенни. С виду вроде румяный и даже пахнет прилично, а внутри — одно паскудство, старые грехи и подозрительные ошметки того, что когда-то лаяло на прохожих.
Он замолчал, судорожно вздохнув. Шутовская маска, которую он носил так долго, что она почти приросла к коже, на мгновение сползла, обнажая нечто такое, что Джек редко показывал даже самому себе.
— Кат, — он сжал её пальцы, и в этом жесте не осталось ничего от дерзости, только голая, неприкрытая правда. — Спасибо тебе. Я ведь серьезно. Когда сержант в Ньюгейте проверял на моих ребрах качество своей плети, а потом, когда палач на Тайберне решил, что моя голова — отличный груз для его веревки… я думал о вас. О Скай и тебе.
Он на мгновение закрыл глаза, снова ощущая запах дегтя от петли и вкус крови во рту.
— В этом вонючем, прогнившем городе, где каждый второй готов продать твою душу за кружку эля, вы обе были моими якорями. Когда люк эшафота дрогнул под ногами, и тьма уже готова была сомкнуть свои пыльные объятия… именно мысли о том, что я не успел сказать вам "прощай", удержали меня. Вы заставили меня вцепиться в этот мир зубами, даже когда зубы эти готовы были вылететь от ударов Картера. Без вас, Кат, я бы просто ушел в другой сон. И, боюсь, он был бы куда мрачнее этого.
Джек снова открыл глаза, хищно оскалившись.
— Но не надейся, что я теперь стану святым. Как только я смогу встать на ноги, не рассыпавшись на части, я найду Картера и объясню ему, что трогать мою женщину — это очень, очень плохая примета. К похоронам.
— И не надеялась, - ответила Кат, фыркнув. — От такого святого все ангелы в раю облысеют. А перья ты у них украдёшь. — Её голос помягчел. — Я понимаю тебя, правда. Как увидела, поняла... Но сейчас я даже не могу думать о мести. Просто счастлива, что вы - живы, что ты — поправишься, только время нужно. И просто счастлива тоже, до блаженства. Знаешь, у тебя будет племянник. Или племянница. А, ты, верно, хотел спросить, когда встанешь на ноги, не рассыпаясь клочками по закоулочкам?
Джек медленно кивнул. Да, это был тот самый вопрос, который его внутренний хронометр отстукивал с каждым ударом сердца: сколько секунд до свободы? Сколько минут до того момента, когда он снова станет хозяином своих мышц? Но смысл сказанного Катериной дошел до него не сразу. Слова «племянник» и «племянница» зависли в воздухе, отказываясь укладываться в его картину мира. Он замер, на мгновение перестав даже дышать, отчего швы на груди предупреждающе кольнули.
— Погоди… — прохрипел он, вглядываясь в её светящееся лицо. — Что ты сказала? В смысле… кто-кто у меня будет?
Джек приподнялся на локтях, игнорируя протестующий вопль швов.
— Племянник? Кат, ты это серьезно? У Райна Бойда наконец-то получилось сделать что-то полезное, кроме как махать мечом?
Кат со вздохом кивнула, явно разрываясь между смехом и желанием стукнуть — только место выбрать не могла.
— Серьёзно. Только вот час как узнала.
Джек обессиленно откинулся на подушки, чувствуя, как внутри всё перевернулось. Его внутренний хронометр, секунду назад отсчитывавший мгновения до мести, вдруг споткнулся и замер на этой новости.
— Час назад, значит... — пробормотал он, глядя в потолок, где тени от свечи танцевали какой-то свой, безумный танец атомов. — Ну и денек. Сначала меня пытаются вздернуть, потом Скай маринует меня в уксусе, как праздничного гуся, а теперь выясняется, что я буду нянькой не только для этих обсидиановых игрушек, но и для настоящего, живого шотландца.
Он улыбнулся, преодолевая вспышку боли в плече.
— Значит, жизнь продолжается. Хорошая новость, Кат. Самая хорошая за последние... — он прислушался к себе, — восемьдесят шесть тысяч четыреста секунд.
— Жизнь продолжается, — кивнула Кат. Помедлила, коснулась его лба, едва заметно нахмурилась. - А о том, когда ты поправишься, я скажу как есть, честно: неделя. Может, я могла бы сократить срок на день-другой, но не стану, потому что опасно. Слишком часто в последний месяц тебя приходилось доставать с самого порога, вливая силу. Это работает, но метод очень грубый, братец, и имеет свои минусы, главный из которых - риск всё похерить. Весь этот тончайший механизм твоего тела, настроенный так, что между шестернями ни зазора. Не стану я таким рисковать, прости, накладывая силу на силу на силу. На этот раз придётся тебе выздоравливать медленно, позволяя телу самому исправить остатки вреда, затянуть раны и вобрать то, что ему уже дали. Лежать тебе нужно пока. Чай мой пить.
Джек недовольно скривился. Он обиженно засопел, глядя на Катерину так, словно она только что приговорила его к пожизненному заключению в монастыре на диете из пресного хлеба и святой воды.
— Неделя? — пробурчал он, как капризный ребенок, которому запретили играть с огнем. — Кат, ты издеваешься? Я же за это время мхом обрасту или, чего доброго, начну понимать, о чем ворчит Хэмиш.
Он замолчал, ловя взгляд Кат — твердый, как тот обсидиан, и не терпящий возражений. Джек обреченно выдохнул, чувствуя, как подушки принимают его изломанное тело обратно в свои объятия.
— Ладно, — он со вздохом кивнул, признавая поражение. — Твоя взяла. Не стану я спорить с женщиной, которая ждет Райна-младшего и умеет варить полынь так, что та выжигает грехи из печенок. Раз уж ты решила, что моим шестерням нужен покой, пусть будет покой.
Джек помедлил, шевеля пальцами левой руки.
— Но если я должен здесь киснуть, то сделай милость, вели Хэмишу притащить мне скрипку. Пальцы, Кат. Пальцы должны помнить, как скользить по струнам, иначе они забудут, как скользить в замочные скважины.
Он перевел дыхание и добавил, язвительно усмехнувшись:
— И книгу. Но только, заклинаю тебя всеми святыми, не этого зануду Лукреция. Тит Лукреций Кар, конечно, малый неглупый, но в жизни он смыслит не больше, чем портовая шлюха в девственности. Дай мне что-нибудь… более приземленное. Что-нибудь о приключениях, о далеких странах или, на худой конец, пособие по вскрытию французских замков.
— Возьмём с собой, — кивнула Кат, поднимаясь с кровати. — Ох, секунды эти... пора найти Изабо и велеть собрать одежду кузена Евгения и его... супруги Светланы для дороги дальней, дороги быстрой. А то скоро уже отправляться, а ещё конь в горящей избе не валялся.
Джек обреченно и весьма печально кивнул, и это движение стоило ему новой порции боли. Он не стал язвить, не стал вставлять очередную шпильку про кузена Евгения. Сейчас же он просто грустно замолчал. Ему не хотелось уезжать. Здесь, в Лондоне, даже в удушливых объятиях тумана и вони сточных канав, он был хозяином теней. Каждый кирпич Саутварка, каждая балка на крышах Сити знали его шаги. А там, на севере, его ждали только завывание ветра в бойницах, бесконечные дожди и роль порядочного дворянина, которая сидела на нем хуже, чем накрахмаленные воротники-фрезы, мешающие поворачивать шею.  Джек закрыл глаза. Внутренний хронометр продолжал тикать, отсчитывая секунды до отъезда, но сейчас этот ритм казался ему звуком лопаты, зарывающей его прежнюю свободу. Неделя. Он лежал неподвижно, чувствуя, как тяжесть в груди растёт, и это была не только боль от ран. Это была тоска человека, который понимает, что его работа на крышах Лондона подходит к концу, а впереди — лишь туманный север.

Замок Даноттар дышал холодом седого камня и соленой яростью моря. Джек лежал под тяжелым, невообразимо теплым одеялом, которое, казалось, весило больше, чем вся его недолгая жизнь, но этот вес не дарил покоя. Напротив, он давил на грудь, мешая дышать, словно конопляная сеть Картера, пропитанная дегтем и застарелым страхом. Где-то внизу, у подножия скалы, Северное море с грохотом разбивалось о гранит, и каждый этот удар отдавался в зашитом плече Джека тупой, пульсирующей болью. Внутренний хронометр, сбитый и израненный, пытался нащупать ритм в этом хаосе стихии: семь тысяч двести сорок… семь тысяч двести сорок один… Стоило ему на мгновение прикрыть глаза, как прохладные покои шотландского замка растворялись в липком мареве. Ему снова чудился запах гнилой соломы, нечистот и прогорклого жира. Шорох шагов гарнизона в коридоре за дверью превращался в размеренную, тяжелую походку стражников в кованых сапогах. Джек замирал, вжимаясь в подушки, и ждал — ждал, когда лязгнет засов, когда в камеру ворвется свет факела, бьющий под веки, и гора зловонной плоти в грязном фартуке пробасит, что пора на свидание с воловьей жилой. Голоса за стеной — гортанные, резкие шотландские выкрики — в его воспаленном мозгу сплавлялись в хриплые угрозы Картера. Джек чувствовал, как на запястьях фантомно смыкается железо кандалов, и рука сама собой дергалась под одеялом, проверяя, на месте ли кольца.
Он открыл глаза и уставился в высокий темный потолок, стараясь отогнать видение Тайбернского дерева, раскачивающегося на утреннем ветру.
— Спокойно, Джек, — прошептал он в пустую комнату, и голос утонул в шуме прибоя. — Ты в замке. Здесь нет крыс… по крайней мере тех, что носят казенные мундиры. Здесь пахнет морем, а не виселицей. Уймись, а то Скай решит, что у тебя лихорадка, и опять заставит пить какую-нибудь дрянь.
В этом он не признался бы даже самому Господу Богу, если бы тот соизволил спуститься к нему на чашку чая. Ловец Снов … он просто боялся закрыть глаза. Боялся, что этот сон о замке, о Скай, о Кат и её будущем ребенке — лишь милосердная галлюцинация, порожденная болевым шоком перед тем, как веревка окончательно сломает ему шейные позвонки.
Джек потянул на себя одеяло, стараясь спрятаться от этого чувства, но швы на ноге отозвались резким уколом. Боль была настоящей. Горькой, как правда. И только это — эта чистая, незамутненная агония — убеждало его, что он всё-таки по эту сторону жизни.

Тяжелая дубовая дверь открылась с тихим, уверенным скрипом, который не имел ничего общего с визгливыми петлями тюремных решеток. В комнату вошел Райн. Он подошел к кровати и сел в ногах, не спрашивая разрешения. От него пахло ветром, кожей и едва уловимо — предвестниками грозы.
— Тикаешь, Ловец? — негромко спросил он, и в его голосе послышались спокойные, почти отцовские нотки. — Пытаешься просчитать, через сколько секунд в дверь ударит сапог сержанта?
Джек дернулся, кусая губы, но Райн лишь качнул головой и протянул руку, накрыв ладонью лодыжку Джека поверх одеяла. Контакт был коротким, но Джек внезапно ощутил исходящую от этого человека уверенность скалы, о которую веками разбиваются волны.
— Оставь это, братец, — Райн чуть сжал пальцы. — Здесь не Лондон. Здесь камни принадлежат мне.
Ранульф усмехнулся, и эта усмешка, лишенная яда, на мгновение сделала его похожим на командира, который вернулся с долгой войны.
— Ты сейчас под моей защитой, Джек. А я своих не отдаю ни палачам, ни чертям. Спи. Море шумит для того, чтобы смывать грязь с души, а не для того, чтобы напоминать о шепоте тюремщиков.
Он замолчал, продолжая держать руку на ноге Джека, передавая ему свое ледяное спокойствие мастера дестрезы, для которого мир — это лишь геометрия и векторы.
— В этом доме ты — член клана, — добавил он тише. — А значит, твои секунды теперь принадлежат тебе, а не веревке. Пользуйся ими с умом. Например, чтобы просто выспаться.
Джек почувствовал, как невидимые тиски на его груди начали медленно разжиматься. Взгляд Райна, прямой и честный, не оставлял места для страха.
— Спасибо... Дайег, — прошептал Джек, впервые назвав Ранульфа по прозвищу. — Ты умеешь уговаривать.
.— Спи, Джек, — Ранульф поднялся, поправляя плед. — Завтра будет новый отсчет. И в нем не будет запаха дегтя. И вот еще что…
Он выглянул за дверь, приняв из рук Хэмиша скрипку.
— Она твоя.
Он подошел и положил скрипку на край кровати. Футляр был потерт, на коже виднелись следы тумана и пыли, но внутри дерево сохранило свое благородное тепло. Джек протянул здоровую руку, и его пальцы осторожно коснулись струн. Тонкий, жалобный стон инструмента прорезал рокот моря за окном. Ранульф едва заметно усмехнулся.
— В этом замке и так слишком много воя ветра, пусть будет хоть что-то, напоминающее мелодию.
Джек молчал. Он прижал скрипку к груди, чувствуя, как её гладкая поверхность впитывает холод его ладоней. Внутренний хронометр выдал четкую, почти торжественную цифру: триста двенадцать. Ровно столько ударов сердца потребовалось, чтобы понять — мир снова обрел свои очертания.
Дверь закрылась, и Джек остался один под тяжелым одеялом. Он положил скрипку рядом с собой, и её гриф коснулся его плеча, точно верный клинок. Море продолжало биться о скалы, но теперь этот грохот казался Джеку лишь аккомпанементом к той музыке, которую он скоро извлечет из этих струн.

Джек открыл глаза ровно в ту секунду, когда невидимая стрелка его внутреннего хронометра совершила три тысячи шестисотый оборот. Сон не принес облегчения, он был вязким, как деготь, и пах застарелым страхом Тайберна, но в замке Даноттар даже кошмары казались более благородными, чем реальность Саутварка. Море внизу продолжало свой бесконечный штурм скал, и этот мерный грохот успокаивал лучше, чем молитвы, в которые Джек не верил со времен своего первого удачного проникновения в чужую сокровищницу. Он осторожно пошевелил плечом. Швы, наложенные Скай, отозвались злой, кусачей болью, но это была правильная боль — боль живого человека, а не остывающего мяса на телеге палача. Рядом со скрипкой, чье дерево тускло мерцало в скудном свете северного дня, покоилась стопка бумаг. Печатные памфлеты Ричарда Ченслера и Климента Адамса. Джек потянулся к ним, чувствуя, как под пальцами шуршит бумага — плоть истории, сдобренная чернилами и амбициями. Московия. Земля, где, если верить слухам, медведи ходят по улицам, а люди пьют жидкий огонь и называют это гостеприимством.
— Ну что ж, господа первопроходцы, — вздохнул Джек. — Судя по объему этих мемуаров, Ричард Ченслер был человеком либо очень дотошным, либо страдал от избытка свободного времени между приступами обморожения.

Он подтянул бумаги ближе, вчитываясь в строки Адамса, описывающего бескрайние леса и холод, который, кажется, был способен заморозить даже плохие помыслы.
— «Страна велика и обширна, лесами изобильна…» — прочитал Джек вслух, криво ухмыляясь. — Леса — это хорошо. Особенно для лесопромышленника Евгения. Адамс, ты явно был поэтом в душе, хотя и писал о вещах прозаических. Интересно, сколько соболей пришлось пообещать твоему перу, чтобы оно так гладко заскользило по бумаге?
Он перевернул страницу, где Ченслер описывал свой визит ко двору Ивана, которого здесь, в Англии, уже начинали называть Грозным. Джек замер, вчитываясь в описание пиршества, где золото текло рекой, а драгоценные камни на кафтанах бояр весили больше, чем совесть епископа.
— «Царь сидел на возвышении в золотой одежде, а на голове его была корона, сияющая камнями…» — Джек прищурился, невольно коснувшись кольца на фаланге. — Похоже, у этого Ивана вкус к побрякушкам развит не хуже, чем у нашей милой Глорианы. Но корона — это всего лишь клетка для мыслей, а золотые одежды — отличная мишень для ножа, если уметь подобраться достаточно близко. Хотя Ченслер пишет, что охрана у них стоит так плотно, будто они боятся, что государь испарится от избытка собственного величия.
Джек перевернул хрупкую страницу, на которой чернила Климента Адамса расплылись жирным пятном, будто сам автор вздрогнул, вспоминая увиденное. Он вглядывался в строчки так, словно это были чертежи хитроумного замка, в механизме которого скрывались не только пружины, но и ядовитые шипы.
— «Москва не чета нашему Лондону», — пробормотал Джек, водя пальцем по бумаге. — «Она обширнее, чем город и предместья, но дома в ней стоят вразброс, точно пьяные матросы после жалованья. Всё из дерева, всё дышит сосной и опасностью пожара». Хм, дерево... Хорошо для топора, плохо для того, кто привык полагаться на каменные выступы. В таком городе тени пахнут смолой, а не сырым камнем, и скрип половицы может звучать как приговор.

Он углубился в описание Кремля, и его брови поползли вверх. Ченслер писал о стенах такой толщины, что по ним могла бы проехать карета, и о сорока церквях, чьи золотые маковки слепили глаза англичанам, привыкшим к серому небу Темзы.
— «Царь Иван Васильевич», — Джек смаковал имя, пробуя его на вкус, как терпкое вино. — Сэр Ричард утверждает, что величие его превышает всякое воображение. Когда он входит в палату, сто бояр в золотых парчовых одеждах склоняются так низко, что их бороды подметают ковры. А сам он... Господи, Адамс, ты здесь превзошел сам себя.
Джек зачитал вслух, и в его голосе прорезалась та самая злая, издевательская нотка:
— «Сидел он на высоком троне, в диадеме из золота и в богатом платье, расшитом жемчугом и драгоценными камнями. В правой руке держал скипетр из цельного рога единорога, украшенный алмазами...» Рог единорога? — Джек коротко, лающе рассмеялся, и тут же поморщился от боли в ребрах. — Ставлю свою лучшую отмычку против дырявого пенни, что этот рог когда-то принадлежал вполне земному нарвалу, а алмазы на нем — единственное, что там есть подлинного. Но каков размах! У нас в Уайтхолле берегут каждый лоскут, а этот варвар обвешивается сокровищами, как новогодняя елка. Это не просто роскошь, это вызов. Он говорит: «Я настолько богат, что могу позволить себе носить на плечах целое графство, и мне не тяжело».

Джек перевернул лист, где описывались нравы московитов. Описания были сочными, пропитанными английским высокомерием и скрытым страхом.
— «Народ сей суров и к трудам привычен. Могут спать на голой земле, подложив под голову седло, и есть черствый хлеб, запивая его водой, в которой едва плавает овес. Но когда доходит до хмельного...» О, тут Ченслер прямо-таки захлебывается от восторга! «Пьют они не ради удовольствия, а ради забвения, пока разум не покинет их окончательно. А царь их, Иван, хоть и милостив к гостям, но гневом подобен молнии. Одним словом может возвысить нищего до вельможи, а другим — отправить голову князя в корзину палача».
Джек откинулся на подушки, глядя в темный потолок. Внутренний хронометр отстукивал секунды, встраивая новую информацию в его картину мира.
— Значит, Иван — это не просто король, это стихия. Как шторм в Северном море. Ты не можешь с ним спорить, ты можешь только пытаться удержаться на плаву. А его люди... — Джек криво усмехнулся. — Они рабы по доброй воле. Они гордятся своим ярмом, если оно позолочено царским взглядом. «Все они называют себя холопами его величества». Забавно. В Саутварке мы называем себя свободными людьми, пока нас не вздергивают на свободной веревке, а здесь люди добровольно лезут в петлю, лишь бы государь держал за другой конец.
Джек перелистнул на описание татарских земель. Дикая степь, кочевники, чья жизнь проходит в седле, и стрелы, которые летят быстрее, чем проклятие в спину удачливого вора.
— «Татары суть люди дикие, в законах не твердые, но в бою свирепые…» — Джек хмыкнул, откладывая лист. — Дикие и не твердые в законах? Мои любимые сожители. С ними всегда проще договориться, чем с законниками в Лондоне, у которых в голове вместо мозгов — параграфы и инструкции по затягиванию петель. Значит, Иван держит их в узде, а они огрызаются, как псы, которым недодали кости. Понимаю тебя, Иван. Трудно быть пастухом у стада, которое предпочитает жрать волков.
Он снова углубился в чтение, бормоча под нос комментарии, мешая латынь с грубым арго Саутварка. Его внутренний хронометр отстукивал секунды, складывая их в минуты тишины, прерываемой лишь шорохом страниц и рокотом Северного моря.

Дверь отворилась с тем самым тихим, вкрадчивым вздохом, который в этом замке не предвещал ни обыска, ни визита палача. В комнату вместе с прохладным сквозняком вошел аромат, который Джек теперь узнал бы даже в беспамятстве: запах сушеной валерианы, свежего вереска и того самого утреннего солнца, которое Скай ухитрялась носить в складках своего нежно-голубого платья даже под хмурым небом. Она подошла бесшумно, точно лесной зверек, прижимая к груди чистые льняные ленты и небольшую фаянсовую миску, от которой поднимался пар с резким, уксусным душком. Джек проследил за её движениями, и его внутренний хронометр, секунду назад отсчитывавший время, вдруг сбился, пропустив удар.
— Опять ты со своими припарками, птичка, — прохрипел Джек,  усмехаясь. — Оставь. Моё тело уже привыкло к этой летописи Картера, оно читает шрамы, как старый монах — псалтырь. Зачем стирать то, что написано с таким старанием?
Скай не ответила сразу. Она поставила миску на столик, прямо поверх донесений Ченслера, и опустилась на край кровати. Её пальцы, тонкие и прохладные, коснулись его лба, и Джек почувствовал то самое золотистое тепло, которое Скай источала так же естественно, как яблоня — аромат плодов.
— Лежи смирно, Ловец Снов, — мягко проговорила она, и в её серо-голубых глазах блеснула искра, которую Джек назвал бы кокетством, если бы не знал, что через секунду она может превратиться в сталь. — Если ты не дашь мне сменить повязки, я попрошу Хэмиша подержать тебя. А он, как ты знаешь, не так нежен, как я.
— Хэмиш? О, это был бы незабываемый опыт, — Джек поморщился, когда она начала разматывать бинты на плече. — Но боюсь, его шотландские объятия окончательно убедят меня в том, что Лукреций был прав: мир состоит из атомов, и мои сейчас просто разлетятся в разные стороны. Ай! Скай, клянусь всеми чертями, ты шьешь мясо так, будто это парадный дублет для короля.
— Тише, — она осторожно омыла рану, и Джек почувствовал, как огненная пульсация затихает под её ладонями. — Я стараюсь, чтобы твое плечо не решило расстаться с рукой раньше времени. Тебе ведь еще нужно будет обнимать меня.
Она закончила, закрепив новый узел, и на мгновение замерла, любуясь своей работой. Затем, отставив миску, Скай плавно, с грацией кошки, устроилась рядом. Её голова легла на его здоровое плечо, и Джек почувствовал, как тяжелое, невыносимо теплое одеяло  вдруг стало легким. Он отложил отчеты Ричарда Ченслера, и те с сухим шелестом упали на пол, как поверженные враги. Джек осторожно приобнял Скай, стараясь не тревожить израненную плоть, и вдохнул запах её волос — жасмина и цитрусов.
— Ну и ну, — шепнул он ей в макушку. — Значит, жизнь продолжается? Ты, я и мешок рукописей о Московии. Знаешь, Скай, Адамс пишет, что у русского царя скипетр из рога единорога. Интересно, если я украду его, ты сможешь сварить из него отвар, от которого у меня перестанет ныть нога, или я просто начну ржать, как конь, и требовать овса на завтрак?
Скай тихо рассмеялась, и этот звук отозвался в груди Джека теплее, чем любое лекарство. Она чуть приподняла голову, глядя на него снизу вверх, и её взгляд был полон той самой нежной лукавости, от которой у него перехватывало дыхание.
— Рог единорога? — она коснулась его щеки, обводя пальцем линию челюсти. — Боюсь, Джек, что для твоего выздоровления мне понадобится не рог сказочного зверя, а капелька твоего благоразумия. Но это, как я понимаю, товар куда более редкий и дорогой.
— Благоразумие? — Джек прижал её ближе, чувствуя, как мир за стенами комнаты, с его интригами и кровавыми рассветами, окончательно перестает существовать. — Птичка, ты требуешь невозможного. Я могу вскрыть любой замок в Лондоне, могу уйти из петли, могу даже притвориться русским князем, но быть благоразумным рядом с тобой... Это выше моих сил. Это, знаешь ли, противоречит законам моей личной анатомии.
— Тогда придется тебе смириться с ролью кузена Евгения, — Скай снова умостила голову на его плече, закрывая глаза. — Имей в виду, Евгений должен быть серьезным, важным и... не таким острым на язык.
— О, я буду само воплощение важности, — пробормотал Джек, чувствуя, как его внутренний хронометр замедляется, подстраиваясь под её ровное дыхание. — Буду ходить с таким лицом, будто у меня в кармане ключи от рая, а в сапоге — кинжал, которым я этот рай вскрою, если мне там не понравится.
— Спи уже, Ловец Снов, — шепнула Скай, и в её голосе уже слышалась сонная нега. —Сейчас есть только этот вечер. И то, что ты жив.
— Тик-так, Скай, — отозвался Джек, закрывая глаза. — Восемьдесят шесть тысяч четыреста секунд в сутках. И я готов потратить каждую из них на то, чтобы просто чувствовать, как ты дышишь мне в плечо. Даже если за это мне придется выпить целую бадью твоего уксуса. Но только одну, птичка. На вторую я не соглашусь даже под страхом вечного поста.
Тьма за веками стала теплой и вязкой, но теперь это был не деготь Ньюгейта, а мягкий шелк ночи, в которой запах моря смешивался с ароматом трав и тихим, торжественным ритмом сердца женщины, ставшей для него единственным настоящим якорем в этом безумном мире.

0

37

16 июля 1559 г.

Серый рассвет просачивался сквозь окна замка, принося с собой запах соли, мокрого камня и чего-то ещё — далёкого, тревожного, что не вписывалось в привычную симфонию утра. Джек лежал неподвижно, прислушиваясь к тишине, которая обычно предшествовала пробуждению. Внутренний хронометр отстукивал ритм: четыре тысячи двести. Четыре тысячи двести один. Он считал удары сердца, стараясь не думать о том, что нога всё ещё ноет, а плечо, зашитое Скай, тянет при каждом вдохе. Но тишина была неправильной. В ней не хватало привычного шума — криков чаек, грохота прибоя, голосов стражи в коридорах. Вместо этого откуда-то издалека, снизу, из деревни, что гнездилась у подножия скалы, доносился сухой, дробный стук.
Джек открыл глаза. Первое, что он увидел, был потолок — высокий, тёмный, пересечённый дубовыми балками, покрытыми вековой копотью. Второе — Скай безмятежно спала рядом с ним на кровати.
— Штуцеры, — прошептал он, и голос его прозвучал хрипло, срываясь на кашель. — Чёрт бы побрал этот ветер. Это штуцеры. Внизу стреляют.
Он попытался сесть. Тело ответило протестующим стоном — мышцы, ещё не до конца зажившие после Ньюгейта и Тайберна, горели, словно их промыли уксусом. Швы на ноге натянулись, и Джек заскрежетал зубами, подавляя крик. Он не привык чувствовать себя беспомощным. Даже в камере, даже на виселице, он знал, что может умереть, но мог и бороться. Сейчас же его тело было клеткой, из которой он не мог выбраться, и этот стук — сухой, ритмичный, злой — напоминал ему об этом с каждой новой дробью.

— Мать твою... — выдохнул он, спуская ноги с кровати. Холодный камень пола обжёг ступни, но он не обратил на это внимания. Он встал, чувствуя, как простреленная икра отзывается тупой, пульсирующей болью, и сделал три шага к окну. Каждый шаг давался с трудом — он опирался на стену, царапая пальцами штукатурку, и мысленно отсчитывал секунды. Четыре тысячи двести двадцать. Четыре тысячи двести двадцать один.
Окно было затянутым мутным стеклом, которое почти не пропускало свет. Джек упёрся ладонями в холодный камень подоконника и выглянул наружу.
Туман. Густой, липкий, серый — он стелился по подножию скалы, скрывая деревню, поля, даже море. Джек видел только белесую пелену, в которой тонули очертания замковых стен, и далеко внизу — смутные, едва различимые вспышки. Огонь. Или отблески выстрелов. Он не мог разобрать. Ветер, пронизывающий до костей, донёс до него запах пороха — резкий, горький, смешанный с солью и дымом. Джек прижался лбом к холодному стеклу, пытаясь разглядеть хоть что-то, но туман был непробиваемым, как стена Ньюгейта. Он сжал кулаки так, что костяшки побелели, и почувствовал, как внутри него что-то оборвалось. Беспомощность. Это чувство было хуже плети, хуже верёвки на шее, хуже всего, что он пережил. Он был здесь, наверху, в безопасности, а внизу — там, где должны были быть его люди, его друзья, — кипел бой. И он не мог даже разглядеть, кто побеждает.
— Ты бесполезен, — прошептал он сам себе, и голос его сорвался на хрип. — Бесполезен, как мокрая тряпка. Даже если они ворвутся в замок, ты не сможешь поднять меч. Ты не сможешь даже добежать до лестницы, не рассыпавшись по швам.

Джек закрыл глаза. Стук штуцеров продолжался — редкий, но ритмичный. Он мог бы сосчитать выстрелы, если бы захотел. Внутренний хронометр уже начал отсчёт, но Джек усилием воли заставил его замолчать. Сейчас ему не нужны были секунды. Сейчас ему нужна была польза. Но он ничего не мог сделать. Мысль о том, что он сейчас спрыгнет с парапета, просто чтобы перестать чувствовать эту беспомощность, мелькнула в его голове, острая и соблазнительная, как удар кинжала. Внизу — камни, но камни были мягче, чем эта грызущая изнутри пустота. Он представил, как его тело падает вниз, рассекая туман, и на мгновение ему стало легче. Только на мгновение.
Он шагнул назад от окна. Его дыхание было прерывистым, и в ушах звенело — то ли от напряжения, то ли от далёких выстрелов. Он стоял посреди комнаты, босой, в одной сорочке, и смотрел на свои руки. Пальцы, всё ещё чувствительные, всё ещё ловкие, лежали на его бёдрах, и он знал: эти пальцы могут всё. Они могут вскрыть любой замок, перерезать любую глотку, украсть любую тайну. Но сегодня они были бесполезны. Сегодня он мог только стоять и слушать, как стреляют внизу. Он сделал глубокий вдох, сжал зубы и начал одеваться. Штаны — широкие, шерстяные, тёплые. Он натянул их с трудом, чувствуя, как шов на ноге тянет, и судорожно затянул пояс. Туника — тёмная, грубая, не стесняющая движений — легла на плечи, и он запахнул её, не завязывая. Босиком. Ему было плевать на сапоги. Он вышел в коридор и, опираясь на стену, направился к лестнице, ведущей на парапет. Каждый шаг отзывался болью в икре, но он шёл. Шёл, потому что не мог оставаться в комнате. Шёл, потому что должен был видеть. Даже если туман скрывал всё. Даже если он не мог помочь.

Парапет встретил его ледяным ветром. Камень под ногами был холодным и шершавым, и Джек чувствовал каждую его трещину ступнями. Он подошёл к зубчатой стене, опёрся на неё ладонями и посмотрел вниз. Туман клубился у подножия скалы, густой и молочный, как пар над чашкой чая. Внизу, где-то в его глубине, всё ещё доносились выстрелы — теперь они звучали глуше, словно бой отдалялся. Или затихал. Джек не знал. Он вцепился пальцами в камни, чувствуя, как холод пробирается сквозь кожу, и закрыл глаза. Он хотел закричать. Хотел разбить кулаки о стену. Хотел спрыгнуть вниз, просто чтобы сделать хоть что-то. Но он стоял неподвижно, как статуя, высеченная из того же гранита, что и замок. Беспомощность. Она была тяжелее, чем кандалы. Она была холоднее, чем верёвка на шее. Она была тем, что он ненавидел больше всего на свете.
— Ты себя жалеешь, — прошептал он, и голос его был ровным, без эмоций. — Ты стоишь здесь, как баба на базаре, и думаешь о том, как тебе плохо. А там, внизу, люди умирают. Люди, которые впустили тебя в свой дом, дали тебе кров и еду. А ты стоишь и ноешь. Стыдно, Джек. Стыдно.
Он открыл глаза и посмотрел на свои руки. Пальцы всё ещё сжимали камень. Он медленно разжал их и вернулся в комнату за скрипкой. А потом снова вернулся на стену. Он взял её в руки, провёл пальцами по струнам, и тонкий, жалобный звук прорезал шум ветра. Он не был похож на пение. Он был похож на крик чайки, потерявшей стаю. Но Джек знал эту мелодию. Он знал её с детства, с той поры, когда его отец, ещё живой, ещё не сожжённый на костре, играл её по вечерам, глядя на заходящее солнце. Старая баллада о том, что даже когда кажется, что всё потеряно, даже когда руки опускаются, надо продолжать. Просто продолжать.

Джек положил скрипку на плечо и зажмурился. Первый аккорд вышел хриплым и рваным, как дыхание раненого зверя. Но Джек не остановился. Он продолжал, потому что не мог иначе. Потому что это было единственное, что он мог сделать сейчас — играть. Играть для тех, кто сражался внизу. Играть для себя. Играть, чтобы не сойти с ума от чувства собственной ничтожности. Мелодия поплыла над замком, холодная и чистая, как северный ветер. Она была грубой, в ней не было филигранной красоты придворных лютнистов, но она была настоящей. В ней была боль, ярость и — вопреки всему — надежда. Джек играл, и его пальцы бегали по струнам, и ветер подхватывал звуки, унося их вниз, в туман, туда, где шёл бой. Он не знал, кто победит. Он не знал, увидит ли он Скай сегодня вечером, или его разбудит чужой голос, сообщающий о смерти. Но он играл. Потому что это было единственное, что он умел делать лучше всего. Удерживать себя от края.
Джек играл, и ветер подхватывал звуки, закручивая их в спирали, унося в туман. Ветер, казалось, слышал его музыку. Ветер, казалось, плакал вместе с ним — тихо, беззвучно, но от его прикосновения слёзы на щеках Джека высыхали прежде, чем успевали скатиться. Мелодия была рваной, как его рубашка после пыток, и в ней слышались обрывки того, что когда-то могло стать красивым — если бы мир был другим.

А потом, когда казалось, что мелодия вот-вот сорвётся в пропасть, как его собственное тело в день казни, Джек резко изменил направление. Он вонзил смычок в струны с яростью, которая могла бы сломать шею любому, кто посмел бы встать у него на пути, и из скрипки полился быстрый, дробный ритм. Это был ритм шагов. Тысячи шагов. Шагов людей, которые шли в бой, зная, что многие не вернутся, но зная также, что отступать нельзя. Это был ритм атаки — жёсткий, как штык мушкета, и одновременно гибкий, как танец борца, в котором каждое движение превращает силу противника против него самого.
Джек играл этот ритм, и его внутренний хронометр вдруг перестал быть просто механизмом отсчёта. Он слился с музыкой. Каждый удар смычка о струны был ударом сердца, каждый взмах — вдохом. Мелодия стала его дыханием, его пульсом, его единственным способом быть здесь, на этом парапете, не сходя с ума от мысли, что где-то внизу люди умирают, а он бесполезен. В кульминации, когда мелодия достигла своей самой высокой, самой звонкой точки, Джек услышал в ней голос. Не свой голос — чужой. Голос его отца, который когда-то, много лет назад, учил его этой самой балладе. Отец сидел у камина, и его пальцы, мозолистые от каменной кладки, касались струн с неожиданной нежностью. «Слышишь, сын? — говорил он, и в его голосе звучала та же суровая надежда, что сейчас звучала в музыке Джека. — Это про то, как встать, когда ударили. Про то, как идти, когда ноги не держат. Про то, как дышать, когда горло сжато». Джек тогда не понимал. Теперь он понимал слишком хорошо. Мелодия требовала от него всех сил. Он не мог позволить себе сфальшивить, не мог позволить себе ослабнуть — потому что тогда он сдался бы. Сдался бы перед отчаянием, которое поднималось в груди, перед злостью на собственное бессилие, перед желанием просто перестать чувствовать. Но он играл. Он играл до тех пор, пока пальцы не заныли, а струны не нагрелись от его прикосновения. Он играл до тех пор, пока туман внизу не начал редеть, открывая проблески серого моря и чёрных скал.

Мелодия умирала медленно. Она не обрывалась внезапно, как жизнь на виселице. Она затихала, как затихает ветер после шторма. Сначала ушли высокие ноты — они растворились в воздухе, как крики чаек, улетевших к горизонту. Потом стих ритм — он замедлился, превратился в мерное дыхание уставшего человека, который наконец позволил себе сесть и выдохнуть. Остался только низкий, гудящий звук, похожий на гул моря, который, казалось, исходил не от скрипки, а от самого замка. И тишина. Тишина, в которой больше не было слышно выстрелов. Тишина, которая могла означать либо победу, либо конец.
Джек опустил скрипку на колени и уставился в туман. Пальцы его дрожали — не от холода, не от напряжения, а от того, что он отдал этой мелодии всё, что у него было. В ней была его боль, его ярость, его надежда. И, возможно, она была услышана не только ветром. Возможно, тот, кто шёл в бой, услышал этот крик скрипки, и она придала ему силы. Или, может быть, он просто хотел так думать. Джек закрыл глаза и провёл пальцами по струнам, извлекая последний, затихающий аккорд. Он был чистым. Он был честным. И в нём не было места для жалости.

Внутренний двор замка Даноттар был вырублен в самой плоти скалы, будто кто-то гигантской ложкой выскреб гранит, оставив после себя каменный мешок, открытый небу и солёным ветрам. Серая кладка стен, покрытая мхом и лишайником, уходила вверх на добрых тридцать футов, создавая колодец, в котором звуки приобретали странную, гулкую глубину. Северное море дышало где-то за зубчатыми стенами — его голос доносился сюда приглушённым, ритмичным рокотом, словно огромный зверь ворочался во сне. Ветер, пропитанный солью и холодом, задувал во двор с настойчивостью пьяного собутыльника, который не понимает слова «нет», и трепал редкие пучки чахлой травы, пробившейся между камней мостовой.
Посреди этого каменного колодца, под самым солнцем, которое здесь, на севере, казалось особо ярким, стояла виселица. Она была грубой, и её сколотили за утро по приказу Райна Бойда, человека, который знал, что такое настоящий страх. Тяжёлые балки из почерневшего дуба, обугленные временем и непогодой, образовывали мрачный треугольник. Перекладина, на которой покачивалась новая, крепко сплетённая верёвка, была укреплена железными скобами, вогнанными в камень с жестокой основательностью. Пахло здесь деревом, дёгтем и той особенной, звенящей пустотой, которая бывает только на эшафотах. Джек стоял перед ней, задрав голову, и на его губах играла кривая, почти злая усмешка.
— Я смотрю, Райн основательно подошёл, — проговорил он, не оборачиваясь к Хэмишу, который возвышался за его спиной, как скала в тартане. — У вас, шотландцев, забавное чувство юмора.
Хэмиш хмыкнул, скрестив руки на груди. Его лицо, обветренное и суровое, выражало крайнюю степень скептицизма человека, который видел достаточно, чтобы знать — добром это не кончится.
— Лэрд сказал, что тебе нужно место для тренировок, — прогудел шотландец, и его голос, густой и низкий, разнёсся по каменному мешку с силой удара в набат. — Но я, Джек, скажу тебе честно: это дурная затея. Здесь камни твёрдые, как башка констебля Картера, а твои кости, прости Господи, только что срослись.
— Если он их снова сломает, — заметила Кат слишком спокойным тоном, — я стану соучастницей Скай в убийстве.

Джек медленно обошёл виселицу, касаясь пальцами шершавого дерева. Его внутренний хронометр отстукивал ритм, спокойный и размеренный. Три тысячи двести. Три тысячи двести один. Два дня отдыха, два дня чая, два дня того, что он почти привык к мысли, что больше не висит на тайбернской петле. Но привычка — она, как старая любовница, возвращается в самый неподходящий момент. Он снова чувствовал на шее холод верёвки, снова слышал хруст деревянного люка под ногами.
— Дурная затея, говоришь? — Джек обернулся и уставился на Хэмиша с той особенной наглостью, которую вырабатывают только годы, проведённые на границе между жизнью и петлёй. — Хэмиш, дружище, если бы я слушал всех, кто называл мои затеи дурными, я бы сейчас сидел где-нибудь в Саутварке, вязал корзины и радовался жизни. А так — я пережил Ньюгейт, я пережил Тайберн, и я, клянусь отмычками, переживу эту деревянную конструкцию, даже если она собрана из тех самых досок, что должны были стать моим гробом.

Он подошёл к виселице, нащупал пальцами верёвку. Она была новой, грубой, пахла пенькой и тем особенным, тревожным запахом, который Джек запомнил навсегда. Он замер на мгновение, прислушиваясь к себе. Сердце билось ровно. Страх — липкий и холодный — свернулся в груди комком, но не мешал дышать. Он учился жить с этим страхом, как живут с застарелой раной, которая ноет к дождю.
— Слушай сюда, — произнёс он, обращаясь к Хэмишу, и голос его стал громче, почти лекторским. — Ты сейчас будешь свидетелем величайшего трюка в области акробатического выживания. Это называется «Пляска святого Витта». Название придумал не я, но если кто-то скажет, что это звучит как имя еретического танца, я отвечу, что так оно и есть. Смотри, запоминай и не вздумай хлопать — я сегодня не в настроении для оваций.
Он легко, почти играючи, запрыгнул на деревянное основание эшафота. Доски под ногами скрипнули, и Джек на мгновение замер, чувствуя, как прошлое цепляется за его лодыжки холодными пальцами.
— Всё начинается с предварительного зажима, — сказал он, поднимая верёвку и примеряя её к шее. — Я объясню тебе как для ребёнка, Кат, потому что ты хотела учиться. Итак, за секунду до того, как люк дрогнет, я напрягаю глубокие мышцы шеи — вот эти, — он провёл пальцами по шее, показывая, — и увожу подбородок вбок. Это, девочка моя, меняет траекторию рывка. Вместо того чтобы ударить прямо в сонную артерию, верёвка скользит. Как масло по сковороде.
— А для закона есть разница, — задумчиво спросила Кат, поглядывая на него из-под ресниц, — просто убивать, или особо жестоко?
Хэмиш нахмурился, но промолчал. Он стоял у стены, уперев руки в бока, и выражение его лица говорило, что он мысленно уже молится всем святым Шотландии, чтобы этот сумасшедший англичанин не разбил себе голову прямо на его глазах
— Шаг второй, — продолжил Джек, и голос его стал мягче, почти задумчивым. — Хронофильный вывих. Звучит страшно, но на деле это просто вопрос самой малой доли секунды. В момент пикового рывка я не сопротивляюсь, я расслабляю суставы и позволяю весу тела временно подвывихнуть нижнюю челюсть и ключицу. Да-да, это больно. Но поверьте, это гораздо менее больно, чем сломанная шея. Здесь главное — рассчитать момент, и вот здесь, — он постучал себя по виску, — работает мой хронометр.
Джек встал на самый край эшафота, надел веревку на шею, подтянул петлю и посмотрел вниз. Земля была далеко, но не настолько, чтобы у него закружилась голова. Он сделал глубокий вдох, чувствуя, как ветер, пахнущий морем и свободой, касается его лица.
— Шаг третий, — сообщил он тоном циркового зазывалы. — Маятник. Когда люк распахивается, я не падаю, ребята. Я лечу. Я использую инерцию падения и резко выбрасываю ноги вверх, превращая свою тушу в маятник. Вертикальный вектор силы превращается в круговой. Это, — он усмехнулся, — чистая физика.
Джек оттолкнулся от края эшафота и шагнул в пустоту.
Всё произошло за долю секунды. Его тело, наученное годами акробатики и смертельных трюков, сработало быстрее, чем мозг успел отдать приказ. Он резко скрутил корпус, выбрасывая ноги вверх, вонзая их в воздух над пустотой. Веревка натянулась с мерзким, скрипучим звуком, но он уже использовал её инерцию, закручиваясь вокруг оси, как волчок. Для Хэмиша и  Кат, стоявших внизу, это наверняка выглядело как безумный танец — тело Джека вращалось на верёвке, описывая идеальные дуги, и каждый его поворот был выверен до дюйма. В самой верхней точке амплитуды, когда верёвка на мгновение ослабла, Джек плавно, почти невесомо, спрыгнул на эшафот, встав на полусогнутые ноги. Он сделал паузу, встряхнул головой, поправляя воротник, и уставился на зрителей с победоносной наглостью, от которой у любого нормального человека должно было зачесаться в кулаках.
— Шаг четвёртый, — выдохнул он, тяжело дыша, но не подавая вида, что ему больно. — Вытекание. В высшей точке, когда натяжение ослабевает, я просто вытекаю из петли. Как вода из треснувшего кувшина. Главное — вовремя вправить челюсть. Хруст, конечно, тот ещё, но, знаете, это добавляет шарма. Особенно когда ты смотришь в лицо палачу и видишь, как у него отвисает челюсть. Картер бы оценил.
— Уже можно смотреть? — Спросила Кат, приоткрывая глаза. — Судя по голосу — да, но учитывая, сколько в последнее время странностей в мире... Ты там цел, с этой чистой физикой?
Хэмиш покачал головой. Его лицо было каменным, но в глазах мелькнула тень уважения.
— Ты, Джек, либо безумец, либо гений, — пробасил он. — Я ещё не решил, что из этого хуже. Но то, что ты только что вытворил... это было похоже на то, как лосось прыгает через водопад. Только лосось хоть знает, куда плывёт. А ты — ты просто летишь в неизвестность и надеешься, что ветер подхватит.
Джек усмехнулся, снова берясь за верёвку. Его пальцы прошлись по пеньковым волокнам, будто гладили струны скрипки.
— Кат, — произнёс он, и голос его стал чуть тише, почти задумчивым. — Ты когда-нибудь задумывалась, почему я выжил в Ньюгейте? Почему я выжил на Тайберне? Я не гений, и я не безумец. Я просто человек, который однажды решил, что будет жить. Не вопреки, не назло, а просто — будет.
Он затянул верёвку на шее, проверил узел и снова подошёл к краю эшафота.
— Давай, Хэмиш, ещё раз. Смотри и учись, Кат. Если я сломаю себе шею, обещаю, что явлюсь тебе во сне и научу вязать разные узлы. Это, между прочим, полезный навык для шотландской жены.
Хэмиш вздохнул с таким отчаянием, что его плечи поникли, и, перекрестившись, пробормотал что-то на гэльском.
— Почему именно для шотландской?
— Потому что для английской будет дико неприлично. Ну что ж. Поехали, Хэмиш!
Ветер завывал в каменном колодце двора, и Джеку казалось, что он слышит в нём не только голос моря, но и смех собственного отца, который, возможно, сейчас смотрел на него откуда-то сверху и одобрительно кивал, узнавая в сыне ту же дикую, непокорную жилку, за которую его самого когда-то отправили на Тайбернский холм.

0

38

17 июля 1559

Северное море не умело молчать. Оно ворчало и ночью, и с рассветом, и тогда, когда солнце уже поднималось над серыми водами, окрашивая лишь верхушки волн жидким золотом, а сами они оставались тяжёлыми, свинцовыми, будто выкованными из холодного металла. Этот ровный, вечный гул проникал даже сквозь толстые стены Даннотара, сложенные из тёмного камня на самой кромке обрыва, где ветер хозяйничал с таким нахальством, словно был единственным законным владельцем замка. Он пробирался в окно покоев, шевелил льняную занавесь, приносил с собой запах соли, водорослей и мокрого гранита — запах мира, в котором не было ни виселиц, ни тюремщиков, ни человеческой вони. Джек проснулся не сразу. Сознание долго плавало где-то между сном и явью, не желая признавать очевидное. Слишком много секунд начиналось одинаково: с тяжёлого пробуждения на сырой соломе, со скрипа засова, с брани надзирателя, с тупой уверенности, что сегодняшний день ничем не отличается от вчерашнего и кончится так же дурно. Поэтому он ещё долго лежал неподвижно, не открывая глаз, позволяя слуху выполнить работу прежде зрения. За стеной не звенели цепи. Никто не кашлял кровью. Не слышалось шарканья крыс по прогнившим доскам. Вместо этого где-то высоко перекликались чайки, под окнами лениво покрикивали караульные, а море с таким достоинством било в подножие скалы, будто исполняло древний обряд, существовавший ещё тогда, когда люди не додумались делить землю на королевства и рубить друг другу головы во имя государей.
Он открыл глаза и несколько мгновений просто смотрел на потолок, где тяжёлые дубовые балки были такими же старыми, как сама крепость. Дерево давно потемнело от времени, но сохранило терпкий запах смолы. В камине догорали угли, и от них исходило приятное тепло, непривычное человеку, привыкшему просыпаться от холода, пробирающегося под кожу. Странное дело... впервые после Тайберна он не чувствовал, будто кто-то продолжает сжимать его шею грубой пеньковой верёвкой. Не было того панического вдоха, после которого он долго хватался за горло, убеждая себя, что петли нет. Он осторожно втянул воздух полной грудью и лишь тогда почувствовал тупую боль в левом плече. Шов ныл, словно напоминая, что чудеса, если и случаются, никогда не бывают бесплатными.
— Ну, здравствуй, — пробормотал Джек, обращаясь то ли к боли, то ли к самому себе. — А я уж испугался, что Господь решил сделать меня святым. Нет уж... святой без шрамов — всё равно что трактирщик без долгов. Подозрительное создание.
Он сел на кровати и невольно прислушался к собственному телу так, как часовщик прислушивается к механизму, который сам собирал долгими вечерами. Сердце било ровно. Голова была ясной. Руки не дрожали. Даже ноги, которым в Ньюгейте пришлось пережить столько часов в кандалах, отзывались лишь привычной ломотой. И вдруг он понял, отчего это утро казалось необычным. Ему было хорошо. Не весело, не радостно, не спокойно — таких роскошных чувств судьба ещё не отпустила ему полной мерой. Но хорошо. Просто хорошо. Тело наконец перестало бороться само с собой. Оно вновь стало союзником, а не развалиной, которую приходилось таскать на собственной спине. Мысль эта показалась настолько непривычной, что Джек даже усмехнулся.
— Скай... — произнёс он тихо, словно боялся спугнуть само воспоминание. — Если ты когда-нибудь потребуешь плату за своё лечение, боюсь, мне придётся обчистить сокровищницу самого Господа.
Он поднялся и босыми ступнями ощутил прохладу гладкого каменного пола. Камень был холоден, но холод этот бодрил, а не кусал. Несколько мгновений Джек стоял неподвижно, прикрыв глаза, словно собираясь с мыслями, затем медленно поднял руки над головой. Со стороны могло показаться, будто он начал молитву, однако молился он не небесам. Он разговаривал с собственным телом — единственным товарищем, который ни разу не покинул его за все двадцать семь лет жизни, хотя судьба обращалась с ним хуже, чем с любой вьючной лошадью. Движения следовали одно за другим без малейшей спешки, словно были частью давно заученного обряда. Он вытянул позвоночник так, что казалось, ещё немного — и коснётся дубовых балок, затем начал медленно складываться вперёд. Не согнулся, а именно сложился, позвонок к позвонку, будто каждая кость жила собственной жизнью и точно знала своё место. Ладони легли на камень, лоб коснулся коленей, дыхание сделалось глубоким и размеренным. Потом правая нога скользнула далеко назад, таз опустился почти к самому полу, грудная клетка раскрылась навстречу утреннему свету, а позвоночник начал медленно закручиваться, подобно виноградной лозе, обвивающей старый вяз. Суставы тихо потрескивали, мышцы натягивались и расслаблялись, сухожилия оживали после вынужденного бездействия. Не было в этих движениях ничего показного. Так кузнец каждое утро проверяет молот, так опытный моряк ощупывает канаты перед выходом в море, так воин убеждается, что тело по-прежнему готово повиноваться прежде мысли. Лишь однажды лицо его дрогнуло. Когда он медленно выгнулся назад, заставляя позвоночник принять форму тугого лука, зашитое плечо обожгло такой болью, что перед глазами на одно короткое мгновение вспыхнуло совсем другое утро — сырое, лондонское, с грязной площадью Тайберна, мокрой петлёй и чёрной перекладиной виселицы, на которой лениво покачивалась верёвка. Память оказалась коварнее любой раны. Она хватала человека за горло именно тогда, когда он начинал верить, будто спасся.
Джек замер, медленно выдохнул и заставил воспоминание исчезнуть. Не прогнал — позволил ему пройти, как проходит грозовая туча, если не гнаться за ней взглядом.
— Нет, дружище, — негромко сказал он собственному плечу, осторожно выходя из сложнейшего изгиба. — Сегодня ты не убедишь меня, что мы всё ещё болтаемся на верёвке. Не выйдет. Мы уже имели удовольствие умереть однажды. Второй раз становится скучно.
Постепенно движения становились сложнее. Он удерживал вес тела на одних ладонях, медленно переносил его с руки на руку, опускался так низко, что грудь почти касалась пола, затем столь же плавно переходил в стойку, где всё его тело вытягивалось в прямую линию, удерживаемую лишь силой пальцев. Когда разминка закончилась, Джек ещё некоторое время стоял неподвижно, прислушиваясь к биению собственного сердца. Оно работало ровно, спокойно, без прежнего отчаянного стука загнанного зверя. Он провёл ладонью по перевязи на плече, удовлетворённо кивнул самому себе, тщательно омылся холодной водой и только тогда подошёл к дубовому сундуку, на котором лежала аккуратно сложенная одежда. Он осторожно натянул рубаху, стараясь не потревожить плечо, застегнул кафтан, подпоясался и несколько раз резко повернул корпус, проверяя, не мешает ли одежда движениям.
Полированная стальная пластина, заменявшая зеркало, отразила незнакомца. Высокий человек с прямой осанкой, тёмной бородой и холодными глазами смотрел внимательно и без всякой жалости. Ньюгейт успел высечь на его лице резкие линии, словно неведомый скульптор решил убрать всё лишнее, оставив лишь кости, волю и усталость.
«Пожалуй, — подумал Джек, разглядывая собственное отражение, — смерть всё-таки дурная портниха. Кроит быстро, а сидит потом кое-как».
Он вышел из комнаты и медленно поднялся по узкой винтовой лестнице, отполированной подошвами стольких поколений, что ступени в середине стали вогнутыми. Камень здесь хранил прохладу даже в июльское утро. В узких бойницах уже гудел ветер, принося всё тот же вкус соли, и с каждым десятком ступеней дыхание моря становилось громче, пока наконец не заглушило все прочие звуки замка.
Крепостная стена встретила его таким простором, что Джек невольно остановился. Перед ним лежало северное море — суровое, бескрайнее, неукротимое. Чёрные утёсы уходили отвесно вниз, где волны с яростью разбивались о камень, рассыпаясь белой пеной, похожей на седину древнего великана. Чайки кружили в потоках ветра с той ленивой уверенностью, какой никогда не обладал ни один человек, потому что люди слишком часто строят виселицы, крепости и троны, забывая, что для моря всё это не более чем краткая прихоть смертных. Джек опёрся ладонями о зубец стены и неожиданно поймал себя на том, что уже несколько минут ни о чём не думает. Не высчитывает расстояний. Не ищет взглядом возможных путей бегства. Не замечает слепых зон караула. Просто смотрит, как море спорит со скалой, и впервые после Тайберна ощущает себя не беглецом, не преступником, не человеком, которого уже однажды повесили, а живым. И этого неожиданно оказалось достаточно.

После полудня Даннотар будто выдохнул. Утренний переполох, приезд гостей, ссоры, разговоры, бесконечные шаги по двору — всё это словно растворилось в тяжёлом морском воздухе. Замок жил своей жизнью: где-то гремела кузница, со стороны конюшен доносилось ржание лошадей, в открытых воротах мелькали люди, однако сюда, к самому краю чёрных скал, долетали лишь обрывки этих звуков. Здесь всем властвовало море. Оно мерно билось о камень далеко внизу, выбрасывая вверх холодную солёную пыль, и Джек сидел на огромном валуне, нагретом редким шотландским солнцем, лениво наблюдая, как чайки режут ветер над пенящимися волнами. После виселицы Джек всё чаще ловил себя на подобных минутах неподвижности. Когда-то он считал их бесполезной роскошью. Мир принадлежал тем, кто постоянно двигался, говорил, придумывал очередную дерзость или очередную неприятность. Остановишься — тебя догонят собственные мысли. А вот теперь мысли уже догнали его сами, и, как ни странно, оказались не такими страшными, как представлялось прежде.
"Забавно, — думал он, перекатывая между пальцами гладкий морской камешек. — Я всю жизнь был уверен, что человек меняется постепенно. По крупице. По капле. Врёшь, Джекки. Иногда достаточно одного рывка под ногами, одной петли на шее и одного вдоха, которого уже не надеешься сделать, чтобы проснуться совсем другим человеком."

Он не стал добрее. Это Джек понимал слишком хорошо. Не стал терпеливее, смиреннее или благочестивее. Язвительность никуда не исчезла, привычка смеяться над опасностью — тоже. Но что-то всё-таки умерло на том эшафоте. Кажется, та часть его души, которая постоянно куда-то спешила. Теперь время вдруг перестало быть противником. Ему не хотелось хватать жизнь обеими руками, словно она вот-вот убежит. Напротив, впервые за долгие годы он начал замечать запах моря, вкус простого хлеба, тепло солнца на лице... Всё то, что прежде существовало где-то рядом, но никогда не задерживалось в памяти.
"Выходит, чтобы научить жить, меня сначала пришлось почти убить."
Мысль показалась настолько нелепой, что он тихо усмехнулся. Бог, если уж существовал, определённо обладал весьма своеобразным чувством юмора. Камень рядом едва заметно дрогнул под чужим весом. Джек не обернулся сразу. Он и без того узнал шаги. Райн всегда ходил так, словно не желал тревожить землю сильнее необходимого, но при этом умудрялся производить впечатление человека, которому ничто не сможет преградить дорогу, если он всё-таки решит идти дальше. Некоторое время они сидели молча. Джек не любил людей, считавших молчание неловкостью, которую непременно следует чем-нибудь заполнить. С Райном было легко именно потому, что тот никогда не торопился с разговорами. Иногда человеку полезно сперва послушать море. Оно говорит честнее многих. Наконец Райн глубоко вдохнул солёный воздух и медленно выдохнул.
— Спрятался?
Джек лениво покосился на него.
— Нет. Если бы прятался, сел бы по другую сторону замка. Здесь меня слишком легко найти.
Уголок рта Райна дрогнул.
— Справедливо.

Они снова замолчали. Ветер трепал светлые волосы хозяина Даннотара, и только теперь Джек заметил, насколько тот устал. Не физически — такую усталость легко узнать по тяжёлому дыханию или скованным движениям. Нет. Эта жила глубже. Она собирается где-то возле глаз, делая взгляд старше на несколько лет. За последние дни Райн почти не оставался один. Сначала свадьба, потом бесконечные гости, кланы, просьбы, советы, чужие надежды, чужие страхи. Каждый приходил к лэрду со своей бедой, словно само положение человека обязывало знать ответы на все вопросы.
"Вот поэтому я никогда не мечтал ни о власти, ни о замках. Виселица, конечно, неприятная штука. Но обязанности, похоже, убивают ничуть не хуже."
Райн словно услышал эту мысль.
— Устал, — признался он неожиданно просто. — Боги, Джек... как же я устал от людей.
Он негромко рассмеялся, но смех этот прозвучал почти виновато.
— Представляешь? Я ведь люблю их. Правда люблю. Хочу, чтобы им жилось лучше. Чтобы перестали бояться завтрашнего дня. Чтобы дети не голодали, чтобы вдовы не оставались без помощи, чтобы кланы наконец перестали искать повод перегрызть друг другу глотки. А сегодня поймал себя на том, что увидел очередную делегацию и первым делом подумал: "Только не сейчас. Хоть час. Дайте мне хоть один час без людей."
Джек слушал молча. Он знал, что сейчас Райну нужен не совет, а человек, который не станет перебивать исповедь дешёвыми утешениями.
Райн долго смотрел на море, словно надеялся найти ответ среди волн, потом негромко продолжил:
— И ведь дело не во мне. Если бы только во мне... — Он медленно покачал головой, и Джек вдруг заметил, как невольно легла ладонь Райна на висок. Движение было почти бессознательным, но от внимательного взгляда не укрылось. — Я боюсь за неё. За Катриону. За малыша. Чем больше вокруг нас становится людей, тем больше появляется тех, кто может захотеть использовать нас, причинить вред, отомстить, доказать что-нибудь самим себе. Сегодня была Морвен. Завтра придёт кто-нибудь ещё. А потом ещё... Иногда мне кажется, что я сам открыл ворота крепости для всех бед, которые только существуют на свете.

Джек медленно провёл ладонью по шероховатой поверхности камня, чувствуя под пальцами следы тысяч штормов. Он долго не отвечал, потому что слишком хорошо понимал этот страх. Не тот, который испытываешь за себя. Такой страх ему давно наскучил. Страшнее было другое — когда появляется человек, потерять которого ты уже не имеешь права.
"Вот оно. Кажется, ты наконец стал настоящим мужем. Не тогда, когда надел кольцо. Не тогда, когда лёг с ней в одну постель. А сейчас. Когда впервые испугался не собственной смерти, а её."
Он искоса посмотрел на Райна и невольно улыбнулся уголком губ.
— Поздравляю.
Райн удивлённо повернул голову.
— С чем?
— Ты пропал.
Увидев, как тот нахмурился, Джек негромко усмехнулся.
— Совсем пропал. Теперь у тебя есть люди, ради которых ты добровольно полезешь в пасть дьяволу, и самое смешное — даже торговаться не станешь. Добро пожаловать в орден, из которого никто не выходит по своей воле.
Райн невольно усмехнулся, но улыбка эта быстро погасла. Он опустил взгляд к волнам, долго следил за тем, как очередной вал разбивается о подножие утёса, превращаясь в клочья белой пены, и лишь потом тихо покачал головой.
— Знаешь... хуже всего даже не это. Я ведь всегда думал, что понимаю, что такое ответственность. Когда жил дома, казалось, понимаю. Когда собирал вокруг себя людей — тоже. Когда иду в бой — тем более. А теперь всё оказалось каким-то... ненастоящим. Тогда я отвечал за дело, за замысел, за людей вообще. Теперь... теперь всё иначе. Иногда Катриона просто идёт где-нибудь во дворе, а я уже ищу глазами, обо что она может споткнуться. Иногда ловлю себя на том, что просыпаюсь среди ночи только затем, чтобы убедиться, что она спокойно дышит. А когда узнал про ребёнка... Боги, Джек... я ведь никогда ещё так не боялся.

Джек не спешил отвечать. Он давно заметил одну странную особенность человеческой души: пока человек сам не договорит свою мысль до конца, любые чужие слова будут лишь шумом. Поэтому он молча слушал, ковыряя носком сапога сухой мох, проросший между камнями, и краем глаза наблюдал за Райном. Тот не играл в откровенность. Не искал сочувствия. Просто впервые за долгое время позволил себе перестать быть лэрдом хотя бы перед одним человеком.
— Самое глупое, — продолжал Райн после долгой паузы, — что я ведь понимаю: защитить её от всего не смогу. Невозможно. Ни стенами, ни мечом, ни людьми. И всё равно каждый раз думаю, будто ещё немного постараюсь — и получится. Словно существует такое место, где зло однажды скажет: "Ну ладно. Дальше я не пойду."
Джек тихо хмыкнул.
— Если найдёшь такое место, обязательно покажи. Я бы там дом купил.
Райн коротко рассмеялся, и Джек почувствовал удовлетворение. Смех получился настоящим. Пусть длился всего несколько ударов сердца, но этого оказалось достаточно, чтобы напряжение немного отпустило.
— Видишь? — продолжил он уже спокойнее. — Вот за это я тебя и уважаю. Ты ещё не сошёл с ума окончательно.
— Это почему?
— Потому что боишься.
Райн нахмурился.
— Странная похвала.
— Вовсе нет.
Джек поднял небольшой плоский камешек, несколько раз перекатил его в ладони и лёгким движением пустил по воде. Камень ударился о поверхность раз, другой, третий, оставляя за собой цепочку быстрых кругов, после чего исчез в волнах.
— Самые опасные люди, которых я встречал, были совершенно бесстрашными. Один потому, что считал себя избранником Господа. Другой — потому, что мнил себя умнее смерти. Третий вообще не понимал, чего следует бояться. Все трое кончили плохо и успели прихватить с собой кучу народа. Страх — вещь неприятная, спорить не стану, но иногда он напоминает человеку, что рядом есть те, кого нельзя разменивать на собственную гордость.

Он ненадолго умолк, прислушиваясь к гулу прибоя. Когда-то такие слова показались бы ему почти проповедью, а он терпеть не мог проповедников. Забавно. Похоже, виселица всё-таки украла у него что-то помимо безрассудства.
— Только не путай страх с недоверием, — сказал он наконец, повернувшись к Райну. — Это разные звери. Если начнёшь видеть убийцу в каждом госте, Кат очень скоро перестанет узнавать человека, за которого вышла замуж. А ты ведь не этого хочешь.
Райн медленно кивнул.
— Не этого.
— Вот именно.
Джек провёл ладонью по лицу, чувствуя, как солёный ветер холодит кожу. Некоторое время он молчал, и Райн, научившийся за эти месяцы понимать его лучше многих, не торопил.
— Когда петля затянулась на моей шее, — тихо произнёс он, не отрывая взгляда от моря, — знаешь, о чём я подумал последним?
Райн отрицательно покачал головой.
— Не о себе.
Джек усмехнулся почти виновато.
— Представляешь? Всю жизнь прожил законченной сволочью, уверенной, что собственная шкура — самое дорогое имущество на свете, а в последний миг думал совсем о другом. О людях, которых больше не увижу. О тех, кому не успел сказать... всякое. Тогда я ещё не понял, что именно умерло вместе с тем Джеком, которого повесили в Лондоне. Теперь, кажется, начинаю понимать.

Он повернул голову и посмотрел прямо на Райна.
— Раньше я считал свободой возможность уйти, когда захочу. Никому ничего не обещать. Ни за кого не отвечать. Не принадлежать никому. Красивое было заблуждение. Очень удобное. А теперь выяснилось, что настоящая свобода — это самому выбрать людей, ради которых останешься, даже если будет проще уйти.
Джек улыбнулся краешком губ.
— Поэтому не стыдись своего страха. Просто привыкай к нему. Он теперь будет жить рядом с тобой до самой смерти. Иногда станет почти незаметным, иногда вцепится зубами в сердце так, что вздохнуть будет трудно, но однажды ты поймёшь странную вещь... именно он и будет каждый день напоминать тебе, насколько ты счастлив.

Джек замолчал. Последние слова ещё звучали между ними, смешиваясь с рокотом моря, и он сам удивился тому, как легко произнёс их вслух. Прежде подобные мысли оставались внутри. Не потому, что он стыдился их — просто считал бесполезным посвящать других в то, что человек должен пережить самостоятельно. Но Райн слушал иначе. Не искал в сказанном повода возразить или поспорить, не торопился с утешениями. Он вообще обладал редким даром молчать так, что рядом с ним не возникало желания спрятаться за очередной шуткой. Райн ещё некоторое время смотрел на горизонт, туда, где серое небо незаметно сливалось с морем, и лишь потом негромко спросил:
— Ты всегда был таким?
Джек усмехнулся.
"Вот уж вопрос. Если бы я сам это знал."
Он поднял с камня сухую веточку, несколько раз переломил её между пальцами, не замечая, что делает, и покачал головой.
— Нет. Когда-то мне казалось, что я очень похож на своего отца.
Джек произнёс это совершенно спокойно, но сам почувствовал, как внутри что-то едва заметно дрогнуло. Об отце он говорил редко. Не потому, что воспоминания причиняли боль. Просто они принадлежали той жизни, которой, казалось, уже не существовало.
— Он был человеком... удивительно спокойным. Настолько спокойным, что в детстве меня это ужасно раздражало. Мне тогда казалось: если тебя оскорбили — бей. Если обманули — мсти. Если сильный обижает слабого — хватай первое, что подвернётся под руку, и объясняй ему, где Господь ошибся, создавая таких дураков. А отец...

Джек невольно улыбнулся, и улыбка эта оказалась совсем не похожей на его обычные насмешливые ухмылки. Она была тихой, почти мальчишеской.
— ...он всё время разговаривал.
Райн повернул голову. Во взгляде его не было удивления, только любопытство. Джек заметил это и мысленно хмыкнул.
"Да, дружище. Именно разговаривал. Представляешь? Какая нелепая привычка."
— Помню, однажды сосед украл у нас двух кур. Я был уверен, что сейчас отец возьмёт дубину и пойдёт восстанавливать справедливость. А он... он пошёл к соседу с кувшином пива. Вернулся уже затемно. Без кур.
Он помолчал, глядя, как волна лениво откатывается от камней.
— Тогда я решил, что мой отец — слабак.
Это слово прозвучало неожиданно грубо рядом с воспоминанием, и Джек невольно поморщился.
— Господи, каким же я был дураком.
Он медленно провёл ладонью по шершавой поверхности валуна, словно вместе с камнем ощупывал собственную память.
— Знаешь, Райн... ребёнку очень трудно отличить доброту от слабости. Особенно мальчишке. Ему кажется, что настоящий мужчина непременно должен кричать громче других, бить сильнее других и всегда выходить победителем. А потом проходит жизнь, и вдруг понимаешь, что человек, который каждый день возвращался домой, любил сына, честно работал, никого не унижал и ни разу не предал собственную совесть, оказался куда сильнее всех тех отчаянных рубак, которыми я тогда восхищался.

Он усмехнулся, но теперь уже над самим собой.
— Забавно... я ведь всю юность старательно становился полной противоположностью отцу. Лез в драки, спорил с каждым встречным, искал приключений, словно боялся прожить хотя бы один день спокойно. Мне казалось, что так выглядит свобода. А теперь всё чаще ловлю себя на том, что в каких-то мелочах начинаю походить именно на него. Иногда говорю его словами. Иногда замечаю, что прежде, чем ударить человека, пытаюсь с ним поговорить. Представляешь, до чего докатился?
Он искоса посмотрел на Райна, ожидая привычной улыбки, но увидел лишь внимательное, почти тёплое выражение лица. Тот слушал так, словно боялся пропустить хотя бы одно слово, и это неожиданно тронуло Джека сильнее, чем он был готов признать.
"Странная штука. Рядом с одними людьми хочется казаться лучше. Рядом с другими — сильнее. А рядом с такими, как этот медведь, почему-то не страшно оказаться просто собой."
Джек тихо выдохнул, снова переводя взгляд на море.
— Только вот одну вещь я понял слишком поздно. Пока отец был жив, я всё пытался доказать ему, что знаю жизнь лучше него. А когда наконец понял, насколько он был мудрее меня... спрашивать стало уже некого.
Последние слова он произнёс почти шёпотом. Не потому, что комок подступил к горлу — этого не было. Просто некоторые признания не терпят громкого голоса. Море приняло их так же спокойно, как принимало всё остальное, а Джек вдруг подумал, что если бы отец увидел его сейчас — сидящего на шотландской скале рядом с человеком, которого называл другом, — он, наверное, лишь улыбнулся бы своей тихой, немного усталой улыбкой и сказал что-нибудь до смешного простое. Что жизнь всё-таки умеет возвращать человека домой. Просто далеко не всегда той дорогой, которую он сам для себя выбирает.

0

39

17 июля 1559

Крыша Даннотара оказалась едва ли не лучшим местом во всём замке. Во всяком случае, для человека, желавшего ненадолго исчезнуть из поля зрения многочисленных гостей, слуг и просителей. Здесь ветер гулял свободно, не разбиваясь о стены внутренних дворов, солнце, непривычно щедрое для шотландского лета, успело прогреть серый сланец, а море лежало так широко, что казалось, будто за его свинцовой гладью начинается уже не другой берег, а край мира. Джек растянулся на тёплых плитах, подложив под голову сложенный кафтан, и держал перед собой несколько недавно отпечатанных листов. Бумага ещё пахла типографской краской — запахом, который он любил ничуть не меньше оружейного масла. В книгах и памфлетах было что-то удивительно упрямое. Королей свергали, города горели, людей вешали, а печатный станок с одинаковым равнодушием продолжал выбрасывать в мир новые мысли. Пожалуй, самое опасное изобретение после пороха. Порох убивает человека. Книга иногда убивает целое государство.
Джек пробежал глазами несколько страниц и негромко хмыкнул.
— «Люди Московии весьма почитают своего государя...» Это я уже слышал. Любопытно только, государь знает об их почитании или предпочитает не спрашивать.
Он перевернул страницу. Ветер тотчас попытался вырвать её из рук, и Джек прижал угол ладонью.

— «...все считают себя его холопами...» — прочитал он уже вслух, после чего поднял взгляд к безоблачному небу. — Господи, какая удивительная страна. У нас человек хотя бы сначала проигрывает войну, разоряется, спивается или женится неудачно, прежде чем становится чьим-нибудь холопом. А там, выходит, начинают сразу с конца.
Он невольно усмехнулся.
"Хотя, если подумать... не такая уж редкость."
За последние годы ему довелось повидать немало людей, добровольно превращавшихся в чью-то собственность. Одни отдавали свободу за золото, другие — за должность, третьи — за красивую идею. Самое забавное заключалось в том, что цепи редко ковали из железа. Обычно хватало честолюбия. Следующие страницы рассказывали о московских обычаях, о долгих зимах, о бесконечных лесах и суровости нравов. Джек читал внимательно, то и дело негромко фыркая.
— Нет... вот это уже клевета. «Пьют много...» Нашёл чем удивить англичанина. Надо было написать, что там не пьют вовсе. Вот тогда бы тебе никто не поверил.
Он перевернул ещё лист.
— «Женщины редко показываются на людях...» Хм.
Джек задумчиво почесал подбородок.
— Любопытное решение. Если убрать мужчин, которые всё время лезут в чужие дела, и женщин, которым запрещают выходить из дома, останется один государь. Очень удобно управлять страной, где разговаривать особенно не с кем.
Он тихо рассмеялся собственной мысли, потом потянулся за другим памфлетом.
— Хотел бы я почитать книгу какого-нибудь московита об Англии. «Здесь люди так странно устроены, что сначала отрубают друг другу головы из-за веры, а потом молятся одному и тому же Богу».
Джек поднял лист повыше, заслоняясь им от солнца, и продолжил читать уже молча, однако через несколько мгновений вновь не выдержал.
— Нет, господин Ченслер, здесь ты меня не убедил. Если государь действительно настолько всемогущ, как ты пишешь, значит, вокруг него живут либо святые, либо трусы. А святых я за свою жизнь почти не встречал, зато трусы предпочитают прятаться за сильной рукой в любой стране. В этом Московия ничем не отличается от Англии, Франции или Шотландии. Люди вообще удивительно похожи друг на друга. Только шапки у них разные.
Он отложил памфлет на грудь и прикрыл глаза, позволяя солнцу согревать лицо. Странное дело — чем больше Джек читал о далёких землях, тем меньше верил путешественникам. Они честно описывали дороги, города, одежду и обычаи, но почти никогда не замечали самого главного. Не страны отличаются друг от друга. Люди в них различаются куда меньше, чем им самим хочется думать. И если Господь действительно сотворил весь мир, то, кажется, обладал весьма скромной фантазией в отношении человеческой природы, зато бесконечно разнообразил декорации. Это, пожалуй, было мудро. Будь люди столь же непохожими, как их земли, они бы так никогда и не научились понимать друг друга. Или, что куда вероятнее, вовсе перестали бы пытаться.

19 июля 1559

Вечер медленно стекал на Даннотар вместе с длинными тенями башен. Каменные стены, ещё недавно раскалённые редким июльским солнцем, теперь понемногу отдавали накопленное за день тепло, море под скалами потемнело, утратив дневной свинцовый блеск, и только далеко на западе узкая полоса неба ещё тлела медью, словно кто-то забыл погасить край кузнечного горна. В замке наступал тот короткий час, когда дневные заботы уже заканчивались, а вечерняя суета ещё не начиналась, и большинство людей принимало его за отдых. Джек давно заметил, что отдыхать умеют только те, кто не привык постоянно двигаться. Стоило миру хоть ненадолго перестать требовать от него решений, побегов, драк или язвительных замечаний, как на смену усталости немедленно приходила скука — тягучая, липкая, почти физическая, словно кто-то набивал голову мокрой шерстью. За последние два дня он успел облазить Даннотар вдоль и поперёк, изучить каждый пролом в стенах, каждый переход, перечитать всё, что обнаружилось в небольшой библиотеке, включая трактат о навигации и даже богословское сочинение, настолько унылое, что его автор, вероятно, сумел бы усыпить собственную паству ещё до начала проповеди. Теперь же оставалась только книга, переписанная хорошей рукой, — «Записки о Галльской войне» Юлия Цезаря.
Сидел он у раскрытого окна в отведённых ему покоях, закинув ноги на широкий подоконник. Книга лежала на коленях, но чтение продвигалось медленнее обычного, потому что левое плечо вновь напомнило о себе тупой, горячей болью. Воспаление подступало исподволь, словно обиженный кредитор, долго терпевший должника, а потом всё же решивший наведаться за своим. Джек прекрасно понимал, что виноват сам. Разминки, прогулки по стенам, драка с Гаем, лазанье по крышам — всё это лекарь наверняка назвал бы безумием, а сам Джек считал единственным способом не умереть со скуки. Скай придерживалась первого мнения.
— Нет, — произнесла она уже, кажется, в десятый раз за последние четверть часа, аккуратно развязывая повязку, — слово «безумец» было бы слишком лестным. Безумцы хотя бы не всегда понимают, что творят. Ты же всё прекрасно понимаешь и всё равно лезешь. Следовательно, ты не безумец. Ты авантюрист. Что, на мой взгляд, значительно хуже.
Джек перевернул страницу, словно речь шла вовсе не о нём.
"Хорошее начало. Любопытно, чем она меня обзовёт к концу перевязки."
Скай осторожно коснулась покрасневшей кожи вокруг шва, и боль неприятно стрельнула куда-то под лопатку. Джек даже не поморщился. Только правая бровь едва заметно приподнялась.
— О, — сухо заметила Скай, уловив это движение. — Значит, всё-таки больно. Приятно знать, что Господь оставил тебе хоть какую-то способность чувствовать.
Джек снова перевёл взгляд на страницу.
— Вся Галлия разделена на три части... — негромко прочитал он вслух, будто проверяя, насколько хорошо древний римлянин способен заглушить ворчание. — Славный человек этот Цезарь. Начинает рассказ с порядка. Не с жалоб. Не с нравоучений. Сразу видно — военный.
— Не заговаривай мне зубы.
Бровь поднялась ещё раз. Скай фыркнула.
— Если бы упрямство лечило раны, ты был бы бессмертен.
Джек медленно перевернул ещё страницу. Он вообще обнаружил, что молчание — удивительно полезное оружие. Большинство людей, не получая ответа, либо смущались, либо начинали злиться. Скай поступала иначе. Она принимала молчание за разрешение продолжать, и потому каждое новое замечание оказывалось язвительнее предыдущего. Это было почти искусство, а хорошее искусство Джек уважал независимо от того, на кого оно было направлено.
— Ты вообще понимаешь, — продолжала она, промывая воспалившийся шов настоем трав, — что человеческое тело не доспех? Его нельзя чинить после каждого безрассудства до бесконечности. Рано или поздно оно начнёт мстить владельцу.
Джек дочитал несколько строк, в которых Цезарь с привычной уверенностью объяснял, почему именно его решение было единственно верным, и мысленно усмехнулся.
"Вот ещё один. Если бы встретились, непременно нашли бы общий язык. Один убеждён, что способен победить любую армию. Другая — что способна перевоспитать любого идиота. Оба одинаково переоценивают собственные силы."
Уголок его рта едва заметно дрогнул.
— Ага! — немедленно сказала Скай, не поднимая головы. — Вот теперь тебе действительно смешно. Значит, я попала.
Джек неторопливо закрыл книгу пальцем, чтобы не потерять место, и впервые за всё время внимательно посмотрел на неё. В её лице не было ни раздражения, ни настоящего гнева. Только усталость человека, которому в очередной раз приходится чинить чужую глупость. Забота очень редко выглядит возвышенно. Гораздо чаще она ворчит, ругается, грозит розгами, сетует на человеческую дурость и всё равно остаётся рядом, пока не убедится, что самое страшное уже позади.
"Забавная вещь. Похоже, Господь создал людей так, что сильнее всего нас любят именно те, кто чаще других называет нас болванами."
Эта мысль показалась ему настолько удачной, что он всё-таки не удержался. Медленно поднял глаза от книги, встретился взглядом со Скай и молча, почти торжественно, приподнял бровь ещё раз.
Скай тяжело вздохнула, покачала головой и, не сумев сдержать улыбки, пробормотала:
— Вот именно поэтому тебя совершенно невозможно лечить. Ты даже молчишь с издёвкой.
Скай ещё что-то негромко ворчала, собирая полосы чистого полотна и глиняные плошки с пахнущими полынью и смолой мазями. Джек уже почти перестал вслушиваться в слова. Не потому, что не уважал её заботу — как раз наоборот. Просто он успел обнаружить любопытную закономерность: если человек принимался его лечить, очень скоро он неизбежно начинал воспитывать. Видимо, между этими ремёслами существовала какая-то тайная связь, известная одним только лекарям.
Он снова опустил взгляд в книгу. Цезарь с невозмутимой обстоятельностью объяснял, почему очередное безрассудное предприятие было единственно возможным и почему, разумеется, завершилось блистательной победой. Джек едва заметно хмыкнул.
"Любопытный человек. Если верить написанному, ошибки совершали исключительно галлы."
В этот миг по каменной галерее за дверью раздались лёгкие, хорошо знакомые шаги. Они ещё были далеко, но Даннотар вообще обладал удивительной акустикой: звук, отражаясь от сводов и голых стен, плыл по переходам мягко, почти не теряя оттенков. Джек прислушался ровно настолько, чтобы узнать их, и в следующее мгновение бровь снова медленно поползла вверх.
"Вот и вторая."
Он прикрыл книгу и отложил ее на подоконник.
"Первая перевязала. Теперь, стало быть, идёт воспитывать следующая. Если так пойдёт и дальше, придётся составлять расписание. Утром Скай. Днём сестра. Вечером, пожалуй, сам Господь спустится с небес объяснить мне, отчего лазить по крышам с зашитым плечом — дурная затея."
Эта мысль показалась ему вполне правдоподобной. Во всяком случае, Джек уже не решился бы поручиться, что подобного не случится. Он только удобнее устроился в кресле, с выражением почти философского смирения ожидая, когда шаги остановятся у его двери.

Кат вошла той лёгкой походкой, которую невозможно было спутать ни с чьей другой. В ней странным образом уживались усталость долгого дня, удовлетворение человека, сумевшего закончить важные дела, и какое-то искреннее, почти детское удивление жизнью, словно она и сама не ожидала, что сегодняшний день окажется именно таким. Ветер, ворвавшийся следом из галереи, чуть тронул выбившуюся прядь её волос, а сама она, прежде чем заговорить, быстро окинула взглядом комнату. Джек заметил, как её глаза почти мгновенно остановились на свежей повязке у него на плече, затем скользнули к Скай, по ещё не убранным чашам с травами, к раскрытой книге на его коленях — и по выражению лица без труда понял, что картина сложилась у неё раньше, чем прозвучало первое слово.
— Вижу, упражнения всё-таки победили. Это, пожалуй, кстати. Как раз сэр Френсис сказал, что тебе лучше бы ещё пять-шесть дней тихо посидеть. Утром с ним виделась, спросила вот...
Джек молча посмотрел на неё поверх раскрытой книги, которую снова пришлось взять в руки. Его лицо оставалось совершенно спокойным, только бровь задержалась где-то на середине пути, словно сама ещё раздумывала, стоит ли подниматься выше. Вмешиваться он не собирался. Во-первых, потому что оправдания всё равно никого никогда не убеждали. Во-вторых, потому что Кат ещё не закончила, а перебивать человека, который только начал читать тебе наставление, было всё равно что подбрасывать хворост в костёр. Слишком дорогое удовольствие. Она уже повернулась к Скай, и голос её сразу стал мягче, теплее. Это тоже было вполне в её духе. Джек не раз замечал, что Кат умела без всякого усилия менять интонацию, оставаясь при этом совершенно искренней.
— Прости меня. Со дня, как вы прибыли в замок, даже повидаться не зашла. Как тебе Даннотар? Освоилась?
Джек снова опустил глаза в книгу, но читать перестал. Строки Цезаря расплывались перед глазами, потому что внимание само собой сместилось к двум женщинам. Он вообще любил наблюдать за людьми в те минуты, когда они забывали о его существовании. Именно тогда они становились настоящими. А ещё он вдруг поймал себя на неожиданно забавной мысли.
"Если они сейчас начнут обсуждать, как правильно лечить одного безнадёжного болвана, я, пожалуй, дочитаю до покорения всей Галлии раньше, чем мне снова позволят вставить хоть слово."
Скай торопливо вытерла руки чистым полотенцем, будто только теперь вспомнила, что всё ещё пахнет настоями тысячелистника и смолы, и её обычно спокойное лицо неожиданно смягчилось. Джек краем глаза отметил это почти машинально. Люди редко замечали, как сильно меняются, когда перестают исполнять своё ремесло и начинают просто разговаривать. Лекарка исчезла, уступив место молодой женщине, которой было искренне приятно внимание.
— Не за что тебе извиняться, милая, — ответила она с лёгкой улыбкой, покачав головой. — Я ведь прекрасно вижу, что творится у вас в Даннотаре. Здесь за один день случается больше, чем в иных местах за месяц. Так что я скорее удивилась бы, если бы ты нашла время праздно ходить по гостям. А Даннотар... Даннотар удивительный. Суровый снаружи и очень тёплый внутри. Я ещё не успела узнать его весь, но уже поняла одну вещь: здесь люди чувствуют себя дома. Не потому, что стены крепкие, хотя крепче я, пожалуй, и не видела. А потому, что хозяева делают всё, чтобы чужие переставали быть чужими.
Последние слова она произнесла без тени любезности или желания польстить. Именно это и отметил про себя Джек. Лесть всегда звучит чуть слаще, чем правда. Эта же фраза была сказана просто, почти буднично, как говорят о погоде или о вкусе хлеба.
— Правда, — добавила Скай, и теперь в её голос вернулась привычная насмешливая строгость, — один ваш гость прилагает немало усилий, чтобы моё ремесло здесь не оставалось без работы.
Джек медленно перелистнул страницу. Он не поднял головы. Только едва заметно качнул ею, безмолвно признавая, что последний укол оказался вполне заслуженным. Бровь, впрочем, всё равно чуть приподнялась. Не в знак протеста — скорее как молчаливое признание удачного выпада.
— Вообще, — покаянно вздохнула Кат, — в воспалении этом и моя вина. Из-за меня с колдуном вон подраться пришлось. Могла остановить, могла уговорить, могла развести — но не стала. Впрочем, по сравнению с прочим... кстати. Зашла вот и вспомнила: а Марион-то виниться заходила, или надо за ухо тащить? Пусть хоть посмотрит, как начитанные и взрослые воры куксятся. Аристократически. А то у неё в арсенале пока что только закатывание глаз и эти вот страдающие «вхаааааа» и «мааааа». Тухло ей здесь так, что мочи нет.
Кат говорила с тем особенным покаянным выражением лица, которое совершенно не вязалось с её характером. Не потому, что раскаяние было неискренним — напротив, именно искренность и делала его забавным. Кат умела брать на себя вину с той же решительностью, с какой другие хватались за меч. Если поблизости происходило хоть что-нибудь дурное, она почти неизменно начинала искать собственную долю ответственности, словно Господь при сотворении мира возложил всё исключительно на её плечи. Джек медленно закрыл книгу, вложив между страниц палец, чтобы не потерять место, и с самым трагическим выражением лица закатил глаза к закопчённым потолочным балкам. Потом так же неторопливо, с достоинством человека, несправедливо обвинённого решительно во всём, что случилось за последние несколько дней, шумно вздохнул. Вздох получился настолько выразительным, что Цезарь, случись ему оказаться поблизости, наверняка решил бы отложить завоевание Галлии до лучших времён. Он перевёл взгляд с Кат на Скай,  ища у неё поддержки, но по едва заметно дрогнувшим уголкам её губ понял, что рассчитывать не на что.
— Нет, — сказал он наконец, снова посмотрев на Кат. Голос его звучал ровно, без всякой обиды, только привычная сухая насмешка пряталась где-то на самом дне. — Не приходила.
— Значит, притащу, — Кат опустилась в кресло, медленно вздохнула, выдохнула. — Чудной день вышел. После государственных дел по лавкам пошла прогуляться. Куклы, карты, книг побольше про места разные привезти, потому что мало их здесь. Камни разные посмотреть ещё думала, потому что как они тратятся — не напасёшься. Подарки... а вместо этого в первой же лавке, куда ноги занесли, карту родных мест нашла, тронула, и — раз, в лесу у Пыскора стою. Райна позвала — а обратно никак, пришлось задержаться. Всё изменилось, я изменилась... но не о том сказать хотела. Батюшка с нами оттуда вернулся. Десять лет не видела, никогда по-настоящему не знала... а теперь вот думаю — может, всегда знала, просто не думала, не замечала? Не было ему счастья в Пыскоре, как я уехала. А здесь, может, найдёт.
Джек задумчиво провёл большим пальцем по обрезу книги. Цезарь неожиданно перестал существовать. Старый римлянин со всеми своими галлами благоразумно отступил куда-то на край сознания, потому что некоторые вещи не терпят соседства с войной. Он смотрел на Кат внимательно, и вдруг поймал себя на мысли, что за всё время их знакомства ни разу не слышал от неё столько о самой себе. Не о людях, не о заботах, не о долге — о себе. И даже теперь она говорила не столько о собственном счастье, сколько о чужом. Большинство людей, встретив спустя десять лет отца, первым делом стали бы рассказывать, как им не хватало его. Она же думала, хватало ли счастья ему. Эта мысль почему-то задела его сильнее, чем он ожидал. Он вспомнил собственный разговор с Райном на берегу, собственные слова об отце, о том, как поздно приходит понимание, и вдруг ощутил неприятное, почти физическое чувство узнавания. Не в судьбе, судьбы у них были слишком разными, а в том запоздалом взрослении, которое однажды заставляет перестать смотреть на родителей снизу вверх или сверху вниз и впервые увидеть в них просто людей. Со своими надеждами, ошибками, страхами, поражениями.
— Странная вещь память, — произнёс Джек негромко. — Пока мы юны, она напоминает плохо вымытое окно. Смотришь сквозь него и уверен, что мир именно такой. Потом проходит несколько лет, кто-то берёт тряпку... и оказывается, что грязь была вовсе не снаружи.
Он ненадолго замолчал, разглядывая потемневшую страницу переплёта. Говорить о подобных вещах следовало осторожно. Не потому, что Кат могла обидеться. Просто некоторые мысли легко испортить лишним словом.
— Наверное, мы вообще очень плохо знаем своих родителей, пока не перестанем быть детьми. А иногда... — он едва заметно усмехнулся, и в этой усмешке не было ни капли злости, только спокойная усталость человека, успевшего опоздать к нескольким важным разговорам, — иногда и этого оказывается мало. Нужно ещё прожить достаточно, чтобы начать ошибаться так же, как они. Только тогда вдруг становится понятно, почему они поступали именно так, а не иначе.
Он поднял взгляд на Кат и впервые за весь вечер позволил себе улыбнуться открыто, без тени ехидства.
— Если твой батюшка действительно оставил дом не потому, что искал лучшей доли, а потому, что прежний перестал быть домом... тогда, может статься, Даннотар окажется для него первым местом за много лет, где не придётся притворяться счастливым. А это, сестрёнка, подарок подороже любых кукол, карт и драгоценных камней. Иногда человеку под старость нужен не новый мир. Ему достаточно найти угол, в котором наконец перестанет болеть сердце. Но ты ж не за этим пришла, Кат. Не для разговоров об отце и этой твоей сопливке. Начала Уолсингемом, значит, принесла от него не только привет от моего друга Картера. Так?
Кат кивнула так спокойно, словно продолжала разговор о погоде или о том, сколько ещё муки осталось в замковых амбарах. Только пальцы её привычным движением легли на широкие складки оранжевой юбки и стали неторопливо расправлять ткань, разглаживая несуществующие заломы. Джек заметил это и невольно насторожился. За последние дни он успел выучить множество её маленьких привычек, хотя сам вряд ли признался бы в этом даже под угрозой новой виселицы. Одни люди начинали теребить рукав, другие принимались ходить по комнате, третьи принимались без нужды поправлять оружие. Кат же всегда расправляла юбку именно тогда, когда собиралась сказать что-то важное или неприятное, словно пыталась прежде привести в порядок ткань, а уже потом — чужие мысли.
— Ты знал вот, что в Англии есть манор Тайберн? Бывший монастырский, который после секуляризации никак поделить не могут? Я — не знала, а оказывается, он есть. А через какое-то время окажется, что им владеет Джек, принц Тайбернский. Не знаю уж, сколько времени Уолсингему понадобится, чтобы это провести по бумагам, но думаю, не много.
Несколько мгновений Джек смотрел на неё совершенно неподвижно. Потом очень медленно закрыл книгу, не заботясь больше о том, чтобы запомнить страницу. Цезарь снова оказался бесцеремонно изгнан из комнаты — на этот раз окончательно. В голове же неожиданно всплыло совсем другое воспоминание: собственный голос, лёгкий, насмешливый, уверенный, что хорошая шутка обязана оставаться всего лишь шуткой.
"Принц Тайбернский..."
Он ведь тогда произнёс это исключительно ради смеха. Липовый титул показался ему настолько нелепым, что даже самый доверчивый человек не смог бы принять его всерьёз. Тайберн... место, где виселицы знали его куда лучше герольдов. Князь пеньковой верёвки. Государь последней перекладины. Тогда ему казалось забавным присвоить себе самое невозможное из всех возможных достоинств. И вот теперь... Правая бровь медленно поползла вверх. По всему выходило, что впредь с шутками следует быть осмотрительнее.
Мысль была настолько нелепой, что Джек едва не рассмеялся. Однажды придуманный титул, оказывается, имел отвратительную привычку становиться настоящим. Сегодня бросишь остроту за кружкой эля, а завтра какой-нибудь Уолсингем уже роется в королевских архивах, убеждая писцов, что именно так всё и должно быть. Ещё немного — и придётся соответствовать собственной выдумке.
«Господи, избави меня от последствий моего же языка. С врагами я как-нибудь сам управлюсь».
Он покачал головой почти незаметно. В этом мире вообще слишком многое начиналось с неосторожно сказанных слов. Войны. Клятвы. Любовь. Вражда. Иногда — государства. Видимо, теперь к этому списку следовало добавить и титулы. Джек поднял взгляд на Кат. Она всё ещё разглаживала складки юбки, и от этого простого, почти домашнего жеста сказанное приобретало ещё большую серьёзность. Она не шутила. Не поддразнивала. Она сообщала ему новость, которая уже начала превращаться в действительность.
— Кат... — произнёс Джек наконец, и в голосе послышалась привычная ирония, но теперь она была направлена исключительно на самого себя. — Если бы я знал, что мои глупости однажды начинают жить собственной жизнью, я бы с юности гораздо тщательнее выбирал слова. Это ведь опаснее любого колдовства. Колдун машет руками, бормочет что-то по-латыни, жжёт серу — и сразу понятно, что творится чародейство. А здесь... достаточно один раз удачно сострить, и спустя месяц оказывается, что писцы уже выводят твою шутку на пергаменте с королевской печатью.
Он тихо фыркнул.
— Боюсь даже представить, что ещё я успел наговорить.
— Я бы на твоём месте не стала сейчас такое вспоминать, — очень серьёзно ответила Кат. — По крайней мере, вслух, а лучше — мысленно тоже, на всякий случай. Вдруг ещё что-нибудь услышит. Или... наоборот, вспоминай сейчас и вслух. Тогда у нас хотя бы будет время подготовиться ко дню, когда тебе, например, наденут на голову папскую тиару. Или корону Карла Великого.
На папской тиаре Джек всё-таки посмотрел на сестру с немым укором. Представление о себе в Риме, окружённом кардиналами, оказалось столь чудовищным, что даже воображение, обычно не знавшее стыда, отказалось развивать его дальше. К тому же оставался сущий пустяк: для начала следовало как-нибудь объяснить Святому престолу, отчего новым наместником святого Петра должен стать англичанин с весьма сомнительным благочестием, скверным нравом и свежим следом от петли на шее. Впрочем, если за дело возьмутся Кат с Уолсингемом, Джек уже не был уверен, что отсутствие разумных оснований способно кого-нибудь остановить, и потому предпочёл не произносить этой мысли даже про себя. Кат помедлила, улыбнулась и вскинула брови, отчего Джек сразу понял, что всё предыдущее было лишь подходом к настоящему удару.
— Слушай... а ты никогда не шутил, что когда-то перестанешь спорить с лекарями? Даже молча?
Вот теперь Скай получила то, чего добивалась весь вечер. Джек медленно посмотрел сперва на Кат, затем на неё, причём в глазах Скай обнаружилось такое неподдельное ожидание, будто от ответа зависела судьба не одного воспалённого плеча, а по меньшей мере всей христианской медицины. Он уже открыл рот, собираясь ответить, что подобной мерзости не говорил никогда и даже в самых тяжёлых горячках сохранял достаточно рассудка, чтобы не клеветать на собственное будущее, но вовремя остановился. Если сегодняшнее правило действительно состояло в том, что всякая произнесённая им нелепость получает однажды землю, печать и законное место в мире, испытывать судьбу именно на этом поприще было верхом безрассудства, а уж его-то в безрассудстве сегодня обвиняли достаточно.
Джек закрыл рот, перевёл взгляд на Цезаря и с видом человека, только что избежавшего чрезвычайно хитрой западни, молча взял книгу и перелистнул страницу. Несколько мгновений ему удавалось сохранять достоинство, пока взгляд не наткнулся на очередное невозмутимое рассуждение римлянина о необходимости предпринятого похода, и тут Джек подумал, что Цезарь, по крайней мере, имел счастье писать свои записки сам и потому мог оставить потомкам лишь те собственные глупости, которые считал победами; у него же завелась младшая сестра, способная не только помнить каждую сказанную им дурость, но ещё и добиваться её исполнения. Правая бровь медленно поднялась.
— Нет, — сказал он наконец, тщательно взвесив единственное безопасное слово и тут же пожалев даже о нём, потому что Кат наверняка сумеет обратить его против него же. — И теперь уж точно не стану.
Он снова раскрыл книгу пошире, всем своим видом давая понять, что Галлия срочно нуждается в его безраздельном внимании, однако присутствие женщин ощущалось почти физически, а потому Джек выдержал ещё несколько строк, прежде чем тяжело вздохнуть и добавить, не глядя ни на одну из них:
— И вообще, сестрёнка, если однажды я перестану спорить с лекарями, сперва проверь, жив ли я. Если жив — ищи колдовство. Такое само собой не случается.
Кат тяжело вздохнула, покачав головой, вскинула руки.
- Верю. Сдаюсь, и не уговариваю больше. Но Скай искренне сочувствую.
Поднялась с кресла, одёрнула джеркин.
- Ладно. Пока ты героически выздоравливаешь по-своему, а Скай ещё более героически лечит по-своему, я всё-таки закончу то, ради чего в Чипсайд ехала. А то оно ж само себя не купит. Хотя о кукле я уже начинаю сомневаться, но сопливка подождёт возвращения. Поправляйся, братец.
– Куклу купи, – сказал он, прежде чем Кат успела дойти до двери, и чуть качнул книгой, словно заранее отказывался от обвинения в очередной попытке кого-нибудь воспитывать. – Кукла девчонке не повредит. Только не вздумай решить, будто вместе с куклой, новым платьем и хорошими манерами ты купишь ей новое детство. Я кое-что слышал о её отце. Клиффорд был довольно известным шниффером, и известным не в том смысле, в каком порядочный человек желал бы оставить своё имя. Он умел высматривать добычу, чуять, где у прохожего лежит кошель, кто несёт деньги, кто напился достаточно, чтобы не заметить чужую руку, где хозяин дома беспечен, а где слуга болтлив. Такие люди живут глазами и ушами, Кат. Для них улица не дорога между двумя домами, а место, где всякий встречный либо опасность, либо добыча, либо возможность. И если сопливка росла возле такого человека, она училась этому раньше, чем успела понять, что учится.
Джек помолчал, наблюдая за ней, и краем глаза заметил, что Скай тоже перестала возиться с лекарскими принадлежностями. Сам он слишком хорошо знал, насколько прочно первые годы въедаются в человека. Можно сменить одежду, выучить молитвы, заставить спину держаться прямо, научить девочку приседать перед королевой и отличать вилку для мяса от той, которой следует брать рыбу, но в людной комнате она всё равно прежде других заметит, у кого на поясе тяжёлый кошель, какая дверь запирается, а какая лишь прикрыта, кто следит за ней и через какое окно проще выбраться, если вдруг станет худо. Для леди подобные знания были бы странностью, для уличного ребёнка – способом дожить до утра, и Джеку совершенно не хотелось, чтобы Кат однажды принялась выдирать их из девчонки вместе со всем остальным только потому, что решила сделать ей добро.

0

40

– Из неё нельзя сделать леди, – продолжил он уже спокойнее, предвидя, как опасно прозвучит эта фраза для Кат и потому не оставляя её без объяснения. – Не потому, что она дочь вора. Кровь тут ни при чём, и если кто-нибудь станет уверять тебя в обратном, можешь послать его ко мне – я объясню. Нельзя потому, что леди начинают растить тогда, когда они ещё едва умеют ходить. Её с детства учат, как стоять, как сидеть, как принимать поклон, как отвечать человеку выше себя и как человеку ниже, когда улыбнуться, когда промолчать, кому можно посмотреть в глаза, а кому следует дать понять одним поворотом головы, что его вовсе не существует. Она годами видит мать, сестёр, служанок, гостей, слышит разговоры за столом и впитывает всё это так же незаметно, как речь. К пятнадцати годам она не вспоминает правила – она просто живёт внутри них. Марион же росла по другим правилам, и они для неё столь же естественны. Если ты попытаешься заменить одни другими, получишь не леди. Получишь уличную девчонку, которая научилась изображать леди и каждую минуту помнит, куда деть руки.
Он невольно усмехнулся, представив Марион в тяжёлом платье, с чинно сложенными на животе ладонями и тем самым страдающим «вха-а-а», которым, по словам Кат, она выражала отношение к миру. Картина была настолько хороша, что Джек даже пожалел несуществующего наставника, которому когда-нибудь поручат научить её благородным манерам. Несчастный ещё будет считать закатывание глаз главным своим врагом, пока не обнаружит, что воспитанница умеет незаметно вынуть у него из кармана ключ.
– Но вот что ты можешь сделать, – добавил он, уже без насмешки. – Дать ей то, чего у неё прежде не было: возможность выбирать. Пусть учится читать, писать, считать, ездить верхом, танцевать, говорить так, чтобы её слушали, и держаться так, чтобы какой-нибудь напыщенный болван дважды подумал, прежде чем напомнить ей, чья она дочь. Пусть знает манеры леди, если хочет. Все до последней. Только не заставляй её стыдиться того, что она знает улицу лучше, чем твои благородные девицы знают собственную кухню. Из этого может выйти нечто гораздо интереснее леди.
Джек снова раскрыл Цезаря, но читать пока не стал. Мысль ещё не закончилась, и он слишком хорошо знал Кат, чтобы не сказать последнего, самого неприятного.
– Ты иногда слишком любишь спасать людей, сестрёнка, — произнёс он, глядя уже прямо на неё. – А спасая, начинаешь заранее представлять, какими они станут после спасения. Вот этого с Марион не делай. Вытащи её из грязи, дай ей дом, учителей, куклу, хоть дюжину кукол, если ей они нужны, но оставь ей право самой решить, кем быть. Может статься, через несколько лет окажется, что леди из неё действительно никакая. Зато человек выйдет отменный. А это, если подумать, куда более редкое достоинство.

К вечеру ветер переменился и теперь шёл с моря ровно, без дневных порывов, принося на стены Даннотара солёную прохладу и тот сырой запах водорослей, мокрого камня и далёкого дождя, который Джек уже начинал считать здешним подобием домашнего уюта. Он устроился на широком парапете так, как Скай запретила бы устраиваться человеку со здоровыми обеими руками, не говоря уж о зашитом и воспалённом плече: спиной к зубцу, вытянув ноги вдоль стены и положив раскрытого Цезаря на поднятое колено, чтобы не приходилось держать тяжёлую книгу на весу. Внизу, далеко под ним, море с терпеливым упорством било в основание утёса, над башнями кричали чайки, со двора временами доносился стук закрываемых ставен, ржание лошади или чей-нибудь окрик, а Цезарь тем временем всё покорял Галлию с таким невозмутимым достоинством, будто галлы были заранее уведомлены о своём предназначении и только из упрямства заставляли великого римлянина исписывать столько страниц. Джек как раз дошёл до места, где очередное совершенно необходимое решение Цезаря удивительным образом оказывалось ещё и единственно разумным, и подумал, что если когда-нибудь вздумает писать собственную жизнь, то непременно воспользуется тем же способом: все глупости следует объявлять замыслами, все поражения — досадными обстоятельствами, а о виселице написать так, словно он с самого начала намеревался проверить прочность английской пеньки.

Тонкий, пронзительный писк, донёсшийся с лестницы, заставил его перестать читать ещё прежде, чем показалась Кат. Джек поднял глаза поверх книги и прислушался; писк повторился, затем ещё раз, сопровождаемый топотом маленьких ног и каким-то возмущённым сопением, после чего сомнений уже не осталось. Угроза была исполнена. Кат действительно притащила Марион за ухо. Джек не удержался и медленно приподнял бровь, глядя, как из прохода на стену сперва появляется хозяйка Даннотара с выражением спокойствия, достойным мученицы на житийной иконе, а следом — раскрасневшаяся девчонка, чьё ухо всё ещё находилось в безусловной власти этой самой мученицы. Впрочем, спокойствие Кат обманывало разве что того, кто знал её недавно. Джек успел увидеть слишком много её лиц — злую, весёлую, испуганную, властную, растерянную, нежную, ту, что шутила, когда хотелось плакать, и ту, что начинала расправлять юбку перед словами, которые давались ей тяжело, — а потому заметил усталость сразу. Она сидела в глазах, в чуть более медленном движении плеч, в той нарочитой ровности, с которой Кат держалась после дня, оказавшегося длиннее, чем ему полагалось быть. И, судя по тому, как обе добрались сюда, разговор с Марион тоже едва ли способствовал отдыху.
— Джек, — она кивнула в знак приветствия, спокойно. — Как и угрожала: привела, раз сама не идёт. Я рассказала ей, что меня обидело утром, про дом, про своих, но сейчас она услышит только тебя. Поговоришь с ней, пожалуйста?
Джек не ответил сразу. Взгляд его сперва задержался на Кат, и просьба понравилась ему больше, чем если бы она велела девчонке повиниться перед ним тут же, под материнским присмотром. Кат могла бы заставить — по крайней мере, заставить произнести нужные слова, — но, похоже, понимала разницу между раскаянием и хорошо исполненной повинностью. Затем он посмотрел на Марион. Красное ухо, сердитые глаза, губы, ещё готовые сложиться в очередное протяжное возражение всему несправедливому устройству мира; маленькое тело напряжено так, словно её привели не разговаривать, а судить. И Джек вдруг вспомнил собственные слова Кат несколькими часами ранее: не делай из неё леди, дай ей выбрать. Прекрасный совет, особенно когда советующий не обязан потом иметь дело с последствиями. Теперь последствия стояли перед ним, сопели и, кажется, искренне полагали, что взрослые вступили в заговор исключительно ради того, чтобы испортить им вечер.
Он закрыл книгу, заложив страницу пальцем, и только тогда понял ещё одну вещь: говорить с Марион так, как говорил бы благочестивый наставник с провинившимся ребёнком, бессмысленно. Девочка слишком хорошо знала наказание и слишком мало — доверие. Улица учит быстро: если тебя поймали, отрицай. Если отрицать нельзя, уменьши вину. Если и это не вышло, скажи то, что от тебя хотят услышать, и постарайся уйти с целыми ушами. Покаянная речь под взглядом Кат доказала бы лишь, что Марион умеет приспосабливаться, а в этом Джек и без испытаний не сомневался. Гораздо интереснее было понять, знает ли она сама, что именно натворила и почему утром это оказалось не просто очередной шалостью.
— Поговорю, — наконец сказал он, и по тому, как Марион насторожилась от одного этого спокойного слова, понял, что правильно сделал, не прибавив ничего больше.
Он перевёл взгляд на Кат, чуть склонив голову, и несколько мгновений просто смотрел на неё. Просить оставить их вдвоём вслух не хотелось: девчонка немедленно услышала бы в этом начало допроса, а Джек вовсе не собирался превращать крепостную стену в судейскую палату. Поэтому он только едва заметно улыбнулся сестре, той самой улыбкой, которой обычно давал понять, что понял больше сказанного и дальше управится сам, а затем снова открыл Цезаря, словно Марион вообще перестала его занимать. Пусть постоит. Пусть посмотрит на море, на башни, на книгу у него в руках, пусть дождётся, когда взрослые наконец перестанут решать её судьбу через её голову. Если разговор и должен был состояться, Джек хотел начать его не с вины.
Цезарь подождёт. Галлия за две тысячи лет никуда от него не делась.

Кат поняла его без слов. Джек видел, как её взгляд ещё раз задержался на Марион, и в этом коротком взгляде было всё то, чего девчонка, пожалуй, пока не умела различать: раздражение, усталость, тревога и упрямая привязанность человека, который уже считал её своей, несмотря на все основания хорошенько отодрать и вернуть туда, откуда подобрал. Потом Кат отпустила наконец многострадальное ухо и отошла. Джек проводил сестру глазами, после чего снова раскрыл Цезаря и прочёл несколько строк, не обращая внимания на девчонку. Он прекрасно помнил, как разговаривали с малолетками старые воры: чем сильнее взрослый желал показать, что он взрослый, тем меньше его слушали. Проповеди хороши в церкви, где люди хотя бы заранее знают, на что пришли. На улице человека прежде следовало заставить решить, что услышать тебя выгоднее, чем не услышать. Марион молчала. Джек тоже. Ветер перебирал страницы, море грохотало далеко внизу, а Цезарь продолжал теснить каких-то несчастных галлов, когда терпение девочки наконец стало истончаться настолько явственно, что Джек почти почувствовал это кожей. Он дочитал предложение до конца, аккуратно прижал страницу большим пальцем и только тогда поднял на неё глаза. Перед ним стоял не испуганный ребёнок, каким её, вероятно, предпочли бы видеть многие взрослые, а маленький уличный зверёк, загнанный в непривычную безопасность и потому ещё не решивший, можно ли ей доверять. Руки держала слишком близко к телу, подбородок выставила вперёд, взгляд то цеплялся за него, то уходил в сторону, и всё это Джек знал слишком хорошо. Сам когда-то стоял перед людьми постарше примерно так же, только упрямства в нём было больше, а здравого смысла, вероятно, меньше.
— Я воровал, — сказал он наконец совершенно буднично. — Сидел за это. Потом опять воровал. Потом опять сидел. Еще висел. Почти. Так что можешь не делать лицо, будто тебя привели к священнику. Я не стану объяснять тебе, что красть нехорошо. Это ты и без меня слышала, а если не слышала, то в замке непременно найдётся десяток желающих исправить упущение.
Он заметил, как в её взгляде мелькнуло недоверие, и едва не улыбнулся. Вот теперь она слушала. Не потому, что поверила, верить взрослому на слово было бы для неё почти неприлично, а потому, что взрослый неожиданно признался в том, за что её саму собирались бранить. Джек дал ей время переварить это и продолжил тем же спокойным тоном, не превращая слова в наставление.
— Но есть правило, которое понимает даже последний дурень, если хочет прожить достаточно долго: у своих не воруют. Никогда. Не потому, что Господь увидит, хотя Он, говорят, всё видит, и не потому, что поймают. У чужого ты берёшь кошель — рискуешь получить нож. У своего ты берёшь кошель — режешь то, на чём сам стоишь. Сегодня стащишь у человека серебряник, завтра он не прикроет тебе спину, послезавтра другой не пустит переночевать, а через неделю выяснится, что вокруг полно людей, но своих больше нет. И вот тогда ты уже не вор. Ты просто дура, которая сама продала семью дешевле краденого кошеля.

Последнее слово он нарочно оставил без смягчения и увидел, как Марион насупилась. Отлично. Обида означала, что услышала. Джек слишком хорошо помнил тюремные дворы, дешёвые постоялые дворы, людей, способных обчистить незнакомца до нижней рубахи, а вечером честно поделить последний хлеб со своим. Закон мог считать их мерзавцами сколько угодно, но у них существовал собственный порядок, и предательство своих каралось куда суровее, чем кража у какого-нибудь толстого купца, который утром обнаружит пропажу и всё равно останется толстым купцом.
— И своим не хамят, — добавил он, прежде чем девчонка успела принять первое правило за единственное. — С чужими делай что хочешь, пока научишься понимать, с кем можно. Но если человек тебя кормит, учит, лечит, ищет, когда ты пропала, и переживает, когда ты творишь дурость, он уже заплатил за право не получать от тебя плевок в лицо. Не нравится, что Кат распоряжается? Это вообще случается чаще, чем ей хотелось бы думать, — тут Джек позволил себе короткую усмешку, потому что говорить о недостатках сестрицы с совершенно серьёзным лицом было выше его сил. — Cкажи ей об этом. Но говори словами. Хамство — оружие ленивого человека. Им пользуются, когда не хватает ума объяснить, за что ты злишься.
Марион что-то пробормотала себе под нос, и Джек расслышал достаточно, чтобы понять: с последним утверждением она готова поспорить. Он не стал мешать. Спор был полезнее покорности, если человек умел из него что-нибудь вынести, а вот этому девчонку как раз предстояло учить. Джек постучал ногтем по лежавшему на колене Цезарю, и мысль сама вывела его к тому, о чём он хотел сказать с самого начала.
— Вот это знаешь, что такое?
Марион посмотрела на книгу и пожала плечами.
— Книга.
Джек одобрительно кивнул.
— Уже неплохо. А написано о войне. Человек, который её написал, командовал войсками, захватывал города, договаривался с одними племенами, чтобы потом разбить другие, знал, где поставить лагерь, сколько нужно хлеба людям, сколько корма лошадям, сколько дней армия может идти до того, как начнёт жрать собственных мулов. Ты можешь украсть эту книгу. Можешь продать её. Можешь даже огреть ею кого-нибудь по голове — тяжёлая, сгодится. Но пока ты не умеешь её прочесть и понять, тебе принадлежит только кожа переплёта. Всё ценное останется внутри и будет для тебя таким же недоступным, как если бы книга лежала за семью замками.
Он протянул том Марион, позволил ощутить его вес и только потом забрал обратно. Вот это Джек считал настоящей бедностью — не отсутствие денег, не драные башмаки и даже не пустой желудок. Из всего этого можно было выбраться. Хуже было стоять перед знанием и не иметь ключа, чтобы открыть дверь.
— Поэтому образование — первое дело. Раньше ножа, раньше хорошего кошеля, раньше всех твоих мечтаний о тенях. Читать. Писать. Считать. Знать языки, если хватит головы. Географию. Историю. Разбираться в людях. Понимать, что тебе говорят и зачем говорят именно это. Невежду обманет первый грамотный писец, и невежда ещё собственноручно поставит крест под бумагой, которой продал себя вместе с башмаками. Знание не делает человека умным, Мэри. Но без знания уму приходится всю жизнь угадывать там, где можно было бы понимать.

Он увидел, как девочка изменилась при слове «тени», и понял, что попал куда нужно. Вот здесь начиналась мечта — а мечты малолеток, особенно выросших среди воров, обычно обладали тем неприятным свойством, что состояли из красивого конца и совершенно не учитывали дорогу к нему. Тень, невидимый убийца, арабский ассасин, человек, который появляется там, где его не ждут, и исчезает прежде, чем кто-либо успеет схватиться за оружие. Для ребёнка — великолепно. Но Джек знал достаточно, чтобы понимать, сколько пота, боли и весьма скучной учёбы скрывается за красивой легендой.
— А теперь дурная весть, — произнёс он, и Марион насторожилась. — Тени из тебя не выйдет. И того, кого арабы зовут ассасином, тоже.
Ожидаемое возмущение вспыхнуло мгновенно, но Джек уже отложил книгу и поднялся с парапета, осторожно щадя левое плечо. Объяснять словами то, что можно показать, он никогда не любил. Встав боком, он поставил ноги, перенёс вес, затем медленно опустился вниз, сохраняя спину ровной, и без всякого рывка положил правую ладонь на камень возле стопы, после чего развернул корпус так, что движение прошло от бедра через позвоночник к плечам единой плавной дугой. Левую руку он благоразумно не нагружал: Скай и без того наверняка каким-то ведьмовским чутьём узнает, что он опять упражнялся, и второго воспалённого плеча для доказательства собственной правоты ему не требовалось.
— Видишь? Я это мог в твоём возрасте. Не так хорошо, конечно, но мог. Не потому, что был прилежнее тебя, упаси Господь. Просто тело такое. Суставы свободные, сухожилия длинные, спина гнётся, бёдра раскрываются. А у тебя другой склад. Ты крепкая, собранная, жёсткая в движении. Это не плохо и не хорошо — просто иначе. Можно сделать тебя сильнее, быстрее, выносливее, научить падать, лазить, двигаться тише, лучше владеть собственным телом. Но если сейчас, в десять лет, нужной свободы в суставах нет, чудом её не вырастишь. Попытаешься силой — скорее испортишь колени, спину или бёдра, чем станешь тенью. Тебе бы к Райну, вытащить из него науку борьбы без оружия и кулачного боя.
Джек снова уселся на парапет, и плечо тут же наградило его горячей пульсацией за недолгую демонстрацию. Он подавил желание поморщиться, главным образом потому, что где-то в Даннотаре существовала Скай и признание её правоты могло нарушить естественный порядок мироздания, и посмотрел на Марион уже внимательнее. Разочарование он видел. Но за ним было другое, куда более полезное чувство: злость человека, которому сказали, что одна дверь закрыта. Вот с этой злостью уже можно было работать.
— Зато ты можешь стать тем, кем тени иногда только притворяются, — сказал он. — Человеком, которого не замечают не потому, что он умеет складываться пополам и бегать по стенам, а потому, что он понимает, куда смотреть, когда двигаться и что люди замечают прежде всего. Ты выросла на улице. Ты уже видишь вещи, которым благородных детей приходится учить годами. Добавь к этому грамоту, числа, языки, историю, хорошие манеры — да, можешь не кривиться, они тоже оружие, — и однажды сумеешь войти через парадную дверь туда, куда иной дурак полез бы ночью через крышу.
Он взял Цезаря и снова раскрыл книгу, но прежде чем опустить глаза на строки, посмотрел на девочку поверх переплёта.
— Только сперва реши самое простое: кто здесь твои. Потому что без этого всё остальное бесполезно. Умный вор без своих — всего лишь умный вор. А человек, который знает, кому верен, уже может стать кем угодно.

Джек видел, что Марион всё ещё сердится. Не той шумной детской злостью, которая требовала топнуть ногой, надуться и непременно сообщить всему свету, что он несправедлив, а глубже — упрямо, настороженно, с тем самым выражением, которое он слишком хорошо помнил по мальчишкам, впервые попадавшим к старшим. Им говорили о правилах, а они слышали одно: опять кто-то решил ими распоряжаться. Джек и сам когда-то терпеть этого не мог, потому теперь не собирался требовать от десятилетней девчонки той покорности, которой в её возрасте не имел ни на грош. Он только снова устроил книгу на колене, позволил ветру перелистнуть страницу и придержал её пальцем, будто разговор между делом был не важнее Цезаря; серьёзные вещи вообще лучше входили в голову тогда, когда их не подавали с постным лицом и поднятым перстом.
— И ещё запомни, Мэри. Раз уж решила быть вором, изволь хотя бы знать воровские правила. А то украсть может и сорока. Вор от сороки отличается тем, что понимает, у кого крадёт, зачем и чем за это придётся платить.
Он увидел, как девочка скосила на него глаза, и продолжил, не торопясь. За стеной шумело море, где-то внизу перекликнулась стража, и Джек невольно подумал, что место для разговора выбрано удачное: весь Даннотар лежал вокруг них, и потому не требовалось выдумывать примеры.
— У своих не воруют, я уже сказал. Но ты, кажется, ещё не поняла, кто такие свои. Свои — это не те, у кого та же кровь. Кровь — штука полезная, когда наследство делят, да и тогда чаще мешает. Свои — те, кто принял тебя в круг и сам встал внутрь твоего. У воров это особенно просто. С чужим можешь торговаться, лгать ему, обчистить, если хватит сноровки, и убежать, если не хватило. Со своим так нельзя. Потому что свой знает, где ты спишь. И ты знаешь, где спит он. Он поворачивается к тебе спиной не потому, что глуп, а потому, что верит: ножа оттуда не будет. Вот это и есть самое дорогое, что один человек может дать другому. Не золото. Спину.
Марион нахмурилась, и Джек заметил, что теперь она уже не просто ждёт окончания разговора. Хорошо. Значит, можно было идти дальше.
— Кат — своя.
Он сказал это просто, без нажима, и взгляд Марион сразу дёрнулся к нему.
— Не потому, что она леди. Не потому, что может велеть отодрать тебя, запереть, накормить или купить тебе три сундука платьев, от которых ты станешь несчастнее, чем от голода. И уж точно не потому, что таскает тебя за ухо, хотя, признаю, это веское доказательство родственной привязанности.
Уголок его рта дрогнул. Кажется, у Марион тоже, хотя девочка поспешила спрятать это движение. Джек великодушно сделал вид, что ничего не заметил.
— Она своя потому, что ты уже можешь её обидеть. Понимаешь разницу? Чужому человеку плевать, что ты о нём думаешь. Обругай меня какой-нибудь торговец на дороге — через десять шагов я забуду его лицо. А если дурное слово скажет человек, которого я считаю своим, оно останется. Кат утром обиделась на тебя именно потому, что ты для неё уже не девчонка с улицы, которую можно прогнать и больше не вспоминать. Была бы чужой — она не стала бы злиться, объяснять тебе про дом, искать тебя, тащить сюда. Велела бы открыть ворота. Дорога большая, ступай куда глаза глядят.
Он дал словам немного полежать между ними. Марион молчала, глядя куда-то на зубцы стены, а Джек знал, что некоторые истины особенно неприятны именно своей простотой. Человеку куда легче считать наказание властью, чем признать, что за ним иногда стоит страх потерять тебя.
— Райн тоже свой, — продолжил он. — Даже если смотрит так, будто заранее знает все твои проделки до будущего Рождества. Потому что, если завтра за тобой придёт беда, он не станет сперва выяснять, заслужила ли ты спасение. Сначала вытащит. Потом, возможно, спросит. А может, передаст Кат, что, на мой взгляд, гораздо страшнее.
Теперь усмешку Марион скрыть не удалось, и Джек позволил себе коротко усмехнуться в ответ, прежде чем кивнуть в сторону двора.
— И люди там — свои. Стражник у ворот, который тебя пропускает. Повариха, которая кладёт тебе хлеб. Конюх, который даст лошадь, если будет велено. Служанка, которая принесёт воды, если заболеешь. Они могут тебе не нравиться. Ты им тоже не обязана нравиться. Свои — это не люди, которых непременно любишь. Запомни хорошенько, иначе жизнь станет чрезвычайно утомительной. Свои — те, с кем тебя связывает взаимный долг. Если Даннотар защищает тебя, ты не вредишь Даннотару. Если его люди кормят тебя, ты не крадёшь у них. Если тебе доверяют дверь, ты не показываешь эту дверь чужому. Если слышишь то, что не предназначено чужим ушам, оно остаётся здесь.
Джек постучал двумя пальцами себе по виску.
— Даже если можно выгодно продать. Особенно если можно выгодно продать. Верность ничего не стоит, пока за предательство ничего не дают. Вот когда тебе предложат золото, безопасность или то, чего ты очень хочешь, — тогда и выяснится, есть у тебя свои или ты просто жила среди них.
Он замолчал, потому что следующая мысль требовала большей осторожности. Девчонка выросла на улице, там домом зачастую становился тот угол, откуда тебя ещё не выгнали, а слово «семья» вовсе не обязательно означало место, где безопасно. Объяснять ей Даннотар через красивые речи о домашнем очаге было бы глупостью.
— И дома их — твои, пока они сами говорят тебе: живи. Не твоя собственность, не путай. Твой дом. Разница огромная. Ты не можешь продать эту стену, зато имеешь право рассчитывать, что за ней тебя не зарежут во сне. Не можешь вынести серебряную чашу, зато можешь пить из неё за общим столом. Не можешь распоряжаться людьми Райна, зато, если за воротами тебя кто-нибудь схватит и ты закричишь, что ты воспитанница Бойда, они пойдут за тобой. Может, будут потом ругаться всю дорогу обратно, но пойдут. Вот что тебе дали.
Джек посмотрел на море и неожиданно вспомнил, сколько лет сам не понимал цены подобной роскоши. Крыша над головой казалась домом, пока не приходилось бежать. Компания казалась семьёй, пока не появлялись деньги за предательство. Люди называли друг друга братьями до первого настоящего испытания, и только после него выяснялось, кто действительно вернётся за тобой, когда разумнее было бы уйти. Он слишком много раз сидел за решёткой, чтобы не знать простой истины: своим был не тот, кто пил с тобой после удачного дела, а тот, кто пришёл, когда дело провалилось.
— Бывало всякое, — произнёс он уже тише. — Людей брали. Людей били. Люди попадались с чужим добром в руках и внезапно обнаруживали, что закон вовсе не ценит ловкость так высоко, как им казалось вчера вечером. И знаешь, когда узнаёшь своих лучше всего? Не когда делишь добычу. Когда сидишь в яме и ждёшь, придёт ли кто-нибудь. Кто принесёт еды. Кто найдёт человека, которому надо дать денег. Кто передаст весточку. Кто позаботится о твоих, если тебя не выпустят. Вот тогда очень быстро понимаешь, сколько у тебя друзей.
Он посмотрел прямо на Марион, уже без улыбки.
— Тебе, малявка, невероятно повезло. Ты получила это прежде, чем успела понять, насколько оно редко. Кат считает тебя своей. Райн позволил ей считать тебя своей, а значит, принял и сам. Их люди будут относиться к тебе по тому месту, которое тебе дали хозяева. Их крыша стала твоей крышей, их стол — твоим столом, их защита — твоей защитой. А вместе с этим ты получила долг. Не великий. Никто не требует от десятилетней соплячки умирать за стены Даннотара. Пока достаточно не гадить там, где тебе постелили.
На последнем слове Джек всё-таки усмехнулся и снова раскрыл Цезаря, но лишь затем, чтобы дать девочке возможность не отвечать немедленно. Он помнил, как мучительно бывает ребёнку сказать что-нибудь разумное после того, как взрослый случайно оказался прав.
— Поэтому если стащила что-нибудь у Кат — вернёшь. Если нахамила — извинишься. Не потому, что она знатная, а ты нет. Не потому, что она старше. И даже не потому, что она способна снова взять тебя за ухо и дотащить хоть до Лондона. А потому, что она своя. Со своими можно ругаться, спорить, орать, хлопать дверьми, считать их круглыми дураками и даже сообщать им об этом, если очень хочется получить по заднице. Но своих не предают. Не обкрадывают. Не продают. И не заставляют гадать, вернёшься ли ты завтра домой.
Джек перевёл взгляд с книги на девчонку, чуть приподнял бровь и добавил уже почти лениво:
— А если когда-нибудь решишь уйти — уйдёшь честно. Скажешь, куда и зачем. Свои не клетка, Мэри. В клетке держат пленников. Свои — это люди, к которым можно вернуться и постучать в дверь, зная, что тебя узнают по стуку. Вот эту роскошь вор должен беречь куда тщательнее любого золота. Потому что золото можно украсть снова. Своих — нет.
Джек смотрел на Мэри, но видел уже не её. Ветер тянул с моря холодом и солью, Цезарь лежал раскрытым на колене, а девчонка стояла перед ним насупленная, настороженная, злая ровно настолько, насколько бывает зол ребёнок, которому только что объяснили вещи, слишком взрослые, чтобы принять их без сопротивления. И вот это выражение — не лицо, не глаза, не сходство движений, а именно готовность заранее не верить никому, кто говорит мягко, — вдруг потянуло за собой старую память, настолько давнюю, что Джек почти удивился, насколько ясно она сохранилась. Он ведь тоже когда-то считал любую доброту чем-то подозрительным, а заботу — разновидностью расчёта. Дашь человеку себя пожалеть — он непременно потребует плату. Покажешь слабость — запомнит и однажды воспользуется. Так было проще думать, особенно мальчишке, слишком рано решившему, что взрослые редко делают что-нибудь просто так. Маттео появился в его жизни именно тогда, когда Джекки был в самом неприятном возрасте: уже достаточно большой, чтобы считать себя мужчиной, и ещё слишком мальчишка, чтобы понимать, насколько смешно это выглядит со стороны. Итальянец сперва показался ему человеком, которого Господь создал специально для того, чтобы испытывать чужое терпение. Худой, сухой, с руками ремесленника и той непривычной неподвижностью, которая тревожит сильнее всякой суеты, Маттео никогда не делал лишнего движения, никогда не говорил больше, чем считал нужным, а ругался так цветисто, будто хорошая брань была у него вторым ремеслом после убийства. Он мог заставить Джекки сорок раз подряд пройти по одной и той же балке, если на тридцать девятый тот поставил стопу слишком громко, мог швырнуть в него деревянным ножом, если ученик отвлёкся на чей-то крик в переулке, мог полчаса объяснять, что тень — это не человек, который умеет лазить по стенам, а человек, который знает, когда стену вообще не стоит трогать.

Джекки ненавидел его за это почти ежедневно, а потом ещё усерднее повторял всё, чему тот учил, потому что невозможно было не уважать человека, который всегда видел твою ошибку раньше тебя.
Тепла от Маттео он не ждал. Даже не думал о нём в таких словах. Учитель кормил его, потому что голодный ученик хуже двигается, зашивал порванную одежду, потому что лохмотья цепляются за гвозди, перевязывал ладони, потому что с распоротыми пальцами бесполезно учиться ножу. Всё объяснялось ремеслом, и Джекки это устраивало. Гораздо труднее было бы признать, что кому-то просто не всё равно, поел ли ты и не замёрз ли ночью. И потому тот зимний день запомнился так ясно.
Лондон тогда вымерзал медленно и зло. Мороз не был северным, не был красивым, не покрывал мир белым спокойствием, он лез под рукава, промораживал камень, превращал грязь в серые бугры и делал каждую крышу скользкой настолько, что Маттео, конечно же, решил: самое время учиться спускаться по стене быстрее, чем иной человек спускается по лестнице. Для упражнения он выбрал старую полуразрушенную колокольню возле монастырского двора, где камень местами крошился, балки потемнели от сырости, а ветер гулял через выбитые проёмы так свободно, словно башня уже давно принадлежала ему. Джекки был в восторге. Высота нравилась ему больше земли, потому что наверху мир становился понятнее: выступ, карниз, верёвка, расстояние, опора. Всё честно. Камень не врёт и не обещает того, чего не может дать. До тех пор, пока кусок этого самого камня не вывернулся из стены под сапогом. Падение длилось меньше нескольких ударов сердца, но память растянула его на годы. Сначала сорвалась нога, потом рука не удержала край, потом спина ударилась о деревянную перекладину, плечо зацепило ещё одну, а после мир вдруг оказался внизу, на холодном полу между старыми балками, с выбитым воздухом из лёгких и правой ногой, подвернувшейся так, что уже по одному положению стопы было ясно: вставать сейчас — дурная мысль. Джекки, разумеется, попытался встать немедленно. Это было почти делом чести. Маттео успел спуститься раньше, чем он сделал вторую попытку, опустился рядом и тем самым тяжёлым, неподвижным взглядом, который обычно обещал длинный урок и короткое терпение, велел ему сидеть. Джекки тут же объявил, что ничего не случилось, и он может идти, на что итальянец, осторожно ощупывая распухавшую лодыжку, только сухо заметил, что однажды Джекки непременно потеряет ногу и всё равно попробует убежать на второй, потому что, видимо, это особая английская болезнь, против которой медицина бессильна. Джекки уже хотел ответить чем-нибудь достойным, но тут Маттео сделал то, чего никогда прежде не делал. Снял с себя плащ
и укутал им. Не бросил сверху. Не велел взять. Сам накинул на плечи и поправил край так, чтобы закрыть грудь от ветра. Это было настолько непривычно, что Джекки на миг забыл о ноге. Он помнил запах тёплой ткани — кожа, оливковое масло, дым и тот горький травяной запах, который всегда сопровождал Маттео, помнил, как пальцы учителя осторожно прошлись по щиколотке, проверяя кость, и как сам он вдруг почувствовал не боль, а странное, почти раздражающее смущение. Забота делала его безоружнее, чем любой захват.
— Я сам могу, — упрямо пробормотал он тогда, потому что должен был сказать хоть что-нибудь.
Маттео даже не поднял головы, продолжая наматывать полосу ткани на ногу, только спокойно ответил, что это он уже слышал, причём, вероятно, услышит ещё раз двадцать до того, как Джекки станет достаточно умён, чтобы иногда позволять другим делать то, что они умеют лучше. Эти слова тоже были привычными. Но руки у Маттео дрожали. Совсем немного. Настолько, что другой человек не заметил бы. Джекки заметил. И именно это испугало его сильнее самого падения. Потому что Маттео не боялся. Не когда на него вытаскивали нож. Не когда стража неожиданно появлялась в переулке. Не когда однажды пришлось уходить через окно второго этажа, а внизу уже орали люди. Страх вообще казался чем-то, что существует у других. А теперь его пальцы дрожали, когда он перевязывал чужую ногу. Джекки замолчал. Даже упрямство на мгновение отступило, потому что перед ним внезапно открылась вещь, которую он не умел понять: этот человек действительно боялся за него. Маттео закончил перевязку не сразу. После этого он сел рядом прямо на пыльный пол, прислонился спиной к стене и несколько мгновений ничего не говорил. Ветер шёл через разбитое окно, где-то скрипела незакреплённая доска, а Джекки всё ещё держал на плечах его плащ и никак не мог решить, что хуже: если сейчас над ним засмеются или если не засмеются вовсе.

Маттео не засмеялся. Он назвал его Джекки. Впервые. До этого был Джек, мальчишка, осёл, обезьяна, ошибка природы с чрезмерно длинными конечностями — всё, что угодно, но не это домашнее, почти детское имя, от которого Джекки почему-то сразу захотелось отвернуться. Маттео смотрел не на него, а куда-то перед собой, и говорил медленно, словно английские слова приходилось вынимать по одному.
— Тень должна не бояться смерти, — сказал он. — Это правда. Но если учитель не боится за ученика, он не учитель. Он просто человек, который ломает детей и гордится тем, что они выжили.
Джекки тогда не знал, что сказать. Он вообще слишком редко сталкивался с откровенностью, не прикрытой ни угрозой, ни шуткой, ни выгодой. В четырнадцать лет ему казалось, что сильные люди не говорят таких вещей. Сильные люди требуют. Приказывают. Наказывают. А тут человек, которого он считал почти неуязвимым, сам признавался в страхе и будто не видел в этом ничего постыдного. Поэтому Джекки выбрал единственный способ, которым умел защищаться.
— Ты стареешь, Маттео, — сказал он. — Скоро начнёшь плакать над уличными кошками.
Итальянец повернул голову, медленно оглядел его с ног до головы и отвесил такой лёгкий подзатыльник, что в нём не было ни наказания, ни злости.
— А ты всё ещё осёл. И, кажется, так и умрешь им.
Вот тогда Джекки засмеялся. Не громко, потому что от смеха отдавало в бок и ногу, но искренне. Маттео тоже усмехнулся, и именно эта усмешка вдруг окончательно сломала ту стену, которую Джек сам годами строил вокруг себя. Не сразу, конечно. Джекки ещё долго делал вид, что ничего не изменилось. Ещё спорил, огрызался, пытался доказать, что может идти сам, хотя на ногу было больно даже смотреть. Но когда Маттео присел перед ним спиной и велел лезть, он всё-таки подчинился. Сначала из практичности, конечно. Так он потом объяснял себе. Потом — потому что спорить с итальянцем было бесполезно. Потом придумал ещё с десяток причин. Правда была проще. Ему вдруг захотелось позволить Маттео понести его. Он обхватил учителя за плечи, чувствуя под пальцами грубую ткань рубахи, и Маттео осторожно подхватил его под колени. Для четырнадцатилетнего мальчишки, уже считавшего себя взрослым, положение было совершенно унизительным. Особенно учитывая, что он был почти одного роста с итальянцем и торчал у того за спиной длинными руками и ногами, как плохо привязанный тюк. Но унижения Джек не запомнил. Запомнил тепло. Запомнил, как Маттео придерживал его под коленями чуть бережнее, чем было необходимо. Запомнил, что по дороге итальянец ни разу не сказал, будто Джекки сам виноват, хотя тот действительно был виноват. И только много позже Джек понял, чему именно научился в тот день. Не падать — это он умел и раньше. Не спорить с телом, когда оно больше не может, — этому научился хуже, как могла бы подтвердить Скай. Но главное было не в ремесле. Маттео впервые показал ему, что забота не всегда требует платы. Что человек может бояться за тебя не потому, что ты полезен, а потому, что ты — ты. И что иногда сильнее всего проявляет привязанность тот, кто всю жизнь учил тебя вставать самому, а однажды просто говорит: сегодня не надо.

Джек медленно вернулся к шуму моря и к Марион, всё ещё стоявшей перед ним. Цезарь лежал раскрытым на том же месте, ветер трепал край страницы, а девчонка смотрела с тем самым упрямым выражением, которое когда-то, должно быть, было и у него.
— Был у меня учитель, — произнёс Джек, и на этот раз не стал прятать воспоминание за насмешкой. — Маттео. Делал из меня тень, ассасина, акробата, убийцу — в зависимости от того, насколько был мной недоволен в тот день. И первым объяснил одну вещь, которую я тогда не понял: свои — это ещё и те, рядом с кем иногда можно не быть сильным.
Он чуть усмехнулся, опуская взгляд обратно на книгу.
— Понял я это, разумеется, много позже. Мы вообще удивительно долго понимаем самые простые вещи. А теперь иди и извинись перед Кат.

0

41

21 июня 1559

К двадцать первому июля Джек успел убедиться, что судьба не просто обладает чувством юмора, но ещё и предпочитает шутки затяжные, тщательно подготовленные и непременно за чужой счёт. Именно поэтому он сидел на стене Даннотара, привалившись спиной к нагретому за день камню, и уже в третий раз перечитывал бумаги, доставленные из Лондона, хотя содержание их не становилось от этого ни разумнее, ни менее действительным. Ветер с моря трепал края плотных листов, пытался загнуть угол одного из них и совершенно не выказывал почтения к королевской подписи, большой печати и всему тому торжественному многословию, посредством которого английская корона умела превращать вчерашнюю нелепость в сегодняшнюю государственную истину. Внизу шумело море, чайки бранились над утёсами, во внутреннем дворе кто-то окликнул конюха, и всё вокруг оставалось привычным до обидного, тогда как из лежащего у Джека на коленях пергамента следовало, что прежнего Джека, вора, узника, человека, которому ещё недавно пеньковая петля подходила куда естественнее золотой цепи, отныне следовало именовать Prince de Taybern – принцем Тайбернским, а при достаточной приверженности церемониям ещё и «Вашим Высочеством».
На этом месте Джек всякий раз останавливался. Не потому, что обращение ему особенно нравилось. Напротив, он уже представлял, какое количество людей получит от него незаслуженное удовольствие, произнося «Ваше Высочество» с совершенно непереносимым выражением лица. Кат, например. Райн, пожалуй, сумеет удержаться, и именно поэтому от него будет ещё хуже: одного спокойного взгляда хватит, чтобы Джек услышал невысказанное обращение. Скай же, если узнает, что новое Высочество намерено пренебрегать предписаниями лекаря, скорее всего, выяснит, распространяется ли неприкосновенность принцев на подзатыльники. Однако самым замечательным был даже не титул. Ниже, среди прочих установлений, пожалований и подтверждений прав, следовало описание собственного герба новоиспечённого Тайбернского дома.

Виселица на фоне рассвета. Джек медленно провёл пальцем по строке, потом поднял глаза на море и долго смотрел вдаль.
– Ну конечно, – сказал он наконец чайке, усевшейся на соседний зубец. – А что ещё.
Чайка, будучи существом здравомыслящим и к геральдике равнодушным, ответа не дала.
Виселица на рассвете. Даже здесь его прошлое умудрилось не просто догнать его, а обогнать, обзавестись герольдом и встать на щит. Джек попытался представить, как выглядел разговор, породивший это чудовище. Кто-то ведь должен был совершенно серьёзно обсуждать цвета поля, положение перекладины, восходящее солнце и прочие тонкости, пока писец заносил решения в бумаги. Возможно, спорили. Возможно, какой-нибудь знаток геральдики возражал, что виселица – не самый распространённый знак для дома человека, которому отныне полагается обращение «Ваше Высочество». И где-то над всем этим витал дух фразы Кат о том, что собственные шутки лучше не произносить вслух, поскольку мир, похоже, начал принимать их за прошения.
Джек посмотрел на королевскую подпись ещё раз и почувствовал, как внутри поднимается смех – не весёлый даже, а тот тихий, почти болезненный смех, который приходит, когда случившееся слишком нелепо, чтобы сердиться. Ещё совсем недавно толпа смотрела снизу, ожидая, когда под ним выбьют опору. Теперь же люди должны были кланяться человеку, на чьём гербе красовалось именно то сооружение, на котором государство не так давно собиралось его умертвить.
"Ваше Высочество."

Он попробовал это обращение на вкус и скривился. И тут ему пришла мысль, которая заставила улыбку медленно исчезнуть. Сколько принцев закончили именно там?
Джек никогда не отличался особым благоговением перед знатностью, а после тюрем это чувство и вовсе стало почти недоступно. В камере титул занимал удивительно мало места. Можно было быть лордом, рыцарем, сыном купца или последним карманником с Чипсайда – стены оставались одинаково сырыми, солома одинаково воняла, крысы проявляли замечательное равнодушие к родословным, а человек, которому утром предстояло умереть, ночью дышал точно так же, как всякий другой. Джек видел достаточно приговорённых, чтобы знать: перед последней дверью различия между людьми становятся почти оскорбительно малы.
Принцев, правда, обычно не вешали. Для знатной шеи существовал клинок – более быстрый, более чистый и, по мнению людей, каким-то непостижимым образом более почётный способ перестать быть живым. Джек всегда находил это различие забавным. Будто мертвец, обнаружив после смерти, что его обезглавили согласно положению, способен испытать удовлетворение хорошими манерами палача. Короли казнили родичей, братьев, кузенов, претендентов, людей с кровью настолько синей, что при жизни те едва касались земли; и вся эта кровь после удара топора становилась на помосте совершенно обычной красной.

Он вспомнил рассказы о принцах, которых губило слишком близкое родство с престолом, о наследниках, для которых происхождение оказывалось не защитой, а приговором, о знатных головах, выставленных затем там, где простолюдин мог хорошенько рассмотреть, насколько мало отличается лицо мёртвого вельможи от лица мёртвого вора. И чем дольше Джек думал, тем сильнее ему нравилась мрачная честность собственного герба. Виселица хотя бы ничего не обещала. Не лев, будто он родился храбрым. Не орёл, будто ему предназначено парить над прочими. Не единорог, которого он вообще никогда не видел и подозревал в существовании лишь потому, что слишком многие важные люди помещали его куда ни попадя. Тюрьма научила Джека кое-чему о равенстве людей, чего не преподавали ни университеты, ни герольды. В камере титул занимал удивительно мало места, родословная плохо грела зимой, крысы не проявляли уважения к древности рода, а человек, которому утром предстояло умереть, ночью дышал, ворочался и боялся совершенно так же, как последний карманник с Чипсайда. Джек знал достаточно историй о королях, казнивших родичей, о претендентах, которым слишком хорошая кровь стоила головы, о наследниках, для которых близость к престолу оказывалась куда опаснее бедности, и теперь, глядя на собственный новый титул, задумался, сколько принцев кончили жизнь на плахе, сколько обнаружили слишком поздно, что слово «Высочество» вовсе не служит защитой для шеи, и сколько людей поднимались по ступеням к палачу, ещё утром окружённые поклонами тех, кто вечером поспешил присягнуть следующему хозяину.

Мысль получилась достаточно мрачной, но Джек не почувствовал от неё страха, скорее она вернула титулу надлежащие размеры. «Принц» был всего лишь словом, пусть теперь и дорогим, скреплённым печатью и подписью королевы. Он не делал человека умнее, не позволял быстрее заметить нож в чужой руке, не учил отличать верность от лести и уж точно не обещал счастливой старости. В этом отношении виселица на гербе казалась почти полезным противоядием от «Вашего Высочества»: всякий раз, когда новое достоинство начнёт слишком приятно чесать самолюбие, достаточно будет взглянуть на собственный щит и вспомнить, что между принцем и покойником иногда помещается всего один неудачный день. Впрочем, Джек подозревал, что ему подобная болезнь едва ли грозит. Гораздо вероятнее, что он до конца жизни будет оборачиваться на «Ваше Высочество», пытаясь понять, к кому обращаются, а затем вспоминать с раздражением, что к нему.

Он снова пробежал глазами бумаги, но теперь внимание зацепилось уже за владение, которое скрывалось за титулом. Манор Тайберн. Земля. Доходы. Люди. Дом, который отныне должен был считаться его домом не потому, что он сумел открыть окно без ключа или нашёл пустую комнату на ночь, а потому, что государство признало его хозяином. Эта мысль оказалась куда тревожнее возможности однажды последовать примеру многочисленных принцев и закончить жизнь на эшафоте, потому что эшафот Джек, по крайней мере, понимал. Там всё просто: тебя приводят, связывают, толпа смотрит, палач занимается своим ремеслом, а от тебя требуется лишь сохранить достаточно достоинства, чтобы не доставить зрителям лишнего удовольствия. Владеть же домом означало отвечать за людей, которых Джек ещё даже не видел, за крышу, под которой они спят, за землю, которой кормятся, за порядок, в котором будут жить. Несколько дней назад он объяснял Мэри, что такое «свои», с уверенностью человека, которому правила известны давно, а теперь королевская печать словно поймала его на собственных словах и сообщила: прекрасно, Ваше Высочество, вот ваши собственные «свои», извольте соответствовать.

Джек тихо фыркнул и посмотрел на чайку, которая сидела на соседнем зубце и с явным интересом следила за пергаментом, вероятно надеясь, что королевская грамота окажется съедобной. Ему захотелось сообщить птице, что перед ней принц Тайбернский, однако он вовремя подумал о предостережениях насчёт произнесённых вслух глупостей и решил не испытывать мир без необходимости. Кто знает, чем это кончится; сегодня чайка выслушает признание, завтра герольды объявят её первым вассалом нового дома, а через неделю Уолсингем пришлёт ещё один документ с описанием положенного ей содержания.
Он сложил бумаги уже гораздо осторожнее, чем разворачивал, задержал ладонь на королевской печати и снова подумал о виселице с рассветом. Всё-таки герб ему нравился. Не своей мрачностью и даже не издёвкой, которую в нём наверняка увидит любой человек, знающий историю Джека, а честностью: он не обещал своему владельцу ни бессмертия, ни славы, ни особой милости судьбы. Он говорил только о том, что однажды всё уже должно было закончиться и не закончилось, а следовательно, каждый следующий день был чем-то вроде украденной у палача монеты, которую следовало потратить получше. Сколько принцев закончило жизнь на эшафоте, Джек по-прежнему не знал и теперь решил, что при случае непременно выяснит; гораздо занятнее, однако, был другой вопрос — сколько воров поднялось на эшафот никем, спустилось оттуда живыми, а спустя некоторое время получило бумагу, предписывающую окружающим величать их Высочеством. Подозревал он, что этот перечень будет значительно короче, и именно поэтому, сидя над морем с королевской грамотой в руках, Джек наконец позволил себе улыбнуться.

Оставалась лишь одна разумная предосторожность: впредь следовало крайне внимательно следить за собственным языком. Однажды он уже пошутил, что является принцем Тайбернским, и вот результат лежал у него на коленях, снабжённый печатью Елизаветы. Кат, кажется, упоминала ещё папскую тиару и корону Карла Великого, а потому Джек решил, что ни о коронах, ни о престолах, ни о каких иных достоинствах отныне не скажет ни слова даже в шутку. Мир вокруг Даннотара проявлял слишком неприятную склонность слушать. А Джеку, если подумать, пока вполне хватало одного княжества, одной виселицы на гербе и необходимости научиться не оглядываться всякий раз, когда какой-нибудь несчастный решит обратиться к нему: «Ваше Высочество».

0

42

Джек перечитал последнюю строку ещё раз, без особой надежды, что за время его размышлений королевская печать одумается и отменит хотя бы обращение «Ваше Высочество», потом тихо вздохнул, сложил бумаги вдвое, аккуратно спрятал их за пазуху и задержал ладонь на груди, проверяя, не торчит ли угол пергамента наружу. Терять грамоту, превратившую его из висельника в принца, было бы уже слишком даже для его биографии. Впрочем, сидеть на стене и размышлять о зыбкости человеческого величия ему наскучило почти так же быстро, как некогда наскучивали проповеди о добродетели, и Джек поднялся, потянулся, осторожно проверяя воспалённое плечо, а затем посмотрел вниз, вдоль почти отвесной стены Даннотара. Камень уходил под ним серой плоскостью, местами шероховатой, местами выбеленной солью и ветром, а далеко ниже лежала узкая площадка у внутреннего уступа, куда нормальный человек спустился бы по лестнице.
Нормальный человек. Джек едва заметно усмехнулся. Маттео когда-то называл этот спуск способом напомнить Господу, что Он недостаточно высоко поднял землю, и Джек подозревал, что итальянец просто не хотел признавать, насколько сам любил подобные упражнения. Суть была проста только для человека, который никогда не пытался исполнить её в действительности: если падение уже началось, если зацепиться не за что и каменная кладка идёт вдоль тела ровной глухой стеной, нельзя бороться с падением напрямую – нужно заставить его измениться.

Он шагнул с края. Первые мгновения всегда были самыми честными. Земля исчезала из-под ног, ветер мгновенно становился сильнее, одежда прижималась к телу, и всё человеческое существо – от желудка до костей – требовало одного: схватиться хоть за что-нибудь. Джек этому требованию давно не верил. Паника ломает пальцы быстрее камня. Он падал близко к стене, почти касаясь её, держал ладони и подошвы настолько близко к кладке, что ощущал её не зрением, а кожей: где выступал острый край камня, где шёл неглубокий шов, где поверхность становилась гладкой от времени. Маттео учил, что стену надо сначала услышать телом, и Джек всегда смеялся над этой фразой, пока однажды не понял, что именно так и делает – не ищет опору, а считывает характер камня по тому, как воздух и близость шероховатости отзываются в ладонях и ступнях.

Джек ждал не глазами, а внутренним счётом. Слишком рано – и удар только собьёт тело, слишком поздно – и скорость уже станет такой, что рука не направит падение, а примет его на себя. Мгновение пришло само, знакомое, будто тело знало его раньше мысли. Джек резко ударил открытой ладонью по стене не прямо, а вскользь, по касательной, отдавая камню не всю силу падения, а лишь ту её часть, которая могла повернуть тело. Ладонь обожгло шероховатостью, плечо болезненно напомнило, что Скай наверняка убила бы его собственными руками, если бы увидела, но движение уже началось: прямое падение сорвалось с прежней линии, корпус повело в сторону, и Джек позволил этому вращению развернуться, не сопротивляясь ему.
Теперь стена уже не летела мимо одной серой полосой. Она появлялась перед ним снова и снова по мере того, как тело поворачивалось вокруг собственной оси, и каждый новый оборот давал мгновение для прикосновения. Первая подошва встретила камень коротко, почти скользнула по нему, не пытаясь остановить падение, а лишь отнять у него малую долю силы. Затем другая нога пришла следом, потом снова первая, и со стороны это могло бы показаться безумием – человек будто шёл боком по отвесной кладке, едва касаясь её сапогами и всякий раз отталкиваясь не наружу, а так, чтобы вращение продолжалось. Джек не думал о каждой ноге отдельно. Если начать думать, какая ступня должна прийти следующей, можно сразу готовиться к встрече с землёй. Здесь работало только то, что Маттео вбивал в него годами: тело само помнило порядок, а разум следил лишь за общим рисунком движения – скоростью, расстоянием, близостью камня и тем мгновением, когда падение перестаёт быть падением и превращается в управляемый спуск.

Каждое касание стены отнимало понемногу силы. Не много – ровно столько, чтобы не сорвать кожу с подошв и не вывихнуть колено. Джек чувствовал это очень отчётливо: ветер уже не бил в лицо так яростно, вращение стало спокойнее, стена перестала мелькать сплошной серой лентой, а отдельные камни снова обрели форму. Вот тогда можно было заканчивать. Он дождался очередного оборота, поставил обе ноги на кладку чуть шире плеч и резко вытолкнул себя от стены. Камень остался позади, тело ушло наружу, Джек позволил ему перевернуться в воздухе, собравшись так, чтобы не тянуть больное плечо, и уже в следующую долю мгновения увидел под собой площадку. Земля пришла мягче, чем могла бы: сначала носки сапог, затем пятки, колени подались, принимая остаток удара, корпус ушёл чуть вперёд, и вся сила движения растворилась в ногах и камне без лишнего звука.
Джек выпрямился не сразу. Постоял несколько секунд, прислушиваясь к собственному телу, и только убедившись, что ни одно сочленение не решило объявить ему войну, поднял взгляд на высоту, с которой только что спустился. Правая бровь медленно поползла вверх.
– Ваше Высочество, – пробормотал он себе под нос, поправляя за пазухой бумаги. – Безусловно, весьма царственное поведение.
И, подумав о том, что Скай сказала бы на это, Джек решил, что ей лучше ничего не знать. Иногда сохранение мира в доме начинается с простого умения вовремя промолчать.

Мэри нашла его прежде, чем Джек успел решить, куда направить ноги после столь достойного нового Высочества спуска. Он всё ещё стоял у подножия стены, слегка перенося вес с одной ноги на другую и прислушиваясь к левому голеностопу, который после встречи с камнем выражал неодобрение вполне внятно, хотя пока ещё не настолько громко, чтобы следовало всерьёз опасаться Скай, когда со стороны прохода послышались быстрые шаги. Девочка, должно быть, видела последнюю часть его безумства, потому что явилась не с обычным выражением человека, пришедшего о чём-нибудь спросить, а с тем смесью восторга, досады и мучительной зависти, какую Джек слишком хорошо знал по мальчишкам, впервые наблюдавшим за настоящим верхолазом: им одновременно хотелось немедленно повторить увиденное и ненавидеть того, кто самим своим существованием доказывал, что они этого пока не могут. Мэри остановилась перед ним, задрала голову – при его росте почти всякий ребёнок разговаривал с Джеком так, будто обращался к колокольне, и несколько мгновений молчала, очевидно собирая воедино гордость, которая запрещала ей просить, и любопытство, которое плевать хотело на гордость. Джек не торопил. Он только поправил за пазухой королевские бумаги, убедился, что грамота о его внезапном возвышении пережила падение лучше владельца, и терпеливо ждал, потому что уже понимал: вопрос будет не о том, как он спустился.

– Так у меня и правда нет ни единого шанса стать такой, как ты? – наконец спросила она, и в последнем слове было столько обиды, что Джек сперва едва не отшутился, однако привычная колкость так и осталась невысказанной. Мэри смотрела не на стену и даже не на его сапоги, которыми он несколько мгновений назад словно шагал по отвесному камню, она смотрела ему в лицо, и потому речь шла уже не об одном трюке. Девчонка услышала сказанное несколько дней назад гораздо внимательнее, чем изображала. Не выйдет тени. Не тот склад тела. Не та гибкость. Не то терпение. Для взрослого это означало перечень особенностей ремесла, для десятилетней Мэри – приговор: ты хуже, чем тот человек, которым хочешь стать. Джек слишком хорошо помнил, как легко ребёнок превращает чужое «ты устроена иначе» в собственное «ты не годишься», а потому прислонился плечом к стене, чтобы не нависать над ней ещё больше, и некоторое время разглядывал девчонку с той серьёзностью, которой она, пожалуй, от него не ожидала.
– Стать такой, как я? – переспросил он наконец. – Нет. И слава Господу, если Он сегодня располагает свободной минутой для благодарностей. Одного меня миру вполне достаточно.
Он увидел, как её лицо сразу начало закрываться, и не дал этому движению завершиться, потому что именно сейчас привычная шутка могла сделать то, чего он не хотел: подтвердить худший из её выводов.
– Мэри, послушай до конца. Ты спрашиваешь не то. Ты решила, будто я сказал: у тебя нет шанса стать хорошей. Я сказал совсем другое: у тебя нет шанса стать мной. А это не одно и то же, и, если хорошенько подумать, второе вообще довольно сомнительная награда.
Девочка нахмурилась, но осталась на месте, и Джек почувствовал почти физическое облегчение: не убежала, значит, слушает. За спиной у него каменная стена всё ещё хранила в ладони неприятное жжение от касательного удара, голеностоп ныл после посадки, плечо тянуло под одеждой, и всё это неожиданно оказалось лучшим доказательством для следующей мысли, чем любые речи Маттео. Мэри увидела красивую сторону ремесла – падение, вращение, стены, которые будто перестают быть стенами, но не видела цену, которую тело платит за каждый такой фокус, не знала долгих лет, когда связки выворачивали до боли, ладони стирались до крови, а один неверный шаг обещал не восхищённый взгляд снизу, а могилу.

– То, что ты только что видела, началось не сегодня и даже не тогда, когда Маттео взялся за меня. Моё тело с самого рождения устроено дурно с точки зрения всякого приличного лекаря и очень удобно с точки зрения человека, которому приходится пролезать туда, куда его не приглашали. У меня слишком податливые сочленения, длинные руки и ноги, я могу складываться так, как другой человек себе что-нибудь порвёт, и ещё мальчишкой чувствовал высоту лучше земли. Маттео не сделал это во мне. Он увидел, что уже есть, и потратил годы на то, чтобы научить меня этим пользоваться, желательно не убиваясь всякий второй четверг. Если я начну учить тебя выворачивать плечи, складывать грудь и принимать падение так же, как принимаю его сам, я не превращу тебя в тень. Я превращу тебя в хромую девочку, которая будет проклинать меня каждое утро, когда пойдёт дождь.
Мэри опустила взгляд, и Джек понял, что дошёл до той части, которая ранит сильнее всего, потому что ребёнку совершенно всё равно, насколько разумны причины, если итогом остаётся «нет». Он мог бы остановиться, пожалеть её, сказать что-нибудь утешительное и тем самым окончательно всё испортить. Маттео наверняка назвал бы такую жалость ленивой разновидностью жестокости: сначала убедить ученика, что существует только одна вершина, а потом объяснить, почему ему на неё нельзя. Значит, следовало показать другую.
– Но если ты спрашиваешь, можешь ли однажды сделать то, чего не сумею я, тут ответ другой. И вот это тебе, вероятно, понравится меньше, потому что придётся работать.

Мэри подняла голову уже настороженнее, и Джек позволил себе усмехнуться, потому что это выражение он предпочитал унынию.
– Я слишком высокий, чтобы исчезать в толпе. Меня запоминают. У меня лицо человека, которому приличный хозяин дома не доверит серебряную ложку даже после исповеди. Я могу войти во дворец под чужим именем, научиться кланяться, говорить на латыни и носить проклятый накрахмаленный воротник, но мне приходится играть роль каждую минуту, потому что сам я никогда не буду своим среди тех людей. Ты можешь научиться тому, чего мне всегда будет недоставать. Не пролезать в окно, а сделать так, чтобы дверь открыли перед тобой сами. Не висеть под потолком, пока хозяин комнаты пройдёт мимо, а сидеть напротив него и заставить выдать всё, что тебе нужно, потому что он решил, будто доверяет тебе. Не бежать от стражи по крышам, а пройти между стражниками так, чтобы оба после поклялись, что видели тебя впервые.
Он говорил и всё яснее видел будущую возможность, которой несколько дней назад лишь коснулся, объясняя Кат, почему из Мэри нельзя делать маленькую копию другого человека. Девчонка умела смотреть. Умела злиться. Умела мгновенно замечать, где человек слаб, хотя пока ещё пользовалась этим с грацией уличного щенка, который кусает всякого, кто подошёл слишком близко. Если дать этому зрение, языки, письмо, числа, историю, манеры и прежде всего терпение, из неё действительно может получиться нечто куда более неудобное для окружающего мира, чем акробат на крыше. Джек проникал туда, где не должен был находиться, Мэри однажды могла научиться находиться там, куда её пригласили сами, и это ремесло пугало его своей возможностью почти настолько, чтобы захотелось немедленно запретить ей всякое образование и отправить доить коров.

– Я ломаю замки, – продолжил Джек, чуть склонив голову. – Ты можешь научиться ломать людей без единого удара. Я умею считать расстояние до балки, но ты научишься считать, чего человек хочет услышать. Я знаю, куда поставить ногу, чтобы не упасть, а ты будешь знать, какое слово сказать, чтобы упал другой. Только для этого тебе придётся перестать бросаться каждым словом, которое приходит в голову, будто камнем в соседского пса, потому что язык – инструмент тоньше отмычки. Один раз сказала лишнее – обратно уже не засунешь.
На этом месте Мэри слегка скривилась, и Джек понял, что попал туда, куда хотел. Характер у неё действительно был самым опасным препятствием, но уже не потому, что мешал стать его подобием. Тот же огонь можно было либо позволить ей растратить в десятке глупых ссор, пока одна не кончится петлёй, либо научить держать под крышкой до нужного мгновения. Сам Джек когда-то тоже полагал, что дерзость и свобода – почти одно и то же, пока Маттео не заставил его понять: тот, кто не владеет собственной яростью, принадлежит каждому человеку, способному его разозлить.
– Самая трудная часть моего ремесла вообще не здесь, – Джек постучал пальцами по стене за плечом, и камень глухо отозвался под ладонью. – Стены просты. Высота проста. Даже замки, если достаточно долго с ними возиться, честнее большинства людей. Труднее всего научиться не делать то, что хочется прямо сейчас. Не отвечать на оскорбление, если ответ выдаст тебя. Не брать красивую вещь, если из-за неё заметят пропажу раньше времени. Не доказывать, что ты умнее, когда выгоднее показаться дурой. Не ударить человека сегодня, если через месяц он сам откроет тебе дверь. Вот этому ты вполне способна научиться. И если научишься, я ещё пожалею, что открыл рот.

Мэри уже не выглядела несчастной. Она смотрела на него так сосредоточенно, что Джек почти видел, как внутри детской головы заново собирается мечта, только прежнее её устройство – чёрная одежда, крыши, ножи, невозможные прыжки – понемногу уступало чему-то, пока ещё не имеющему названия. Он не собирался отнимать у неё стены совсем. Сильнее, быстрее и тише она стать могла. Равновесие, падение, лазание, безопасный прыжок, работу рук и ног – всему этому можно было учить, если не пытаться навязать телу чужую природу. Просто однажды ей придётся понять, что мастерство заключается не в повторении трюков учителя, а в том, чтобы найти то, для чего собственное тело и собственный ум подходят лучше.
– Так что шанс у тебя есть, – сказал Джек уже мягче, хотя мягкость, как всегда, спрятал под лёгкой насмешкой. – Только не стать мной. Стать собой настолько хорошо, чтобы однажды я посмотрел на то, что ты делаешь, и сказал: проклятье, а вот этого мне Маттео не показывал.
Он заметил, как у Мэри дрогнули губы, и прежде чем девочка успела превратить это в слишком довольную улыбку, добавил:
– Но если завтра я увижу тебя прыгающей с этой стены, обучение закончится прежде, чем начнётся. Я лично отнесу тебя Кат, передам из рук в руки и скажу, что полностью одобряю всё, что она сочтёт воспитательной мерой. Я пережил Ньюгейт и Тайберн, но разговор с ней о том, почему десятилетняя девочка решила проверить мою манеру падать, может оказаться мне не по силам.
И поскольку Мэри уже наверняка собиралась возразить, что вовсе не собиралась прыгать, Джек лишь посмотрел на неё с той ленивой недоверчивостью, которой взрослые особенно успешно доводят детей до бешенства, и подумал, что первый урок, пожалуй, начался сам собой: если девчонка сумеет хотя бы пять ударов сердца не сказать то, что так явно просится ей на язык, надежда действительно есть.

Джек ещё несколько мгновений смотрел на Мэри, ожидая того самого возражения, которое уже почти проступило у неё на лице, но девочка, к его удивлению, удержалась. Пять ударов сердца прошли, потом шестой, и только на седьмом она открыла рот, однако Джек уже усмехнулся и протянул ей руку, решив, что на сегодня испытаний у стены достаточно и что если Скай обнаружит его здесь, то новообретённое высочество Тайбернского дома рискует закончить вечер под домашним арестом. Мэри посмотрела на его ладонь с подозрением, будто та могла оказаться очередной ловушкой, но всё-таки вложила в неё свою маленькую руку, и это простое движение неожиданно понравилось Джеку гораздо больше, чем следовало бы человеку, который всю жизнь уверял себя, будто из него выйдет отвратительный наставник. Он повёл девочку через двор к лестнице, не торопясь из-за ноющего голеностопа и совершенно не собираясь признаваться в этом даже под пыткой, а поскольку Мэри шагала рядом непривычно тихо, явно всё ещё обдумывая услышанное, Джек решил, что самое время дать ей первый урок того ремесла, в котором её тело вообще не имело значения.
– Раз уж тебе непременно хочется стать опасной, – начал он, когда они вошли под каменную арку и морской ветер сразу стал тише, уступив место прохладе стен, запаху дыма, старого камня и ужина, готовившегося где-то в глубине замка, – придётся начинать с самого трудного. Не с ножа, не с замка и даже не с того, как пройти мимо стражника. С людей. Дверь, Мэри, в сравнении с человеком, создание удивительно порядочное. У неё есть замок, у замка есть устройство, и если правильно его понять, дверь откроется. Человек устроен примерно так же, только сам не знает, где у него замочная скважина, и страшно обижается, если её находят.
Мэри сразу посмотрела на него внимательнее, и Джек почувствовал, как её пальцы едва заметно сжались в его руке, эта реакция была почти смешной, потому что девочка ещё минуту назад спрашивала, сможет ли когда-нибудь прыгать со стен, а теперь уже забыла о стенах, услышав обещание куда более интересной власти. Именно этого Джек и опасался. В десять лет человеку не следует слишком рано узнавать, насколько охотно окружающие помогают обманывать себя, но, с другой стороны, улица всё равно научит её этому, только грубее и хуже, а потому оставалось хотя бы научить правильно.

– Первое, что надо запомнить: человек гораздо охотнее верит тому, кто кажется на него похожим. Не лицом, дурёха. Если встретишь рыжего, не надо срочно красить волосы. Смотри, как он стоит, как быстро говорит, громко ли дышит, смотрит ли тебе в глаза или всё время отводит взгляд. Одни люди говорят медленно и долго думают прежде, чем ответить. Если возле такого затараторить, он решит, что ты либо врёшь, либо хочешь его обокрасть, что в твоём случае иногда будет чистой правдой. Другой говорит быстро, перескакивает с одного на другое, и если отвечать ему размеренно, как священник над могилой, он решит, что ты тупа. Поэтому сперва не веди человека за собой. Сперва немного пойди рядом с ним.
Он не стал объяснять Мэри, сколько раз именно это спасало ему жизнь. Иногда было достаточно незаметно принять ту же спокойную позу, какой пользовался человек напротив. Иногда – замедлить речь до его темпа, иногда – начать дышать чуть тише, потому что собеседник сам говорил шёпотом, и спустя несколько минут между двумя совершенно чужими людьми возникало то обманчивое чувство согласия, которое большинство принимало за доверие. Маттео учил этому хуже, чем Уайт, зато выражался яснее: хочешь привести лошадь туда, куда тебе нужно, сперва иди столько же, сколько идёт она, иначе получишь копытом. Джек тогда смеялся над сравнением, а позднее понял, что оно несправедливо лишь к лошадям.

– Только не передразнивай, – продолжил он, заметив, как Мэри уже начала украдкой подстраивать шаг под его хромавший сегодня, и едва не расхохотался. – Боже правый, не так буквально. Человек не должен заметить, что ты делаешь. Ты просто позволяешь ему почувствовать, что рядом кто-то, кого не нужно опасаться. Если он говорит тихо – не ори. Если он любит смотреть в глаза – не прячься. Если каждое второе слово у него о лошадях, а ты хочешь узнать, где он держит ключ от амбара, не спрашивай сразу про ключ. Спроси про лошадь. Он сам начнёт рассказывать, а потом ты немного повернёшь разговор.
Мэри задумалась, и Джек почувствовал почти отеческое удовлетворение, немедленно показавшееся ему настолько подозрительным, что он поспешил мысленно обозвать себя старым дураком. Но мысль уже развивалась дальше, потому что следующий урок был куда важнее простого уподобления голосу и движениям.
– И слушай. Вот это почти никто не умеет. Все думают, будто разговаривать – значит ждать своей очереди открыть рот. Чушь. Если хочешь что-нибудь узнать от человека, дай ему почувствовать, что тебе действительно интересно то, что он говорит. Не изображай интерес, если можешь его найти. У самого скучного человека есть одна вещь, о которой он способен говорить часами: он сам. Его лошадь, его дети, его мастерство, его болезнь, его обида, его победа – всё это кусочки его самого. Найди один такой кусок, за который можно потянуть, и большей частью он сам вытащит вслед за ним всё остальное.

0

43

Они поднимались по лестнице, и Мэри уже не просто держалась за руку – она старалась идти рядом в тот же шаг, явно решив немедленно упражняться на нём, что Джек заметил с немалым удовольствием, хотя показывать его не собирался. Он чуть замедлил ход, девочка тоже замедлилась. Тогда нарочно ускорил два шага, и она последовала за ним, после чего он покосился вниз с таким выражением, что Мэри сразу поняла: поймана.
– Уже лучше, – заметил он. – Но если человек догадался, что ты его изучаешь, считай, половину дела испортила. Люди любят, когда ими интересуются, и ненавидят, когда их рассматривают как загадку. Поэтому второе правило можно сказать совсем просто: хочешь расположить человека – улыбнись ему, если для улыбки есть место, и дай ему говорить. Настоящая улыбка покупает больше доверия, чем серебряная монета, а внимательное ухо иной раз дороже золотой.
Мэри, вероятно, собиралась спросить, зачем тогда вообще нужны ложь и хитрость, но Джек по тому, как она повернула к нему голову, угадал вопрос раньше, чем тот был произнесён, и это дало ему возможность перейти к тому, что считал главным. Он никогда не любил грубых обманщиков именно потому, что те считали искусством придумать хорошую ложь, тогда как настоящий ум заключался в том, чтобы человек большую часть пути прошёл сам.
– И ещё никогда не пихай ему в голову то, что можешь заставить его придумать самому. Если скажешь: «Ты мне доверяешь», он сразу спросит себя, почему должен тебе доверять. Если скажешь: «Ты испуган», он может начать доказывать обратное просто из упрямства. Гораздо умнее говорить так, чтобы человеку оставалось самому закончить мысль. Напомни ему то, что он уже знает, назови две вещи, с которыми он согласен, а третью поставь рядом так естественно, будто она всегда там лежала. Тогда он нередко примет её за собственную.
Этому Джек научился уже не на крышах. Так разговаривали чиновники, ростовщики, священники, хорошие шулеры и особенно аристократы, которые ухитрялись заставить человека исполнить их желание, оставив его убеждённым, что идея принадлежала ему самому. Разница была лишь в том, что Джек делал это сознательно и потому относился к ремеслу без всякого благоговения. Человек охотно продолжал начатую мысль, но ещё охотнее он защищал вывод, который считал собственным, даже если кто-то минуту назад аккуратно подвёл его к этому выводу за руку.

– Смотри ещё за словами, которыми человек сам пользуется, – продолжил он, когда они свернули в галерею и вечерний свет из узких окон лёг поперёк каменных плит. – Один скажет: «Я вижу, к чему ты ведёшь». Другой: «Это звучит разумно». Третий: «Мне от этого нехорошо». Не надо смеяться, это важно. Если первый всё время говорит о том, что видит, объясняй ему так, чтобы он мог представить. Если второй цепляется за звуки и слова, говори о том, что он услышит. Если третий судит нутром, расскажи, что он почувствует. Чем ближе твои слова к тому, как человек сам держит мир в голове, тем меньше ему приходится переводить тебя на собственный язык.
Джек давно заметил это почти бессознательно: один свидетель описывал прежде всего лица и одежду, другой помнил голоса и шум шагов, третий не мог сказать, какого цвета был камзол, зато прекрасно помнил ощущение тревоги, возникшее до драки. Если спрашивать каждого одинаково, половина ответов терялась, если же войти в привычный для него способ вспоминать, подробности появлялись сами. Мэри слушала уже так сосредоточенно, что Джек решил перейти к правилам, которые считал полезнее всех подобных ухищрений именно потому, что они были просты.
– А теперь правила, которыми я бы заставил тебя руководствоваться, если бы отправлял разговаривать с человеком по делу. Первое – прежде чем открывать рот, реши, что именно хочешь от него узнать. Иначе утонешь в болтовне. Второе – будь приветлива. Не подобострастна, не сладка, а просто такова, чтобы человеку не хотелось немедленно закрыться. Третье – слушай до конца и не торопись показывать, что уже всё поняла, люди часто произносят самое полезное после того, как решили, будто рассказ окончен. Четвёртое – найди то, что ему действительно дорого или интересно, и поговори об этом прежде своего вопроса. Пятое – постарайся заинтересоваться этим по-настоящему, потому что фальшь люди чуют лучше, чем нам хотелось бы. И шестое – никогда не унижай того, от кого хочешь получить правду. Даже если он глуп, труслив, пьян или неприятен. Особенно если всё это сразу. Оскорблённый человек перестаёт помогать тебе и начинает защищать себя.
Мэри задумчиво переступила через порог, а Джек придержал её за руку, не позволяя налететь на служанку с корзиной белья, после чего продолжил путь так, словно это маленькое происшествие лишь подтвердило следующую часть урока: смотреть следовало не только в человека, но и вокруг него. Хороший разговор никогда не происходил только словами. Руки могли сказать больше лица, взгляд на дверь – больше ответа, внезапно сжатые губы – больше клятвы, а изменение дыхания иногда стоило целого признания.

– Пока говоришь, наблюдай за тем, что меняется. Не ищи волшебных знаков лжи, их нет. Один врёт и смотрит прямо в глаза, другой говорит правду и краснеет от одного вопроса. Сначала пойми, каким человек бывает обычно, а потом замечай перемены. Если он всё время теребил рукав и вдруг замер, когда ты назвала имя, вот это интересно. Если говорил быстро и внезапно стал подбирать слова, интересно ещё больше. Если смотрел на тебя, а при одном вопросе взглянул на дверь, спроси себя, что находится за этой дверью или почему ему захотелось уйти именно сейчас. Не решай сразу, что знаешь ответ. Просто запомни.
Это правило Джек считал особенно важным, потому что сам слишком часто видел людей, погубленных собственной уверенностью в том, что один жест обязательно означает одно чувство. Мир был сложнее. Страх мог заставить человека рассмеяться, вина – разозлиться, невиновность – начать заикаться от ужаса перед обвинением. Искусство состояло не в том, чтобы навесить название на каждый жест, а в том, чтобы заметить место, где привычный рисунок человека вдруг изменился, и осторожно вернуться к нему позже.
– И самое полезное, – добавил он уже у дверей жилой части, чувствуя, что рука Мэри в его ладони стала совершенно доверчивой и что именно поэтому последнее правило следовало сказать сейчас. – Не старайся быть умнее собеседника. Даже если ты умнее. Особенно тогда. Дай ему иногда поправить тебя. Пусть объяснит тебе очевидное. Пусть немного похвастается. Человек, которому позволили почувствовать себя умным, становится щедрее на слова, а человек, которого ты выставила дураком, всю оставшуюся беседу будет думать не о твоих вопросах, а о том, как отомстить.

Он остановился возле двери, ведущей к покоям, и посмотрел вниз на Мэри, которая за короткую дорогу успела получить, пожалуй, больше знаний о людях, чем приличной девочке её возраста следовало иметь. Впрочем, приличной девочкой она всё равно не была, а потому вред уже можно было считать совершённым.
– Словом, если хочешь однажды стать действительно опасной, учись делать четыре вещи одновременно: видеть человека, слушать его, помнить, чего сама хочешь, и не показывать, насколько внимательно выполняешь первые три. Стены, ножи и прыжки производят впечатление на зрителей. А вот человек, который умеет войти в комнату, поговорить четверть часа и выйти, унося в голове всё, что остальные собирались скрыть…такого я предпочёл бы иметь своим, а не встретить против себя.
Джек слегка сжал её пальцы и отпустил лишь у самой двери, а потом, заметив знакомый блеск в глазах Мэри, уже заранее пожалел о собственной педагогической щедрости, потому что если девчонка завтра попробует эти правила на Кат, последствия будут столь занимательны, что ему придётся выбирать между братским долгом и желанием спрятаться на крыше и наблюдать оттуда.
– И даже не думай начинать с Кат, – добавил он, не дав Мэри произнести ни слова. – Она почувствует тебя на втором вопросе, на третьем заставит признаться, чему я тебя учил, а на четвёртом уже я буду стоять перед ней и объяснять, отчего счёл хорошей мыслью выдать десятилетней разбойнице оружие, которое не обыщешь у ворот. Начни с кого-нибудь попроще. Желательно с человека, который не может приказать тебя высечь.

У дверей Мэри всё-таки обернулась, словно хотела ещё что-то спросить, и Джек сразу понял, что если позволит этому разговору прожить хотя бы ещё минуту, то они оба будут стоять посреди коридора, обсуждая, как взламывать людей, замки и человеческую совесть, а затем Кат совершенно справедливо поинтересуется, почему её воспитанница вместо вечернего чтения проходит ускоренный курс ремесла, за которое в Лондоне обычно либо платят золотом, либо вешают. Поэтому он мягко подтолкнул девочку к двери и, придерживая за плечо, велел на сегодня запомнить только одно: не спешить доказывать, что она умнее всех, потому что это самая дорогая разновидность глупости. Мэри фыркнула, что он сам именно этим и занимается, на что Джек не стал спорить – возражение было слишком точным, лишь заметил, что дурные привычки наставника вовсе не обязаны становиться частью образования ученика. Девочка усмехнулась, уже явно довольная собой, и Джек, отпуская её руку, добавил, что завтра непременно проверит, сумела ли она прожить хотя бы один день, не обокрав, не оскорбив и не подвергнув испытанию терпение кого-нибудь из своих, после этого пожелал ей доброй ночи и смотрел вслед до тех пор, пока она не скрылась за дверью, потому что после Ньюгейта приобрёл отвратительную привычку удостоверяться, что близкие действительно дошли туда, куда собирались, хотя сам предпочитал называть это предусмотрительностью.

Путь до собственных покоев занял несколько минут, и за это время Джек успел прийти к выводу, что левая нога всё-таки намерена пожаловаться Скай на хозяина раньше, чем тот сможет составить сколько-нибудь убедительную защиту. Голеностоп ныл после спуска, плечо отдавало тупой болью под одеждой, а за пазухой лежала королевская грамота, которая сама по себе была причиной достаточно веской, чтобы сегодня войти в комнату с видом человека, пережившего нечто чрезвычайное. Он уже представлял, как сообщит о своём возвышении. Можно было начать с королевы, затем перейти к Тайберну, после чего небрежно упомянуть обращение «Ваше Высочество» и выдержать ровно такую паузу, чтобы Скай успела понять всю чудовищность случившегося. Эта маленькая внутренняя постановка доставляла ему удовольствие ровно до того мгновения, когда он открыл дверь и увидел её на подоконнике.
Скай сидела боком к окну, и вечерний свет ложился на её лицо так мягко, что Джек сразу почувствовал себя человеком, которому следовало бы войти тише, говорить правдивее и вообще вести жизнь куда достойнее. На коленях у неё лежала сложенная ткань, возможно, что-то из его одежды, потому что судьба упорно окружала его женщинами, которые считали необходимым чинить последствия его существования, а выражение лица было именно тем, которого он опасался больше любого гнева: никакой суровости, никакого желания отчитать, только тихая нежная укоризна, от которой становилось совершенно ясно, что она уже каким-то образом знает или по крайней мере подозревает, что её пациент снова занимался чем-то, что лекарь не одобрил бы даже после долгой молитвы.

Джек прикрыл дверь за собой, задержался возле неё и несколько мгновений разглядывал Скай, пытаясь понять, сколько именно она знает. Плечо болело, голеностоп болел, совесть, к счастью, пока молчала, но её можно было не принимать в расчёт. Скай ничего не спросила сразу, только посмотрела на него, потом чуть ниже – на походку, которую он считал совершенно безупречной и которую, судя по её взгляду, скрыть не сумел, а затем снова в лицо. Джек почти физически ощутил, как все приготовленные остроумные объяснения один за другим теряют пригодность.
– Даже не начинай, – сказал он с достоинством человека, которого ещё ни в чём не обвинили, но который уже знает, что виновен. – Я принёс государственные вести и считаю совершенно недостойным отвлекать внимание от дел короны какими-то ничтожными вопросами о моих конечностях.
Уголки губ Скай едва заметно дрогнули, и это было хуже, чем если бы она рассмеялась. Джек прошёл к ней, стараясь не прихрамывать, однако обнаружил, что при сознательной попытке идти ровно хромота становится только заметнее, поэтому на последних шагах бросил борьбу и опустился рядом, прислонившись к стене возле окна. Королевская грамота сразу напомнила о себе шорохом за пазухой, и он понял, что настало время предъявить главное оправдание сегодняшнего дня.
– Собственно, ради этого я и пришёл, – произнёс он, хотя покои были его, и формально именно Скай пришла к нему, но исправлять себя уже было поздно. Он достал сложенные листы, несколько мгновений подержал их в руках и неожиданно почувствовал ту странную неловкость, которая возникала рядом с ней всякий раз, когда надо было сказать что-нибудь действительно важное. Перед палачом он умел шутить, перед констеблями – лгать, перед знатными людьми – изображать кого угодно, но одна мягкая женщина у окна каким-то образом лишала его половины привычных защит, оставляя только правду и отчаянную надежду успеть прикрыть её насмешкой. – Сегодня мне официально объяснили, что я всё это время жил совершенно неправильно.
Скай вопросительно посмотрела на бумаги, и Джек развернул их так, чтобы она увидела печать и подпись.
– Видишь? Королева решила исправить недоразумение. Оказывается, я не просто вор с дурной репутацией и плохим характером. Я принц.

Он сказал это с настолько серьёзным лицом, насколько смог, и выдержал паузу. Скай перевела взгляд с него на бумагу, пробежала строки, и Джек с удовольствием наблюдал, как сначала появляется недоверие, потом узнавание королевской печати, а затем именно то изумление, ради которого стоило несколько раз перечитать проклятые бумаги самому.
– Prince de Taybern, – добавил он, постучав пальцем по нужной строке. – Принц Тайбернский. С правом на «Ваше Высочество», собственный дом, собственные земли и, что особенно трогательно, собственный герб. Виселица на фоне рассвета. Не знаю, кто это придумал, но подозреваю человека, который меня искренне любит.
Скай посмотрела на него уже не только с удивлением, но и с тем тихим теплом, которое всегда заставляло Джека чувствовать себя несколько нелепо. Он ещё раз взглянул на грамоту, словно проверяя, действительно ли она существует, а потом вдруг понял, что следующая шутка, с которой он ходил весь путь по коридору, сейчас уже не кажется такой уж шуткой.
– Есть, правда, одна трудность, – произнёс он, складывая бумаги медленнее, чем требовалось. – Насколько я понимаю устройство подобных вещей, принцу полагается гораздо больше неприятностей, чем простому человеку. Герольды. Земли. Поклоны. Возможно, даже люди, которые будут ожидать от меня мудрых решений, что уже само по себе свидетельствует о серьёзном государственном заблуждении.
Он поднял глаза на Скай, и насмешка всё ещё оставалась в голосе, но теперь служила скорее привычным укрытием, потому что под ней лежало совсем другое. После Тайберна ему было легче говорить о смерти, чем просить кого-то остаться. Легче признаться в убийстве, чем в том, что другой человек нужен ему не ради дела, спасения или долга, а просто потому, что рядом с ним мир становился тише. Скай была именно такой опасностью – той, от которой не хотелось защищаться, и поэтому Джек несколько секунд рассматривал её лицо, будто впервые пытался решить задачу, в которой нельзя было пользоваться ни ложью, ни манипуляцией, ни чужими слабостями.

– И мне пришло в голову, – продолжил он уже тише, разглаживая большим пальцем край сложенной грамоты, – что если королева всерьёз решила сделать из меня принца, то она, вероятно, забыла одну существенную часть предприятия.
Он позволил себе улыбнуться, но не отвёл глаз.
– Принцу, кажется, нужна принцесса.
Произнеся это, Джек обнаружил совершенно возмутительную вещь: человек, который мог спокойно шагнуть с высоты, висеть над пустотой на одной руке и дразнить палача с петлёй на шее, сейчас вдруг не имел ни малейшего представления, куда девать собственные руки. Одну он положил на колено, затем решил, что это выглядит слишком нарочито, другую всё ещё держал на бумагах, а внутренний счёт, обычно сопровождавший его каждую секунду, почему-то замолчал именно тогда, когда больше всего хотелось спрятаться за ним. Скай смотрела на него, и он не стал спасаться шуткой, хотя привычка почти требовала превратить всё сказанное в балаган прежде, чем оно успеет стать опасным.
– Я, конечно, могу обратиться к герольдам, – добавил он наконец, и только лёгкая усмешка выдала, чего ему стоило сохранить обычный тон. – Они наверняка найдут какую-нибудь подходящую даму с хорошей родословной, безупречными манерами и достаточным количеством родственников, которые будут меня ненавидеть. Но мне кажется, это ужасно хлопотно.
Джек протянул ей бумаги, чтобы она могла посмотреть ещё раз, а сам продолжал смотреть только на неё.
– Поэтому я подумал, что, возможно, стоит сперва спросить женщину, которую я уже знаю. Которая умеет лечить принцев, когда они ведут себя как идиоты, не боится их разбойничьих рож и обладает редким даром одним взглядом заставлять их сожалеть о собственных поступках.
Вот теперь улыбка стала чуть заметнее, но он всё равно не превратил признание в шутку до конца.
– Как думаешь, Скай, это достаточно хорошие качества для принцессы Тайбернской?

Скай не ответила сразу, и именно это молчание оказалось для Джека гораздо опаснее любого возможного отказа, потому что он слишком хорошо умел читать паузы и теперь вдруг обнаружил, насколько мучительно находиться на другом их конце. Она держала королевские бумаги обеими руками, смотрела то на подпись Елизаветы, то на него, и на её лице не было ни насмешки, ни того мягкого укоризненного выражения, с которым она встречала его после очередного безрассудства. Вместо этого появилась осторожная серьёзность человека, которому только что сказали нечто настолько важное, что он не хочет испортить его неверным толкованием. Джек мог бы помочь ей шуткой, превратить принцессу Тайбернскую в очередную нелепость, рассказать о герольдах, виселице, фамильном достоинстве и необходимости подобрать женщину, способную хорошо смотреться рядом с эшафотом, но впервые за долгое время намеренно не стал спасать самого себя. Пусть спрашивает. Если уж он способен был предложить женщине разделить с ним всё то странное, грязное, смешное и опасное, что называлось его жизнью, стоило хотя бы один раз не уворачиваться от смысла собственных слов.
– Джек, – произнесла Скай наконец, и то, что она назвала его просто по имени, без улыбки, заставило его почувствовать себя ещё более беззащитным, – я хочу убедиться, что правильно тебя поняла. Ты сейчас... сделал мне предложение?

Она спросила это спокойно, хотя в последнем слове голос едва заметно смягчился, и Джек, который способен был солгать констеблю, священнику и судье, неожиданно понял, что здесь ответ существует только один. Вся привычная ловкость языка, столько раз спасавшая его, сделалась ненужной; не требовалось ни красивых построений, ни остроумия, ни той изощрённой игры, в которой он позволял собеседнику самому догадаться о нужном. Скай хотела услышать правду, и потому он просто посмотрел ей в глаза и кивнул.
– Да.
Одно слово оказалось странно тяжёлым, но после него стало легче дышать, словно признание, которого он сам опасался, наконец перестало принадлежать только ему.
– Да, Скай. Предложение. Руки, сердца, дурного характера, Тайберна, виселицы на гербе и всего прочего имущества, которое каким-то образом оказалось при мне. Но если вопрос заключается в том, прошу ли я тебя стать моей женой, то да. Именно это я и пытаюсь сделать.
Он ожидал чего угодно. Слёз, смеха, осторожного согласия, просьбы дать ей время, наконец хотя бы совершенно разумного вопроса, понимает ли он вообще, что предлагает. Поэтому движение Скай застало его врасплох: она решительно поднялась с подоконника, аккуратно отложила в сторону лежавшую на коленях рубашку, которую до сих пор чинила, разгладила её ладонью и повернулась к нему с таким выражением, какого Джек прежде у неё почти не видел. Нежность никуда не исчезла, но теперь под ней обнаружилась та самая спокойная воля, благодаря которой эта мягкая женщина умела заставить огромного раненого мужчину сидеть смирно во время перевязки, и Джеку вдруг стало ясно, что решение уже принято, причём, как водится, без малейшей необходимости советоваться с ним о подробностях.
– Хорошо, – сказала Скай. – Тогда мы венчаемся сейчас.
Джек моргнул. Он действительно моргнул, что само по себе уже было почти признанием поражения.
– Сейчас?

Скай посмотрела на него так, словно вопрос исходил от человека, который не понял очевиднейшей вещи.
– Сейчас. В деревенской часовне. Пока Джек Стоун не успел передумать, выпрыгнуть в окно, полезть на очередную крышу или найти новую виселицу, с которой ему непременно потребуется эффектно сбежать.
На виселице Джек мог бы сохранить достоинство. Перед вооружённой стражей тоже. Даже Ньюгейт, как теперь выяснялось, не подготовил его к женщине, которая, получив предложение руки и сердца, немедленно превратила его в распоряжение о выступлении. Он сидел ещё несколько мгновений, глядя снизу вверх на Скай, и постепенно чувствовал, как потрясение уступает место такой чистой, неожиданной радости, что привычный внутренний счёт опять исчез куда-то совершенно без предупреждения. Всё, что он собирался сказать дальше, – красивые слова, возможно, ещё одна шутка, что-нибудь о сроках, приготовлениях, платье, кольцах и прочих вещах, которые, насколько ему было известно, обычно находились между предложением и алтарём, – вдруг сделалось совершенно неважным. Скай стояла перед ним и собиралась стать его женой. Не когда-нибудь, не после обсуждений, не тогда, когда он станет приличнее, безопаснее или достойнее, а сейчас, таким, каким он был.
– Подожди, – проговорил Джек, потому что разум всё-таки предпринял последнюю попытку вернуть себе власть. – Я правильно понял? Ты предлагаешь мне немедленно отправиться венчаться, потому что опасаешься, будто я сбегу?
– Да.
Джек всё ещё не вполне верил, что правильно её понял, потому что в его представлении между предложением руки и походом к алтарю должны были находиться хотя бы сутки, несколько неловких разговоров, возможно, кольцо, которое он, разумеется, забыл приобрести, и достаточное количество времени, чтобы успеть испугаться собственного решения. Скай же, судя по выражению её лица, не собиралась предоставлять ему ни одного из этих удобств.
– На виселицу?
– Если понадобится.

И вот тут Джек уже не выдержал и рассмеялся, потому что спорить с женщиной, которая одновременно признавалась ему в любви и вполне серьёзно предполагала, что при случае ему снова взбредёт в голову полезть на эшафот, было совершенно невозможно.
– Это клевета, – заметил он, поднимаясь. Голеностоп тут же напомнил о себе, заставив слегка перенести вес на другую ногу, и Скай, конечно, увидела это мгновенно, но на сей раз милосердно не стала комментировать. – Я вообще чрезвычайно постоянный человек. Из Тайберна, например, сбежал всего один раз.
Скай протянула руку к его вороту и поправила его, словно уже готовила жениха к часовне, а Джек замер, позволяя ей это делать и с тихим изумлением замечая, что ему нравится даже эта маленькая властность.
– А платье? – спросил он, уже почти смеясь. – Гости? Свидетели? Полагаю, у принцев существуют какие-то ужасающе сложные правила. Мне, возможно, следует надеть бархат, чулки, фрезу и выглядеть человеком, которого хочется ограбить.
– Нет.
– Как сурово начинается моя семейная жизнь.
Скай уже взяла его за руку, и Джек почувствовал в этом жесте не просьбу, а совершенно ясное намерение довести начатое до конца.
– Джек Стоун, – сказала она мягко, но так решительно, что он невольно выпрямился, – ты только что предложил мне стать твоей женой. Я согласилась. Значит, сейчас мы идём в часовню, находим священника и венчаемся. Всё остальное можно устроить потом.
Он смотрел на неё и понимал, что именно за это, вероятно, и любит её сильнее, чем способен был когда-либо выразить: Скай каким-то образом умела брать вещи, которые для него превращались в лабиринт мыслей, страхов, расчётов и путей к отступлению, и возвращать им простоту. Он любит её. Она любит его. Он попросил её стать женой. Она сказала да. Всё остальное действительно можно было устроить потом. Джек сжал её руку и потянул к себе ровно настолько, чтобы коснуться губами её пальцев, позволив себе на несколько мгновений ту старомодную галантность, над которой обычно сам же издевался.
– В таком случае, госпожа будущая принцесса Тайбернская, – произнёс он, поднимая на неё глаза, – ведите. Потому что если мы задержимся ещё минут на десять, я действительно могу начать думать, а это, как ты верно заметила, опасно.
Он взял со стола королевские бумаги, снова спрятал их за пазуху, проверил, на месте ли ножи скорее по привычке, чем по необходимости, и позволил Скай увлечь себя к двери, всё ещё не вполне веря, что утром этого дня был просто Джеком Стоуном, к полудню обнаружил себя принцем, а к вечеру, если какая-нибудь новая шутка судьбы не вмешается по дороге, станет ещё и мужем. Мысль о том, что часовня находится в деревне и до неё всё-таки придётся идти, слегка успокаивала: у него оставалось достаточно времени привыкнуть к происходящему. Скай, судя по тому, как крепко держала его за руку, явно была того же мнения насчёт расстояния, но по совершенно другой причине – достаточно близко, чтобы Джек не успел сбежать.

До деревенской часовни они дошли так быстро, что Джек ещё по дороге несколько раз подозревал Скай в тайном намерении не дать ему времени опомниться, хотя сам, если отбросить привычку издеваться над всем, чего боишься, вовсе не хотел опоминаться. Её рука оставалась в его руке, маленькая, тёплая и удивительно уверенная, и чем ближе становился невысокий каменный храм, тем меньше всё происходящее походило на ту церемонию, которую Джек мог бы вообразить для новоиспечённого принца Тайбернского: никаких герольдов, музыкантов, бархата, толпы благородных свидетелей и долгих приготовлений, от одного перечисления которых ему уже хотелось бежать обратно на стену. За открытыми дверями маленькой церкви виднелись несколько рядов грубых скамей, горели свечи возле алтаря, пахло воском, старым деревом и летним вечером, который свободно входил внутрь вместе с тёплым воздухом и далёким шумом моря, а возле ступеней алтаря уже стоял брат Благовест. Каким образом Скай успела найти его, Джек решил не выяснять: в последние дни женщины проявляли такую способность устраивать чужую жизнь, что разумнее было не задавать вопросов, ответы на которые могли поколебать веру в свободу воли.

Свидетелей оказалось всего двое, и это Джеку понравилось почти сразу. Хэмиш стоял сбоку у первой скамьи с выражением человека, которому сообщили нечто настолько невероятное, что он до сих пор не решил, следует ли поздравлять жениха или сначала проверить, не получил ли тот очередной удар по голове. Рядом находился Алистер, управляющий Даннотаром, собранный и серьёзный, хотя в его глазах Джек без труда различил тщательно скрываемое веселье. Они оба посмотрели на вошедших, потом на сцепленные руки Джека и Скай, и Джек сразу понял, что объяснений никто требовать не станет. Вероятно, слухи здесь двигались быстрее хорошего коня, а возможно, Скай ещё до выхода из замка каким-то непостижимым образом успела объявить о свадьбе половине Даннотара. Впрочем, ему было всё равно. Открытые двери нравились ему особенно: через них виднелась дорога, трава шевелилась под ветром, несколько любопытных деревенских ребятишек уже остановились снаружи, а за ними могла собраться хоть вся деревня – Джек неожиданно не испытывал желания прятаться. Большую часть жизни самые важные вещи он делал тайком, ночью, через окно, под чужим именем; пожалуй, хотя бы жениться можно было при открытой двери.
Благовест дождался, пока они подойдут к алтарю, и его взгляд ненадолго задержался на Джеке с таким спокойным пониманием, что тот сразу заподозрил священника в осведомлённости не только о свадьбе, но и о том, каким образом она была назначена. Джек уже приготовился услышать нечто о поспешности, благоразумии или необходимости прежде подумать, однако Алек лишь спросил, добровольно ли они пришли сюда соединить свои жизни перед Богом. Вопрос прозвучал просто, без длинной проповеди, и оттого Джеку стало неожиданно трудно отвечать шуткой, он почувствовал пальцы Скай в своей руке, услышал за открытой дверью ветер и чей-то приглушённый детский шёпот, заметил, как Хэмиш перестал улыбаться, и всё происходящее вдруг сделалось таким настоящим, что даже внутренний счёт, обычно не покидавший его в самые страшные минуты, снова куда-то исчез. Он ответил первым, спокойно подтвердив, что пришёл по своей воле, и Скай сказала то же самое, причём её голос был настолько ясным и уверенным, что у Джека мелькнула почти непристойно счастливая мысль: если кто из них двоих сейчас и способен передумать, то точно не она.

Алек говорил недолго. Он напомнил им, что брак – не убежище от бед и не награда за добродетель, а обещание оставаться рядом, когда и убежища, и добродетели окажется недостаточно, что муж и жена получают друг друга не как имущество, а как доверенное им Богом живое человеческое сердце, которое нельзя ломать из гордости, страха или своеволия. В устах другого священника Джек, вероятно, отыскал бы повод для язвительного замечания, однако Благовест говорил без напыщенности, и в его голосе действительно было то спокойное, сильное звучание, за которое он получил своё прозвище: не гром, не приказ, а уверенность, способная удержать людей вместе хотя бы на несколько минут. Джек слушал и с некоторым неудовольствием узнавал в сказанном слишком многое из того, чему сам совсем недавно учил Мэри о своих: не предавать, не бросать, не пользоваться доверенной спиной, не считать близость правом распоряжаться чужой жизнью. Судьба опять проявляла дурную привычку возвращать ему собственные уроки в тот момент, когда уже нельзя было сделать вид, будто они предназначались исключительно другим.

0

44

Когда Благовест обратился к нему и спросил, принимает ли он Скай в жёны, обещая хранить ей верность, быть рядом в благополучии и бедствии и не оставлять её, пока смерть не разлучит их, Джек вдруг вспомнил Тайберн – не саму виселицу даже, а то мгновение, когда действительно считал, что никакого «пока смерть» для него уже не будет, потому что смерть назначена на сегодня. От этой памяти слова приобрели совсем другой вес. Он посмотрел на Скай и увидел женщину, которая появилась в его жизни уже после множества вещей, пережить которые он не рассчитывал, и теперь просила у него не великого подвига, не красивой жертвы, а куда более трудного: жить рядом. Джек сжал её пальцы и ответил, что принимает, причём на этот раз даже не попытался спрятать голос за насмешкой. Если уж обещать человеку всю оставшуюся жизнь, решил он, один раз можно позволить себе сказать это без маски.
Скай отвечала после него, и Джек слушал её почти с недоверием, потому что знал слишком много о себе, чтобы не удивляться человеку, который добровольно соглашался получить всё это имущество целиком: прошлое, шрамы, кошмары Ньюгейта, невозможный нрав, привычку исчезать на крышах, оружие в одежде, ложь ради защиты, и новоприобретённый титул с виселицей на щите. Она, однако, произнесла своё обещание без колебания, и к его великому смущению именно в этот миг ему пришлось моргнуть и посмотреть чуть в сторону, на пламя свечи, потому что глаза вдруг повело совершенно неподобающим образом. Хэмиш, если заметил, оказался достаточно хорошим человеком, чтобы не показать этого, старый Алистер тоже смотрел строго вперёд, и Джек решил, что свидетели выбраны превосходно.

Колец у них, разумеется, не было, что совершенно соответствовало всей свадьбе, устроенной между одним вечерним решением и опасением, что жених успеет сбежать. Джек уже хотел предложить вместо кольца что-нибудь из собственного снаряжения, например, кольцо от механизма скрытого клинка, что наверняка сделало бы церемонию незабываемой, но Скай успела бросить на него тот самый взгляд, который пресекал дурные идеи ещё до рождения, и он благоразумно промолчал. Благовест, кажется, тоже понял всё по выражению его лица и едва заметно улыбнулся, после чего просто соединил их руки, накрыл своими и произнёс молитву, прося для них терпения друг к другу, милосердия, стойкости и дома, в который обоим захочется возвращаться. Последнее слово задело Джека особенно сильно. Дом. Ещё несколько дней назад он объяснял ребёнку, что дом – это место, где тебя ждут и куда можно вернуться, а теперь вдруг обнаруживал, что Скай сама становилась этим местом независимо от того, будет ли вокруг Тайберн, Даннотар, лондонская комната или придорожная хижина.
Благовест благословил их и объявил мужем и женой так просто, что Джек несколько секунд почти ожидал продолжения, какого-нибудь дополнительного условия, подписи, печати или хотя бы вопроса, действительно ли все присутствующие уверены, что Джеку Стоуну следует давать подобные права. Ничего не последовало. За дверью всё так же шевелилась трава, свечи всё так же горели, Хэмиш тихо выдохнул, Алистер наконец позволил себе улыбнуться, а Скай стояла рядом уже его женой, хотя внешне мир не изменился ни на волос. Именно эта обыкновенность и потрясла сильнее всего. Самые огромные перемены, оказывается, не обязаны сопровождаться громом, падением люка или выстрелами; иногда достаточно нескольких слов в маленькой деревенской часовне.

Джек повернулся к Скай и какое-то мгновение просто смотрел на неё, пока Благовест с той самой лёгкой иронией, которую не прятал даже под священным саном, не заметил, что если жених намерен всю брачную жизнь ограничиваться столь внимательным изучением супруги, то начало можно считать благочестивым, но несколько недостаточным. Хэмиш тихо рассмеялся, Алистер кашлянул, скрывая то же самое, и Джек наконец почувствовал, что мир вернулся в привычное состояние, где над ним снова можно издеваться.
– Благодарю, брат, – отозвался он, обнимая Скай за талию. – Я всего лишь проверял, не передумала ли она за последние полминуты.
Скай посмотрела на него снизу вверх с таким выражением, что ответ был очевиден и без слов, а Джек наклонился и поцеловал её. Без показной галантности, без рассчитанного движения, почти осторожно, хотя очень быстро перестал понимать, кто из них осторожничает сильнее. Когда он отстранился, открытые двери позволяли увидеть, что за ними уже собрались люди: немного, несколько женщин, дети, двое мужчин с поля, кто-то из замковой прислуги, и никто не кричал, не требовал праздника, только улыбались, словно им выпала редкая возможность присутствовать при чём-то хорошем и они боялись вспугнуть его шумом. Джек посмотрел на них, на Благовеста, Хэмиша, Алистера, а потом снова на Скай и вдруг подумал, что день получился неприлично щедрым: утром он ещё пытался привыкнуть к титулу принца, а к вечеру приобрёл жену, которая теперь имела полное законное право не позволять ему прыгать со стен с воспалённым плечом. Если рассуждать здраво, последнее обстоятельство было куда серьёзнее первого.
Он наклонился к её уху и тихо произнёс:
– Госпожа принцесса, боюсь, я только что попал в значительно более надёжную ловушку, чем Ньюгейт.
И почувствовав, как Скай сжала его руку, решил, что впервые в жизни совершенно не хочет искать выход.

Ночь уже давно легла на Даннотар, хотя Джек не имел ни малейшего представления, который теперь час, и это само по себе могло бы встревожить его сильнее большинства несчастий, случавшихся с ним прежде. Внутренний счёт, обычно живший где-то под мыслями непрерывно, сегодня словно устал вместе с хозяином и наконец умолк, оставив только редкие звуки большого старого замка: ветер возле ставен, осторожное потрескивание догоревшего огня, далёкий гул моря, который ночью становился особенно глубоким, и ровное дыхание женщины, спавшей у него на плече. Скай устроилась возле него с совершенно бессовестным доверием, положив щёку ему на грудь, одну руку оставив поперёк живота, и время от времени тихонько сопела во сне, будто всё случившееся за этот безумный день, все эти королевские бумаги, внезапное предложение, часовня, Благовест, Хэмиш, Алистер и то весьма неспешное подтверждение супружеских прав, ради которого они потом закрыли дверь покоев, было самым естественным ходом вещей. Джек же лежал на спине, стараясь не двигаться, чтобы не разбудить её, и с некоторым недоумением смотрел в темноту над кроватью, потому что человеком можно было остаться после петли, тюрьмы и пыток, можно было даже привыкнуть к званию принца, если достаточно долго ругаться, но вот мысль о том, что Скай отныне его жена, никак не желала становиться обыкновенной.
Ещё месяц назад ему было бы смешно само предположение. Даже не смешно – нелепо, как предложение купить кафедральный собор и устроить в нём притон для карманников. У воров существовало немало заповедей, которые каждый нарушал в меру собственной жадности и глупости, но некоторые имели смысл именно потому, что были оплачены слишком большим количеством чужих шей. Не красть у своих. Не приводить стражу туда, где спят товарищи. Не доверять пьяному. Не хвастаться добычей раньше, чем она продана. И не жениться, если намерен всерьёз жить ремеслом, потому что жена очень быстро превращалась из радости в адрес, по которому можно было прийти за тобой. Джек никогда не считал это красивой романтикой разбойничьей свободы, дело было куда прозаичнее. Человек без семьи мог исчезнуть после неудачного дела, уйти из Лондона, сменить имя, переждать зиму в другом городе, рискнуть собственной шеей, если считал риск оправданным. Человек с женой уже носил при себе невидимую цепь, причём не потому, что жена держала другой конец, а потому, что его могли схватить за неё. У констебля появлялось имя. У врага – дверь, в которую можно постучать. У шантажиста – аргумент. Джек слишком хорошо понимал устройство подобных вещей и потому всегда считал себя достаточно умным, чтобы не совершать такую ошибку. Скай во сне чуть шевельнулась, прижалась ближе, и вся эта безупречная мудрость вдруг показалась ему удивительно дешёвой.

Он осторожно провёл пальцами по её волосам, почти не касаясь, потому что в нём жило это странное благоговение перед её близостью, совершенно несвойственное человеку, который всю жизнь без приглашения проникал в чужие спальни. Смешно было подумать, насколько многое перевернулось за какие-то недели. Совсем недавно его мир был гораздо проще: крыши, замки, цели, деньги, чужие дома, чужие тайны и собственная свобода, которую он ценил именно потому, что никому не обязан был объяснять, куда идёт и вернётся ли. Потом появился Иуда, и свобода впервые перестала быть чем-то само собой разумеющимся, затем Кат вытащила из него эту мерзость и каким-то непостижимым образом стала сестрой, хотя Джек никогда не подписывался приобретать сестру, тем более такую, которая имела привычку распоряжаться его жизнью с уверенностью человека, получившего соответствующую грамоту от Господа. Потом Ньюгейт показал, насколько мало требуется, чтобы человек, считающий себя неуловимым, оказался прикован к месту и времени чужой волей, Тайберн добавил петлю, толпу и совершенно недвусмысленное напоминание, что завтра вообще никому не обещано. А после этого появились Даннотар, Мэри, эта странная новая семья, королевская печать и сегодняшний день, начавшийся с чтения бумаги о собственном княжеском достоинстве и закончившийся женщиной, которая решила, что между предложением и венчанием Джеку Стоуну лучше не оставлять достаточно времени для побега.
При этой мысли он беззвучно усмехнулся и почувствовал, как Скай чуть сильнее сжала пальцы на его боку, будто даже во сне подозревала его в намерении куда-нибудь исчезнуть. В этом было что-то настолько точно соответствующее их браку, что Джеку захотелось рассмеяться вслух. Женился он, оказывается, на единственной женщине, которая получила предложение руки и сердца и первым делом приняла меры против бегства жениха. Маттео оценил бы. Уайт, вероятно, прочитал бы какую-нибудь латинскую сентенцию о плене добровольном и плене счастливом. Кат станет невыносима, когда узнает подробности, а Райн наверняка посмотрит тем своим спокойным взглядом женатого человека, в котором будет слишком много понимания и потому особенно много издевательства. Хуже всего было то, что Джек не мог даже пожаловаться по существу, поскольку впервые в жизни действительно оказался в ловушке, дверь которой не собирался открывать.

Воровская заповедь о женитьбе, если рассмотреть её без обычного цинизма, исходила из одной простой истины: не обзаводись тем, что боишься потерять. Джек всю жизнь считал это разумным. Не привязывайся к дому – его могут отнять. Не доверяй слишком сильно человеку – он может предать или умереть. Не люби настолько, чтобы другой человек стал твоей слабостью, потому что однажды кто-нибудь непременно заметит, куда следует ударить. Ньюгейт довёл эту логику до совершенства: там, среди сырости, боли и ожидания следующего шага за дверью, он научился превращать в оружие даже собственное страдание, отрезать всё лишнее, держаться за счёт и волю, пока от человека не останется только то, что невозможно вырвать. И всё-таки именно после Ньюгейта обнаружилось, что прежняя мудрость была неполной. Не иметь того, что можно потерять, действительно означало быть почти неуязвимым, но вместе с уязвимостью исчезала и большая часть причин выбираться из петли.
Он посмотрел на Скай, насколько позволяла темнота, различая лишь светлую линию её лица, и вспомнил собственную готовность когда-то считать привязанность разновидностью слабости. Какой же удобной была эта мысль. Очень мужской, очень воровской и совершенно безопасной. Человек объявляет себя свободным, потому что никого не подпускает достаточно близко, а затем годами хвастается отсутствием цепей, не замечая, что попросту живёт один. Свобода, как выяснилось, тоже могла быть клеткой, если держаться за неё достаточно крепко. Скай не отняла у него ничего из того, чем он был. Наоборот, рядом с ней впервые возникало странное желание не сбежать из комнаты, города или собственной жизни, а остаться и посмотреть, что будет дальше. Даже обязательства переставали казаться оковами, если человек принимал их сам. В этом, пожалуй, и заключалась та часть воровской науки, которой никто из старших его не обучил: самая надёжная дверь не обязательно та, которую можно открыть. Иногда ценность двери именно в том, что хочется закрыть её изнутри.

Джек осторожно коснулся губами её виска и снова устроился на подушке, чувствуя одновременно совершенно непристойное довольство жизнью и лёгкий страх перед тем, насколько ему теперь есть что терять. Скай. Кат. Райн. Мэри, которая каким-то образом умудрилась заставить его давать наставления, словно он сам превратился в Маттео и ещё не заметил этого. Тайберн, где были люди, которых ему теперь предстояло узнать и за которых, судя по королевской грамоте, отвечать. Получался целый перечень слабостей, от которого прежний Джек пришёл бы в ужас и немедленно полез на ближайшую крышу лечить приступ здравого смысла высотой и ветром. Только прежнего Джека, пожалуй, больше не существовало.
Это не означало, что он стал лучше. Такая мысль была бы слишком самодовольной даже для него. Он всё ещё умел солгать быстрее, чем большинство людей успевали понять вопрос, всё ещё носил на себе достаточно стали, чтобы вызвать сердечный приступ у добропорядочного священника, всё ещё слишком охотно решал некоторые человеческие затруднения способом, который судья назвал бы преступлением, и совершенно точно не собирался отказываться от крыш, замков и привычки раздражать власть имущих. Просто за последний месяц к этим качествам прибавились другие вещи, существование которых он прежде предпочитал не замечать: ему хотелось возвращаться. Хотелось знать, что Кат в безопасности, что Райн не тащит всё один, что Мэри не полезла проверять собственную пригодность к падению со стены, что Скай вечером окажется в комнате. Теперь – в их комнате. От последней мысли внутри снова что-то очень тихо сжалось, и Джек понял, что к слову «жена» тоже придётся привыкать, вероятно, дольше, чем к «Вашему Высочеству».

Он представил сочетание обоих титулов и чуть не фыркнул вслух. Принц Тайбернский, супруг принцессы Тайбернской, висельник, вор и профессиональный нарушитель собственной заповеди. Хорошее начало династии. Герб с виселицей теперь казался ещё уместнее, потому что рассвет на нём сегодня приобрёл новый смысл, которого утром Джек никак не мог предвидеть. За петлёй действительно оказалось утро, а за утром – жизнь, причём настолько нелепая и щедрая, что человек, месяц назад считавший женитьбу профессиональной ошибкой, теперь лежал в постели, боясь лишний раз пошевелиться, чтобы не разбудить супругу.
Скай снова сладко засопела ему в плечо. Джек прикрыл глаза и позволил себе улыбнуться в темноте, уже не стараясь подобрать к этому никакой язвительной мысли. Воровская заповедь, вероятно, была правильной. Для вора. А он, кажется, сам не заметил, как стал кем-то ещё.

0

45

22 июня 1559

Джек проснулся поздно, как и положено человеку, который большую часть сознательной жизни считал раннее утро временем либо для побега, либо для возвращения домой после хорошо сделанной работы, но никак не для добровольного бодрствования. Тело пришло в сознание раньше желания открывать глаза: сначала отозвалось плечо, уже не болью, а ленивым напоминанием о том, что Скай существует и наверняка не одобрит вчерашние упражнения на стене, потом дала о себе знать левая лодыжка, которой тоже имелось что сказать о достоинствах принца Тайбернского, затем Джек обнаружил возле себя пустое место, ещё сохранившее немного тепла, и только после этого окончательно проснулся. Первым ощущением было совершенно нелепое недовольство. Скай ушла. Разумеется, ушла. Было позднее утро, она не принадлежала к преступному сословию и потому считала нормальным вставать вместе с приличными людьми, а кроме того, в деревне ждала аптека, больные, травы, мази и всё то бесчисленное хозяйство, которому она, кажется, умела находить применение раньше, чем Джек успевал спросить, зачем в человеческой жизни требуется столько сушёных кореньев. Всё это он прекрасно понимал, однако рука всё равно некоторое время лежала на смятой простыне рядом, будто рассчитывала найти там жену одним упрямством, и именно слово «жена», всплывшее совершенно естественно, заставило Джека открыть глаза и несколько мгновений смотреть на балдахин с выражением человека, которому судьба за ночь опять подменила действительность.

Жена. Вчера это слово ещё требовало осторожного обращения, как новый клинок, баланс которого пока не знаешь, утром же оно каким-то образом уже поселилось в комнате вместе с запахом Скай, оставшейся на подушке вмятиной и её лентой, забытой возле кровати. Джек взял ленту двумя пальцами, рассмотрел с совершенно ненужной серьёзностью и вдруг усмехнулся, потому что воровская жизнь подготовила его к множеству неожиданностей, но определённо не к тому, что однажды он будет лежать посреди утра, держать в руке женскую ленту и чувствовать себя от этого неприлично довольным. Месяц назад подобного человека он бы презирал. Возможно, даже обокрал бы из принципа, если бы тот оказался достаточно сентиментален, чтобы не заметить. Теперь же сентиментальный болван был он сам, и бороться с этим почему-то не хотелось.
Свет из окна уже давно перестал быть утренним в строгом смысле слова и лежал на каменном полу широкой тёплой полосой, в которой плясала пыль. На подоконнике стоял поднос, оставленный прислугой настолько бесшумно, что Джек испытал сперва профессиональное раздражение, а затем уважение: если человек способен войти в его покои, пока он спит, поставить завтрак и уйти, не вызвав даже привычного мгновенного пробуждения, либо слуги Даннотара были достойны отдельного обучения, либо первая брачная ночь оказалась несколько утомительнее, чем его самолюбие готово было признать. Яичница успела остыть лишь немного, среди мягкого желтка и поджаренных краёв золотились лисички, пахнувшие лесом и маслом, рядом лежал хлеб, а в небольшом кувшинчике ещё сохранялся крепкий травяной чай, горечь которого Джек узнал уже по запаху и от одной этой мелочи ощутил такую домашнюю удовлетворённость, что едва не рассердился на самого себя. Кто-то ведь знал, что он не любит сладкое питьё, не хочет эля по утрам и предпочитает чай достаточно крепкий, чтобы тот мог самостоятельно оскорбить желудок. Кто-то распорядился принести именно это. Возможно, Скай. Возможно, прислуга уже успела выучить привычки нового обитателя. В любом случае происходило то, чего Джек всегда избегал: место начинало узнавать его.

Он ел медленно, сидя у окна босиком и подставив лицо летнему воздуху, который входил вместе с запахом моря. Обычно еда была частью расчёта: съесть столько, сколько нужно телу, не перепивать перед делом, не набивать желудок перед прыжками, знать, где ближайшая кухня, если придётся скрываться долго. Ньюгейт окончательно испортил эту полезную простоту, потому что после голода удовольствие от обычной горячей пищи приобрело почти неприличную силу, и Джек теперь позволял себе растягивать хороший завтрак без всяких оправданий. Лисички оказались превосходными, желток он собрал хлебом до последней капли, а чай пил маленькими глотками, чувствуя, как горечь остаётся на языке и окончательно прогоняет сон. Именно здесь, между второй чашкой и последним куском хлеба, вчерашний день начал укладываться в голове в каком-то порядке: королевская грамота за пазухой, принц Тайбернский, виселица на рассвете, Мэри с её настойчивым желанием стать тенью, Скай на подоконнике с его рубашкой, собственное предложение, которое он собирался подать если не изящно, то хотя бы с некоторым достоинством, и последовавшее за ним совершенно решительное «венчаемся сейчас», после которого достоинство пришлось отложить до лучших времён. Потом маленькая часовня, Благовест, Хэмиш, Алистер, открытая дверь и ощущение руки Скай в его ладони, а затем ночь, от которой воспоминание сделалось достаточно тёплым, чтобы Джек предпочёл заняться чаем и не продолжать размышление в этом направлении.

Одевался он тоже без обычной поспешности, хотя выбор одежды, как всегда, занимал меньше времени, чем у любого человека, вынужденного уважать приличия. Никакой парчи, никаких нелепых украшений, которые могли бы зацепиться за гвоздь, никаких воротников, придуманных людьми, никогда не пытавшимися повернуть голову во время драки. Чистая рубаха, тёмные штаны, сапоги, колет со знакомыми карманами, в которых каждая вещь лежала там, где рука находила её без участия мысли, оружие он проверил привычным движением и лишь тогда заметил, что делает это уже не для выхода на дело, а чтобы отправиться к жене в аптеку. Разница была настолько нелепа, что Джек остановился с ремнём в руках и тихо хмыкнул. Добропорядочный новобрачный муж, вооружённый так, будто собирается ограбить казначейство. С другой стороны, Скай вышла замуж именно за него, причём достаточно хорошо представляла содержимое одежды, чтобы позднее не ссылаться на обман покупателя.
Он уже взялся за дверь, когда слово снова пришло. Легко, без приглашения и всё ещё вызывая внутри странный толчок. К жене. Джек замер, ладонь осталась на деревянной ручке, а на лице медленно появилась улыбка, которую никто, к счастью, не видел. Именно это оказалось самой невероятной частью всего случившегося. Не княжеский титул – бумага способна назвать человека хоть царём Иерусалимским, если на ней достаточно большая печать. Не Тайберн. Не герб. Даже не королевское «Ваше Высочество». Всё это существовало снаружи и потому легко поддавалось насмешке. Но Скай была его женой, и это простое обстоятельство каким-то образом меняло направление привычного движения. Раньше, выходя из комнаты, Джек шёл куда-нибудь: к делу, человеку, цели, крыше, встрече. Теперь он шёл к кому-то, кто принадлежал не ему – сама эта мысль показалась бы оскорбительной, а вместе с ним чему-то общему, чего ещё вчера утром не существовало. У него появилось «мы», и это короткое слово пугало едва ли не сильнее, чем «Высочество».

Он прошёл по галерее уже с совершенно иным настроением, чем человек, который всего несколько дней назад бродил здесь гостем. Даннотар жил своим поздним утром: из двора доносились голоса, кто-то тащил корзины, где-то стучало дерево, пахло хлебом, дымом и прогретым камнем, встречные слуги здоровались, и Джек машинально отмечал руки, походку, взгляд, расстояние до ближайшего выхода, как делал всегда, но поверх старой привычки появлялось новое, почти смешное ощущение, что всё это теперь уже не просто место, где он временно находится. Скай где-то здесь. Кат. Райн. Мэри. Люди, которых он постепенно, вопреки всякому здравому смыслу, начал складывать в ту опасную категорию, что недавно объяснял девочке: свои. Человек, всю жизнь специализировавшийся на проникновении в чужие дома, неожиданно обнаружил себя внутри дома, куда ему не требовалось проникать вовсе.
По дороге к деревне он несколько раз ловил себя на том, что мысленно произносит одно и то же с разными оттенками, будто пробует новый пароль: жена. Моя жена. Скай – моя жена. На третьем повторении ему стало неловко перед самим собой, на четвёртом смешно, а на пятом Джек решил, что если так продолжится, к полудню он окончательно превратится в одного из тех женатых идиотов, которых прежде узнавал в таверне по странной привычке упоминать супругу в разговоре о погоде, ценах на овёс и войне во Франции. Впрочем, мысль о том, что сейчас он войдёт в аптеку, увидит Скай среди её склянок, трав и порошков и сможет совершенно законно подойти к ней, поцеловать и назвать женой, оказалась настолько приятной, что Джек позволил себе быть идиотом ещё хотя бы до обеда. А там, возможно, придётся привыкать к тому, что он ещё и принц.

Аптеку Джек услышал прежде, чем увидел. Не шумом – Скай, как выяснилось, обладала редким даром заставлять людей говорить тише уже одним присутствием, а тем особым смешением голосов, кашля, скрипа табурета, шороха бумаги и звона стекла, которое возникает там, где человек приходит жаловаться на тело и неизбежно начинает жаловаться заодно на жизнь. Дверь была открыта, изнутри тянуло сушёной мятой, уксусом, воском, чем-то горьким корневым и ещё десятком запахов, которые Джек не умел различать и потому мысленно объединял в одну обширную породу под названием «скверная дрянь, которой Скай лечит людей». Он уже собирался войти, когда услышал её голос и остановился у дверного косяка, не столько из деликатности, сколько из профессионального любопытства. Он видел Скай за работой прежде, видел, как она зашивает, вправляет, перевязывает, снимает жар, но никогда не наблюдал, как она ведёт целый приём, и довольно быстро обнаружил, что лечит она совсем не так, как большинство известных ему лекарей. Те обычно сперва объявляли, что именно с человеком не так, желательно словами подлиннее, затем брались за кровь, банки, пиявок, молитвы или дорогую смесь, а уже после, если больной ещё оставался способен говорить, задавали вопросы. Скай начинала с противоположного конца: усаживала человека, смотрела на него и давала договорить.
Первым был рыбак лет сорока пяти с лицом, выветренным до цвета старой кожи и кашлем, который, судя по тому, как он пытался сдерживать его при каждом вдохе, мучил его уже не первый день. Он вошёл с готовым диагнозом, как это делают почти все мужчины, прожившие достаточно долго, чтобы окончательно убедиться в собственном медицинском даровании, и сообщил, что простудил грудь на море. Скай не стала спорить и не произнесла ничего похожего на «конечно», чем сразу заслужила уважение Джека, она только спросила, когда именно начался кашель, был ли перед этим жар, промокал ли он, болело ли горло, есть ли мокрота, какого она цвета, не появлялась ли кровь, не стало ли труднее подниматься в гору и не просыпается ли он ночью от нехватки воздуха. Рыбак отвечал сперва односложно и явно считал половину вопросов женской придирчивостью, но Скай не торопила его, и уже через несколько минут выяснилось, что жар был три дня назад, потом спал, кашель стал глубже, боль возникала справа под рёбрами при сильном вдохе, а вчера он дважды просыпался ночью от того, что не мог откашляться. Скай попросила его снять верхнюю одежду, посмотрела, одинаково ли поднимается грудь, приложила ладонь к спине и велела дышать медленно, затем глубже, затем кашлянуть, после чего выслушала грудь собственным ухом через тонкую ткань, последовательно переходя от одного участка к другому. Джек заметил, что она не просто слушает лёгкие, как мог бы сказать человек невежественный, а всё время сравнивает: справа с левым, верх с низом, обычное дыхание с глубоким, и если что-то настораживает, возвращается к тому же месту ещё раз.

– Ты сегодня на море не пойдёшь, – сказала она после этого так спокойно, что рыбак уже открыл рот возражать, но Скай подняла руку и продолжила прежде, чем он успел превратить лечение в семейный спор. – Я не говорю, что ты умираешь. Я говорю, что сейчас тебе нужен покой, тепло и питьё, а не лодка на ветру. Если снова поднимется сильный жар, если начнёшь задыхаться даже сидя, если появится кровь или боль станет сильнее – пришлёшь за мной сразу, не завтра утром и не после прилива.
Вот это Джеку понравилось особенно. Она не обещала того, чего не знала, не пугала тем, чего пока не было, и вместе с тем совершенно точно объяснила, при каких изменениях человек должен перестать геройствовать. Рыбак получил отвар, который следовало пить тёплым, наставление спать при приоткрытом окне, если в комнате душно, но не лежать на сквозняке, и ещё совет есть понемногу, даже если аппетита нет. Кровь ему никто не выпускал, чему Джек мысленно поаплодировал.
Второй вошла женщина постарше, широкая в плечах, с красными руками прачки и жалобой на то, что живот второй день крутит так, будто там бесёнок. Здесь Скай изменилась едва заметно, но Джек это увидел: голос стал ещё мягче, вопросы – осторожнее. Она спросила, где именно болит, показывая ладонью разные места, попросила женщину не говорить, что везде, а указать одним пальцем, где начинается боль. Выяснила, постоянная ли она или приходит волнами, связана ли с едой, была ли рвота, понос, задержка стула, кровь, жар, не болит ли при мочеиспускании, не отдаёт ли боль в спину. Затем, как будто между прочим, спросила, когда были последние женские дни и не может ли быть беременности. Женщина на этом месте густо покраснела и буркнула, что ей сорок два и куда уж там, на что Скай не стала улыбаться и только спокойно заметила, что возраст – не доказательство, а лечить, не задав вопроса, она не станет. Джек, слушая это из дверей, невольно подумал, что Скай разговаривает с телом человека почти так же, как он сам разговаривает с замком. Не предполагает заранее, какой штифт заел. Сначала слушает, что именно сопротивляется.

Женщину Скай уложила на узкую кушетку, согрела ладони над лампой и лишь потом начала осторожно ощупывать живот, сперва легко, потом глубже, каждый раз спрашивая, где боль усиливается. Попросила согнуть ноги, расслабиться, ещё раз надавила справа, слева, ниже, выше, следила не только за словами, но и за лицом, потому что люди, как отлично знал Джек, нередко отвечают «нет» уже после того, как тело сказало «да». В итоге ничего похожего на немедленную беду она, по-видимому, не нашла, но и отмахиваться не стала: велела сегодня не работать у корыта, пить воду маленькими порциями, есть простую пищу, не заливать боль крепким элем и немедленно вернуться, если начнётся жар, непрекращающаяся рвота, кровь, обморок или боль станет такой, что невозможно разогнуться. Отвар дала совсем другой – не как лекарство от живота, а для облегчения спазмов, и отдельно предупредила, что если к утру не станет лучше, осмотрит снова.
Третьим оказался мальчишка лет восьми, приведённый матерью за руку и хромавший с таким трагическим достоинством, будто потерял ногу в битве с французами. История, как выяснилось, была куда менее героической: полез на старую яблоню, увидел осиное гнездо, решил немедленно проявить отвагу, отвага проявила себя падением с невысокой ветки. Мать уже успела сообщить, что нога сломана точно, мальчишка – что не сломана вообще, а Скай, не соглашаясь ни с одним, усадила его и начала с самых простых вопросов: где болит больше всего, мог ли он наступить сразу после падения, слышал ли треск, не немела ли стопа, не стало ли холоднее пальцам. Потом сравнила обе лодыжки, проверила цвет кожи, осторожно нажала вдоль костей, попросила пошевелить пальцами, потянуть носок к себе и от себя, а затем – к явному ужасу матери – встать и сделать несколько шагов.

0

46

Мальчишка встал. Сделал. И тут же, увидев, что способен, попытался изобразить полное выздоровление, но Скай поймала его за плечо прежде, чем он успел удрать.
– Нет, сэр рыцарь. То, что кость, похоже, цела, не означает, что можно снова лезть на дерево.
Джек почти услышал собственные вчерашние наставления и решил, что вмешиваться в воспитание чужих акробатов сегодня не следует. Скай обмотала лодыжку плотной тканью, объяснила матери, что мальчику нужно несколько дней меньше бегать, прикладывать прохладу в первые часы, держать ногу выше, когда сидит, и следить за отёком. Если боль усилится, стопа онемеет, изменит цвет или мальчик совсем перестанет наступать на неё – привести снова. Самому пострадавшему она дала отдельное наставление не использовать слово «совсем не болит» в тот момент, когда лицо кривится так, будто его режут тупым ножом.
Четвёртая пациентка вошла тихо, почти виновато, и Джек сразу отметил, что Скай встретила её иначе, чем остальных. Молодая женщина выглядела здоровой, но двигалась медленно, плечи держала напряжённо и всё время теребила край платка. Она жаловалась на сердцебиение, слабость, дурной сон и нехватку воздуха, которая приходила вечерами. Джек ожидал, что Скай начнёт искать болезнь сердца, но та сперва долго расспрашивала не о груди, а о жизни. Когда началось? После какого события? Бывает ли это во время работы или чаще в покое? Есть ли жар? Худела ли? Не было ли сильной кровопотери? Как ест? Сколько спит? Что происходит в доме? Последний вопрос женщина сперва пропустила, потом начала отвечать что-то о хозяйстве, а после неожиданно замолчала. Скай тоже замолчала. Джек невольно усмехнулся. Вот её паузы он понимал прекрасно. Не торопить человека туда, куда он уже сам почти дошёл.

Через несколько мгновений выяснилось, что муж женщины ушёл с судном две недели назад и не вернулся в назначенный день. Никаких вестей. Ночью она лежала и слушала ветер, а потом начинало колотиться сердце, становилось трудно вдохнуть, кружилась голова и казалось, что она сейчас умрёт. Скай не сказала, что это только нервы, не отмахнулась и не стала объяснять, что всё у неё в голове, она сначала проверила пульс, посмотрела цвет губ и век, послушала дыхание, спросила о боли в груди, обмороках и том, случалось ли подобное раньше. И только убедившись, что явных признаков тяжёлой телесной беды нет, заговорила о страхе.
– Тело умеет пугаться вместе с нами, – сказала она тихо. – Иногда даже раньше, чем мы признаемся себе, насколько страшно. Сердце ускоряется, дыхание становится частым, от этого кружится голова, и уже кажется, что случается что-то ещё хуже. Это не значит, что ты притворяешься. И не значит, что с тобой ничего нет. Просто часть беды может быть в том, что ты две недели живёшь так, будто каждую минуту ждёшь дурной вести.

Она показала женщине, как при таком приступе не хватать воздух ртом, а медленно вдыхать через нос и ещё медленнее выпускать, положив ладонь на живот, велела считать выдохи, пока дыхание не станет спокойнее, не оставаться одной вечером, если можно попросить сестру или соседку посидеть рядом, есть хотя бы понемногу и не пытаться заглушать страх вином. И всё равно добавила те же ясные границы: если появится сильная боль в груди, настоящий обморок, посинеют губы, будет трудно дышать не только во время испуга, а постоянно – тогда это уже не разговор в аптеке, и за ней нужно послать сразу.
Джек стоял у двери уже достаточно долго, чтобы начать чувствовать себя подглядывающим, хотя подобные нравственные тонкости его обычно не беспокоили. Он смотрел на Скай и постепенно понимал, почему люди уходят от неё спокойнее, даже когда она не обещает исцеления. Она не торговала уверенностью там, где её не было. Не говорила человеку «ничего страшного», пока не выяснит, действительно ли оснований для страха мало. Не превращала больного в дурня, который должен только выполнять приказ. Объясняла, что именно наблюдать, что можно делать самому и при каких изменениях нужно возвращаться. Даже когда давала отвар, это был не магический ответ на всё, а одна часть заботы вместе с отдыхом, водой, пищей, теплом, движением или, напротив, покоем. Последняя женщина ушла, прижимая к груди небольшой мешочек с травами, и только после того, как дверь за ней закрылась, Скай подняла глаза прямо на Джека. Она, конечно, давно знала, что он стоит там. Это было видно по едва заметной улыбке. Джек вошёл, прислонился плечом к косяку и с притворной серьёзностью оглядел стол, склянки, пучки трав и свою жену посреди всего этого хозяйства.
– Я пришёл проверить, – сообщил он, – действительно ли принцесса проводит утро, щупая рыбаков, расспрашивая прачек о кишечнике и запрещая детям лазить по деревьям. Государственные обязанности требуют надзора.

Скай дождалась, пока за последней пациенткой закроется дверь, ещё несколько мгновений посидела неподвижно, словно давая чужим тревогам окончательно уйти вместе с хозяйкой, а затем перевела взгляд на Джека, и тот сразу понял, что его собственный приём только начинается. В её лице не было ничего угрожающего – напротив, именно эта спокойная деловитость всегда казалась ему подозрительнее гнева, потому что гнев можно переждать, рассмешить или заставить свернуть не туда, тогда как Скай, решившая что-нибудь сделать для его здоровья, становилась похожа на хорошего взломщика перед плохо запертой дверью: спорить можно сколько угодно, результат от этого не менялся. Она кивнула на свободный табурет рядом с окном и попросила снять колет и рубаху, чтобы посмотреть плечо, а Джек, задержавшись ровно настолько, чтобы показать всему миру независимость собственной воли, всё-таки подчинился, устроился боком к свету и позволил ей осмотреть зажившую рану.
– Восхитительно, – заметил он, наблюдая, как жена раскладывает на чистой ткани маленькие ножницы, щипчики и всё прочее, что в её руках выглядело мирно, но почему-то напоминало ему набор чрезвычайно аккуратного палача. – Первый день брака, и меня уже раздевают при ярком свете в лечебных целях. Семейная жизнь развивается значительно быстрее, чем я ожидал.
Скай лишь улыбнулась, и от этой улыбки Джек сразу понял, что колкость принята, сохранена и когда-нибудь будет возвращена с процентами. Она осторожно провела пальцами возле края раны, проверяя, нет ли жара или болезненного уплотнения, затем попросила его поднять руку настолько, насколько движение идёт свободно. Джек поднял, почувствовал знакомое натяжение и тут же решил продемонстрировать чуть больше, чем требовалось, однако Скай мягко перехватила его за предплечье прежде, чем он успел превратить осмотр в представление, и попросила не доказывать ей ничего хотя бы несколько минут.
– Я ничего не доказываю, – возразил Джек с оскорблённым достоинством. – Я просто стараюсь помочь врачу оценить выдающиеся способности пациента.
– Выдающиеся способности пациента я уже оценила вчера, когда узнала, что он прыгает со стен с зашитым плечом.

Сказано это было всё тем же спокойным тоном, но Джек почувствовал, как собственная бровь невольно поднялась, вот так она и делала – никогда не нападала прямо, просто клала факт между ними и позволяла ему самостоятельно выглядеть идиотом рядом с ним. В подобном ремесле Скай, пожалуй, могла бы учить Мэри не хуже него.
– Это был один раз, – сообщил он после достойной паузы. – И технически я не прыгал со стены. Я по ней спускался. Разница существенная.
Скай посмотрела на него, аккуратно подцепляя первый узелок, и Джек по одному этому взгляду понял, насколько неразумно было продолжать.
– Разумеется. Камни тоже наверняка оценили различие.
Первую нить она вытянула быстро и почти безболезненно, и Джек, ожидавший привычного неприятного рывка, только чуть дёрнул плечом, после чего с подозрением посмотрел на неё, словно жена каким-то образом мошенничала даже при снятии швов. Скай заметила это и велела сидеть спокойно, заживало хорошо, края сошлись, признаков дурного воспаления больше не было, но это ещё не означало, что плечо следует немедленно подвергать испытаниям на прочность. Следующий стежок вышел так же легко, и Джек постепенно расслабился, хотя из принципа продолжал следить за каждым движением её пальцев, будто собирался потом вынести профессиональное заключение.
– И сколько ещё моя свобода будет ограничена медицинской тиранией? – спросил он, когда на ткани легла третья короткая нитка. – Мне хотелось бы знать условия заключения заранее.
Скай пояснила, что заключение, к сожалению для него, заканчивается сегодня: руку можно начинать осторожно разрабатывать, понемногу возвращая движение, но без рывков, без подвешивания собственного веса, без прыжков с опорой на эту руку и без всего того, что Джек обычно называл лёгкой разминкой. Она сказала это настолько буднично, что понадобилось несколько мгновений, прежде чем смысл дошёл до него полностью.

– Разрабатывать? – переспросил он, и Скай сразу услышала в этом слове слишком много радости, потому что рука с щипчиками остановилась. – То есть ты официально разрешаешь мне двигаться?
Она уточнила, что разрешает медленно поднимать и отводить руку, осторожно вращать плечом, останавливаться при боли и каждый день увеличивать движение понемногу. Джек слушал с совершенно серьёзным лицом, которое Скай знала уже достаточно хорошо, чтобы не доверять ему ни на грош.
– Понемногу, – повторил он задумчиво. – Это ведь чрезвычайно растяжимое понятие.
– Для тебя – нет.
Последний узелок вышел, Скай отложила щипчики и провела пальцами вдоль тонкой линии раны, проверяя кожу. Джек почувствовал от её прикосновения не боль, а знакомое приятное тепло и на мгновение забыл, что собирался спорить, потом она попросила его снова поднять руку, уже без нитей, и он послушался осторожнее, чем прежде, потому что теперь сам хотел понять, насколько плечо вернулось к нему. Движение шло легче. Натяжение оставалось, но прежней режущей боли не было, и это простое обстоятельство принесло такое почти детское удовольствие, что скрыть его полностью не удалось. Скай, конечно, заметила.
– Вот так. Медленно. Каждый день чуть больше.
Джек опустил руку и посмотрел на неё с выражением человека, которому только что официально вернули конфискованное имущество.
– Значит, если сегодня я подниму руку вот досюда, завтра немного выше, послезавтра ещё выше, то к концу недели...
Скай положила ладонь ему на грудь и очень мягко сказала, что если он сейчас собирается вычислить день, когда снова сможет висеть на одной руке над пропастью, она немедленно зашьёт плечо обратно просто ради душевного спокойствия. Джек некоторое время смотрел ей в глаза, оценил серьёзность угрозы и медленно кивнул.
– Вот теперь я окончательно понял, зачем вору запрещено жениться.

Скай вопросительно приподняла бровь, убирая инструменты.
– У законной жены слишком простой доступ к месту преступления.
Улыбка у неё появилась не сразу, а начала где-то в глазах, потом дошла до губ, и Джек, довольный тем, что всё-таки добился своего, поймал её руку прежде, чем она успела убрать последнюю нитку, и поцеловал в пальцы. Он уже собирался отпустить, но Скай погладила его по щеке и напомнила, что через несколько дней движение должно стать почти свободным, если он не испортит всё своей обычной изобретательностью.
– Буду образцовым пациентом, – пообещал Джек с такой искренностью, что оба сразу поняли: ложь получилась чудовищная.
Скай тихо рассмеялась. Джек тоже, осторожно вращая освобождённым плечом и с удовольствием обнаруживая, что тело наконец перестаёт напоминать ему о Ньюгейте каждым движением. Впрочем, одна проблема оставалась: теперь жена официально разрешила ему разрабатывать руку, а значит, в её представлении это, несомненно, означало спокойные упражнения под надзором. В представлении Джека слово «разрабатывать» уже начинало приобретать значительно более интересные толкования.

От аптеки до замка Джек шёл с тем редким чувством законно возвращённой свободы, которое бывает у человека, только что услышавшего от лекаря именно те слова, которые собирался истолковать значительно шире, чем лекарь имел в виду. Скай разрешила разрабатывать плечо ­– осторожно, понемногу, без рывков, без нагрузки собственным весом и, кажется, ещё с целым перечнем условий, которые Джек честно выслушал, запомнил и уже по дороге начал считать предметом переговоров. Формально рука должна была двигаться. Формально ей требовалось вернуть прежнюю силу. Формально никто не говорил, что упражнение обязано быть скучным. Вся беда врачей, размышлял он, поднимаясь по внутренней лестнице Даннотара, заключалась в их неспособности достаточно точно определять слова, если Скай хотела сказать «медленно подними руку до плеча и опусти», именно так и следовало выражаться, а не оставлять человеку с его воображением простор для толкования. К тому же Джек чувствовал плечо превосходно: кожа после снятых нитей слегка тянула, внутри оставалась осторожная слабость, но резкой боли не было, и тело уже само просилось проверить, что ему вернули, а что пока только обещали.

Подходящее место обнаружилось на верхней галерее, где одно из окон выходило во внутренний двор и начиналось достаточно высоко над каменными плитами, чтобы обычный человек предпочёл лестницу, а Джек – окно. Рядом висело тяжёлое тканое полотно, должно быть когда-то изображавшее охоту, битву или очередное благородное занятие, в котором хорошо одетые люди убивали кого-нибудь ради удовольствия, годы, дым и пыль почти съели рисунок, зато ткань оставалась крепкой, длинной и надёжно закреплённой сверху. Джек остановился возле неё, провёл пальцами по краю, потянул, проверяя крепление, затем выглянул наружу и оценил высоту. Скай, несомненно, назвала бы последующее тяжёлым случаем умышленного непонимания врачебного предписания. Джек же предпочёл более благозвучное определение: разработка плечевого пояса с использованием имущества Даннотара. Он перебрался на широкий каменный край окна и несколько мгновений стоял там, чувствуя под подошвами старый камень, ветер в одежде и то знакомое спокойствие, которое приходило всякий раз, когда земля оказывалась достаточно далеко внизу. Высота не требовала храбрости, она требовала точности, а точность была куда честнее храбрости. Внизу лежал двор, сбоку тянулась стена, за спиной тяжёлое полотно ждало своей участи, и Джек уже заранее знал весь путь тела до последнего прикосновения сапог к камню. Левая рука перехватила ткань выше, правая – осторожнее, ниже, чтобы зажившее плечо не приняло первого рывка целиком. Одну ногу он обвил вокруг полотна и прижал ткань лодыжкой, позволяя ей лечь вдоль голени, после чего чуть перенёс вес наружу и ощутил, как ткань натянулась между телом и креплением. Ничего особенного. Всего лишь совершенно разумный способ спуститься вниз, если не считать того обстоятельства, что разумные люди подобным способом не спускались.

Джек шагнул в пустоту, и тяжёлая ткань сразу ожила вместе с ним, рванувшись вверх под весом тела, однако он не зажал её намертво, а, напротив, позволил скользить через ладонь и вдоль ноги ровно настолько свободно, чтобы падение сохраняло скорость. Каменная стена пошла вверх мимо лица, воздух ударил сильнее, полотно зашуршало возле уха, и внутренний счёт включился без усилия, словно всё это время только ждал подходящего повода. Здесь нельзя было смотреть вниз и пытаться угадывать расстояние глазами, быстрее было довериться привычному течению времени, собственной скорости и натяжению ткани, потому что тело уже знало, сколько ещё можно позволить себе падать прежде, чем удовольствие превратится в перелом. Плечо отозвалось на нагрузку, но не болью, а предупреждением, и Джек слегка изменил положение руки, снимая с него часть веса и перенося её на ногу, после чего снова отпустил себя ниже.

Двор стремительно приближался, но именно в этом и заключалась прелесть приёма: человеку со стороны казалось, будто падение вышло из-под власти, тогда как для Джека оно только сейчас становилось удобным. Когда внутренний счёт дошёл до того места, которое он уже заранее отметил, бедро резко повернулось внутрь, нога сильнее обвила ткань, предплечье прижало её к себе, и свободное скольжение мгновенно превратилось в тугой захват. Полотно натянулось с глухим треском, ладонь обожгло так, словно по коже провели раскалённой верёвкой, всё тело дёрнулось вниз ещё на пядь и тут же потеряло почти всю прежнюю скорость. Суставы приняли остаток рывка не одним местом, а разнесли его по плечам, спине, бёдрам, и Джек на короткое мгновение завис над двором, удерживаемый только тканью и собственным телом. Именно здесь Скай, вероятно, уже начала бы подбирать слова, которыми можно выразить врачебное негодование и при этом не нарушить супружеских обетов. Джек же был занят куда более насущным: ткань следовало отпустить красиво.

Он позволил оставшемуся движению развернуть себя вокруг полотна, разжал захват руки, освободил лодыжку и ушёл в лёгкий оборот, используя остаток раскачивания уже не для падения, а для выхода вперёд. Каменные плиты встретили носки сапог почти беззвучно, колени мягко приняли вес, корпус чуть подался вслед движению, и через мгновение Джек уже стоял прямо, словно спустился по лестнице, а не только что пролетел добрую часть стены, обмотавшись старым гобеленом. Несколько секунд он просто прислушивался к себе. Плечо тянуло сильнее, чем минуту назад, но ничего внутри не кричало о новой беде. Ладони, напротив, горели совершенно откровенно, и Джек поднял их к лицу, подул сначала на одну, потом на другую, разглядывая покрасневшую кожу с тем выражением, с каким мастер оценивает последствия удачной, но дорого обошедшейся работы.
– Великолепно, – пробормотал он. –Плечо разрабатывается. Ладони сдираются. Всё согласно лекарскому искусству.

Он оглянулся вверх на полотно, которое теперь висело несколько перекрученно и выглядело так, словно пережило собственное нападение. Джек подошёл, стряхнул с рукава слой пыли и тут же закашлялся.
– И разумеется, никто не выбивал эту проклятую тряпку со времён, когда французы ещё спорили с англичанами, кому принадлежит половина Франции.
Пыль продолжала медленно оседать вокруг него в солнечном луче, и Джек, потирая горячие ладони, с удовлетворением решил, что первый опыт разработки плеча прошёл безукоризненно. Оставалось только одно: никогда, ни при каких обстоятельствах не рассказывать Скай, каким именно упражнением он воспользовался. Впрочем, мысль была прекрасной ровно до тех пор, пока он не вспомнил, что тканое полотно наверху теперь перекручено почти на четверть оборота, а в Даннотаре находилась жена, способная по одной неверно лежащей повязке определить, чем он занимался последние два часа. Пожалуй, следовало вернуть всё на место прежде, чем медицинская наука настигнет пациента.

Джек нашёл место у окна в одной из верхних галерей, где света хватало даже без свечи, ветер не мешал, а каменный подоконник был достаточно широк, чтобы разложить всё необходимое и не опасаться, что какая-нибудь особенно дорогая сердцу железка отправится вниз знакомиться с двором. Обе даги лежали перед ним на сложенной вдвое тряпице, одинаковые только на первый взгляд: Джек давно знал каждую царапину на стали, каждый едва заметный изъян рукояти, каждую прихоть равновесия и обращался с ними с той нежностью, которой человек обычно удостаивает либо хорошее оружие, либо женщину, причём оружие имело важное преимущество – почти никогда не задавало вопросов. Он медленно вёл точильным камнем вдоль лезвия, выдерживая угол скорее пальцами, чем глазами, потом стирал сероватую влагу, смотрел на кромку против света и снова принимался за работу, мурлыча себе под нос старую песенку, услышанную когда-то в лондонской таверне от человека, который через неделю отправился на виселицу, но до того успел оставить после себя несколько замечательных куплетов о судьях, тюрьме, неверных девках и чрезвычайно предвзятом отношении королевских приставов к честным труженикам ночного ремесла. Пел Джек негромко, без особой заботы о мелодии, зато с чувством, и как раз дошёл до того места, где герой песни клялся никогда больше не доверять ни женщине, ни судье, ни замку дешевле трёх пенсов, когда услышал шаги. Узнал сразу, но петь не перестал – напротив, последний куплет промурлыкал особенно старательно, потому что теперь в нём обнаружилась прелестная нелепость. Человек, ещё вчера нарушивший одну из древнейших воровских заповедей и обзаведшийся законной супругой, сидел с дагой в руках и распевал песню о преимуществах холостой жизни.

0

47

Скай ничего не сказала. Просто подошла, подобрала юбку и села рядом так близко, что её бедро коснулось его, после чего некоторое время смотрела на движение камня вдоль стали с той мягкой улыбкой, которую Джек уже начинал считать особенно опасной: за ней обыкновенно следовало либо замечание о его здоровье, либо поцелуй, а иногда оба бедствия сразу.
– Не останавливайся, – попросила она наконец, чуть склонив голову. – Мне любопытно узнать, чем заканчивается эта прекрасная песня. Особенно после слов о том, что разумный мужчина скорее добровольно сунет руку в капкан, чем женится.
Джек не поднял головы, хотя улыбка уже полезла сама, он перевернул дагу, проверил большим пальцем кромку поперёк лезвия и с чрезвычайной серьёзностью сделал ещё несколько движений камнем.
– Это старинная назидательная песнь, жена моя. Нельзя судить её слишком строго. Сочинили её люди суровой судьбы, не имевшие возможности познакомиться с тобой и потому пребывавшие в простительном заблуждении относительно супружества. К тому же там дальше выясняется, что капкан был ржавый, судья продажный, а женщина всё-таки принесла ему в тюрьму пирог с напильником. Так что нравственность торжествует, хотя и несколько извилистым путём.
Слово «жена» он произнёс нарочно легко, будто уже привык, однако сам услышал его слишком отчётливо и опять испытал то странное внутреннее удовольствие, которое никак не желало проходить. Скай тоже услышала. Уголки её губ дрогнули, она положила ладонь ему на колено и совершенно невинно провела пальцами по ткани, отчего Джек сразу заподозрил, что разговор о нравственности вступает на опасную почву.

– Значит, я должна была принести тебе напильник? – спросила она с сожалением. – Какая досада. А я вместо этого лечила тебя, зашивала, терпела твои упражнения, а потом ещё и вышла за тебя замуж. Теперь вижу, что ухаживала совершенно неправильно.
Джек наконец посмотрел на неё и на несколько мгновений забыл, что хотел ответить. Скай сидела, повернувшись к нему вполоборота, солнце из окна ложилось на её щёку, в глазах пряталась совершенно намеренная насмешка, и Джеку снова пришло в голову, что брак оказался подозрительно приятным учреждением для вещи, против которой всё воровское сословие веками выработало столько убедительных доводов.
– Напильник был бы лишним, – решил он, возвращаясь к даге главным образом потому, что смотреть на жену и сохранять нить разговора становилось затруднительно. – Я бы всё равно придрался к насечке. А вот насчёт остального прошу не преуменьшать собственных заслуг. Особенно последнего. Ты проявила редкую решительность: получила предложение, немедленно изъяла жениха из свободного обращения и доставила к священнику прежде, чем он успел воспользоваться ногами. В иных местах это называется похищением.
Скай тихо рассмеялась и, кажется, нисколько не раскаялась.
– В иных местах женихи не имеют привычки прыгать с крепостных стен и попадать на виселицы. Мне пришлось сообразовываться с обстоятельствами. Оставить тебе хотя бы сутки было бы безответственно.
Вот тут Джек замер с камнем над лезвием и медленно повернул голову, потому что обвинение было настолько справедливым, что требовало немедленного нападения на его источник.
– Сударыня, за всё время нашего знакомства я попал на виселицу всего однажды. Из твоих слов можно подумать, будто это моя постоянная привычка. Если уж мы начинаем семейную жизнь с клеветы, я хотел бы знать заранее, какая часть моего доброго имени останется к зиме.

Скай посмотрела на него с такой нежной невинностью, что Джек насторожился ещё сильнее.
– Та, которую я сумею найти.
Он несколько мгновений молчал, затем торжественно отложил камень.
– Вот. Вот почему вор не должен жениться. Не потому, что жена выдаст его приставам, не потому, что её можно взять заложницей, даже не потому, что приходится делиться одеялом. Настоящая причина в другом: появляется человек, который знает о тебе достаточно, чтобы выигрывать споры нечестным образом.
– А ты привык выигрывать их честно?
Скай спросила это ласково, почти участливо, и Джек почувствовал, что его только что загнали в угол одной фразой. Он посмотрел на неё, затем на дагу, словно надеялся получить совет от более надёжного товарища, и тяжело вздохнул.
– Нет. Но именно поэтому особенно неприятно встретить достойного соперника.
Она засмеялась, придвинулась ещё немного и положила подбородок ему на здоровое плечо, наблюдая теперь за работой почти из-за его спины. Джек снова взял камень, однако вести его стало труднее: волосы Скай касались щеки, её дыхание щекотало шею, а ладонь всё ещё лежала на его колене, и подозрение, что жена мешает ему намеренно, постепенно превращалось в уверенность.
– Ты всегда так ухаживаешь за ними? – спросила она, глядя на блеснувшую кромку. – Мне начинает казаться, что я должна ревновать.

Джек поднял дагу перед глазами, придирчиво посмотрел вдоль лезвия и только после этого ответил, потому что подобные вопросы нельзя было портить поспешностью.
– Совершенно напрасно. С ними отношения исключительно деловые. Хотя, признаюсь, у даг есть несколько достоинств, которых я пока не обнаружил у женщин: они никогда не спрашивают, где я был, не требуют лежать спокойно пять дней и не угрожают снова зашить мне плечо в воспитательных целях. В этом смысле характер у них удивительно покладистый.
Скай не отстранилась, только чуть повернула голову, и Джек боковым зрением увидел, как приподнялся уголок её губ. Вот теперь он уже совершенно точно знал, что попался: это была не обида и даже не ревность, а приглашение продолжать игру, причём Скай, похоже, заранее приготовила ответ и только ждала, когда он достаточно глубоко закопает себя собственным языком.
– Возможно, – согласилась она с такой кротостью, что Джек окончательно перестал ей доверять, – зато твои покладистые дамы не согревают тебе постель, когда с моря тянет холодом, не целуют тебя по утрам и, насколько мне известно, ни одна из них пока не согласилась стать принцессой Тайбернской. Так что я всё-таки надеюсь, что некоторое преимущество перед ними у меня есть.

Дага замерла у Джека в руке. Он медленно повернулся к Скай и несколько мгновений смотрел на неё, обнаруживая, что на столь основательный довод трудно ответить даже человеку, который всю жизнь считал последнее слово своим законным имуществом. Особенно мешало то, что Скай произнесла всё это, не убирая подбородка с его плеча и глядя на него с нежнейшей невинностью, за которой совершенно отчётливо пряталось удовольствие женщины, только что поймавшей мужа на его же собственной шутке.
– Вот теперь спор становится нечестным, – наконец сообщил Джек, откладывая камень. – Ты выставила сразу три преимущества, против которых у бедных девиц из толедской стали нет ни единого средства. Первое ещё можно было бы оспорить хорошим одеялом, со вторым положение уже значительно хуже, а после третьего я вынужден признать их полное поражение. Ни одна действительно не пожелала стать принцессой Тайбернской. Впрочем, справедливости ради замечу: я им не предлагал.
Он увидел перемену в глазах Скай раньше, чем она ответила. Нежность никуда не исчезла, напротив, сделалась почти вызывающей, а пальцы, до сих пор спокойно лежавшие у него на колене, едва заметно сжались.
– Попробуй предложить, – посоветовала она ласково. – Мне даже любопытно, которая согласится.
Вот теперь Джек рассмеялся, потому что это прозвучало именно так, как должна была звучать хорошая угроза: никаких повышенных тонов, никаких обещаний страшной мести – одна нежность и полная уверенность в будущем результате. Он накрыл её ладонь своей и, всё ещё смеясь, покачал головой.
– Нет уж. Я всего второй день женат, но обучаюсь быстро. Одно правило семейной жизни мне уже совершенно ясно: если жена предлагает проверить, ревнива ли она, проверять не следует. Особенно когда у мужа на коленях лежат две превосходно наточенные даги, а жена по роду занятий прекрасно знает, где именно у человека находятся все важные жилы.

Скай тихо рассмеялась и провела пальцами по его щеке, а Джек, уже заранее ожидавший какого-нибудь нового подвоха, всё же перехватил её руку и коснулся губами кончиков пальцев. Ему до сих пор нравилось это почти неприлично сильно – возможность делать подобное без прежней оглядки, не прятать нежность за насмешкой немедленно, а позволить ей побыть самой собой хотя бы несколько мгновений. И слово «жена» всё ещё отзывалось внутри чем-то новым, немного нелепым и удивительно приятным.
– Очень быстро учишься, – заметила Скай, и ласковой похвалы в её голосе было ровно столько, сколько обычно оставляют ребёнку, впервые догадавшемуся не совать пальцы в огонь.
Джек уловил это сразу и посмотрел на неё с притворным подозрением. Ещё совсем недавно подобный тон заставил бы его ощетиниться, но от Скай почему-то не раздражал; возможно, мешало раздражаться то, как она сидела рядом, как её пальцы всё ещё оставались в его руке и как в глазах за насмешкой совершенно не пряталась нежность.
– У меня прекрасная наставница. Правда, методы у неё несколько суровы. Не успел я прийти в себя после виселицы, как меня начали раздевать, щупать, укладывать в постель, запрещать вставать, потом снова раздевать, снимать швы и угрожать зашить обратно. Если бы я заранее знал, что лекарское искусство устроено именно так, возможно, занялся бы своим здоровьем значительно раньше.
Скай покачала головой, но вместо ожидаемого возражения только погладила большим пальцем его ладонь.
– Зато ты жив.

Джек посмотрел на неё, на их соединённые руки и подумал, что эти три слова стоили всех её запретов, ругани и угроз снова уложить его в постель – во врачебном, к сожалению, смысле. Ещё месяц назад вопрос о том, будет ли он вообще жив, имел куда менее очевидный ответ.
– Вот это, между прочим, лучший отзыв о лекаре, какой я способен дать. Пациент доставлен после тюрьмы, виселицы и целого собрания дурных решений, а спустя месяц всё ещё жив, почти здоров и даже женат. Хотя последнее, подозреваю, следует записать среди неожиданных последствий лечения.
Скай повернула ладонь так, что их пальцы переплелись удобнее.
– Нет, милый. Последнее назначалось отдельно. И, боюсь, надолго.
«Надолго» зацепилось в нём сильнее всей шутки. Не до следующего дела, не пока не придётся бежать, не до очередной тюрьмы и не до того утра, когда один из них решит, что ошибся. Надолго. Джек почувствовал, как эта мысль начинает становиться опасно серьёзной, и немедленно спасся привычным способом – потянулся за точильным камнем.
– Что ж, если лечение назначено пожизненно, я согласен, но потребую приличных условий содержания. Хорошо кормить, иногда выпускать из замка без надзора, не пересчитывать ножи после моего возвращения и ни при каких обстоятельствах не произносить слов «постельный покой», если речь не идёт о том виде постели, на который я согласился вчера. Кроме того, узнику полагаются поцелуи. Регулярно. Я человек неприхотливый, поэтому готов начать с двух в день, а дальше посмотрим, насколько добросовестно принцесса исполняет супружеские обязанности.

Скай несколько мгновений смотрела на него, явно стараясь сохранить серьёзность, хотя улыбка уже собиралась в уголках губ.
– Всего два?
Джек остановил камень посреди движения и медленно повернул голову. Вот за что, пожалуй, следовало опасаться этой женщины больше всего: Скай не пыталась состязаться с ним в острословии, а иногда всего двумя словами подталкивала дальше и с удовольствием наблюдала, как он сам роет себе яму.
– Вот видишь. Второй день женат, а уже торгуюсь сам с собой в ущерб собственным интересам. Конечно, не два. Два – это была нижняя граница, установленная исключительно из человеколюбия. Утром один полагается ещё до того, как я окончательно проснулся, иначе он не считается. Потом один за завтраком – для пищеварения. Один при встрече, один при расставании, даже если мы расстаёмся на четверть часа, потому что закон должен быть одинаков для всех случаев. Вечерние придётся считать отдельно, а ночные я вообще предлагаю вывести из счёта, иначе у нас обоих появится слишком много бумажной работы.
Теперь Скай уже смеялась, и Джек, довольный достигнутым результатом, отложил дагу вместе с точильным камнем. Сталь могла подождать. Он обнял жену за талию, притянул к себе и подумал, что старый автор той блатной песенки всё-таки ошибался: жениться, возможно, и впрямь было опасно, но пока Джек решительно не понимал, почему это должно было его останавливать.

0


Вы здесь » Злые Зайки World » 1559 год » Джек